Страница:
Свежесть дождливого рассвета проникала с улицы в полумрак тесной каморки. За ее стенами – о чудо! – установилась небывалая тишина, – не было слышно ни выстрелов, ни человеческих голосов, ни даже шагов. Чувство благодарности и счастья переполняло Али-ходжу. «Нескольких досок, – думал он про себя, – довольно, чтобы с божьей помощью, словно на чудесной ладье, спасти правоверного от беды и погибели, безысходных забот и адской стрельбы, которую армии неверных душегубов, один другого ненавистней, ведут над его головой. С того дня, как началась война, не было еще такой отрадной, такой блаженной тишины, – упивался ходжа про себя, – пусть мимолетно, но она все же напоминала о подлинной человеческой жизни, давно уже идущей на убыль и совершенно вытесненной из этого мира громыханием орудий неверных. В тишине приходят молитвы; и сама она подобна молитве…»
В этот миг ходжа почувствовал, как топчан вместе с ним взлетел под потолок, подбросив его, как игрушку; «блаженная» тишина раскололась и загрохотала мощными раскатами и треском, потрясшим воздух оглушающим вселенским гулом, уже неразличимым ухом; полки на противоположной стене заскрипели, и все, что было в них, обрушилось на ходжу, брошенного им навстречу. «Ох!» – вырвалось у ходжи, а скорее пронеслось в его сознании, так как сам он не имел больше ни голоса, ни слуха и как бы даже места на земле. Сотрясенный страшным грохотом и ревом, мир вместе с ходжой несся в неостановимой круговерти. Вместе с клином земли меж двух рек, вместилищем города, с диким ревом выхваченным из земли и пущенным кружить в пространстве; вместе с рукавами рек, поднятыми из ложа и брошенными к небу потоками могучих водопадов, и сейчас всей тяжестью своей водной массы низвергавшихся в пустоту. Быть может, это и есть киямет-день, день Страшного суда, предсказанный книгами и многими учеными людьми, в чьем пламени, как искра, сгорит в мгновение ока этот лживый мир? Но для чего понадобилось богу, один взор которого зажигает и гасит светила, это громоизвержение? Нет, нет, это не от бога. Но кто же дал такую силу человеческой руке? И найти ли на это ответ в ослеплении предательски настигшего тебя удара, стремящегося все вокруг повергнуть, раздавить, заглушить, – даже самую мысль. И сейчас не знает он, что его несет и куда он летит, где остановится, и только понимает, что он, Али-ходжа, был прав всегда и во всем. «Ох!» – снова испустил он стон. На этот раз от боли, ибо та же сила, поднявшая его вверх, грубо и резко швырнула его вниз и бросила, но не на прежнее место, а в закуток между дощатой стеной и опрокинутым топчаном. Он почувствовал тупую боль в голове, в спине и под коленями. В неумолкавшем грохоте он различил еще отдельный удар, пришедшийся по кровле лавки, и бряканье и стук за тонкой переборкой металлических и деревянных предметов, словно вдруг оживших и в дикой пляске сталкивавшихся друг с другом. Вслед за ним на крышу и на мостовую обрушился град мелкого камня. Но Али-ходжа уже не слышал его, – он потерял сознание и, недвижимый, затих в своем «гробу».
Было уже совсем светло.
Сколько он так пролежал, ходжа даже приблизительно не знал. Из состояния глубокого обморока его вывели свет и чьи-то голоса. С трудом он приходил в себя. Помнится, он сидел тут в полной темноте, теперь сквозь узкий дверной проем в каморку из лавки просачивался свет. И был непереносимый треск и гром, оглушающий, выворачивающий нутро у человека. Теперь стояла тишина, нисколько, правда, не похожая на ту, которой наслаждался он до повергшего его на землю взрыва, а как будто бы ее злая сестра. Слабый голос словно из неведомой дали звал его по имени и лучше всего свидетельствовал о глубине и непроницаемости этой тишины.
Осознав, что он жив и все еще в своем «гробу», ходжа выбрался из-под груды вещей, слетевших с полок на него, и с невольными страдальческими стонами поднялся на ноги. Теперь он ясно слышал голоса, звавшие его с улицы. Согнувшись, он через низкий ход прошел в лавку. В ней все было расколото и перебито и залито ярким светом. Неплотно притворенный ставень сорвало взрывом, и лавка была раскрыта настежь.
В хаосе и свалке сброшенных товаров вперемешку с осколками и черепками посреди лавки лежала каменная глыба, величиной с человеческую голову. Ходжа глянул вверх. Оттуда в лавку тоже лился свет. Значит, камень пробил крышу и тонкий потолочный настил. Ходжа снова посмотрел на камень, бело-пористый, зеркально отшлифованный с боков, с грубыми и резкими краями раскола. «Ох, да это мост!» – внезапно поразило ходжу, однако голос с улицы, все более настойчиво и громко его звавший, не дал ему довести эту мысль до конца.
Пошатываясь как бы в полусне, весь избитый, ходжа вышел и оказался перед группой в пять-шесть человек, молодых, небритых, пропыленных, в серой униформе, в пилотках и опанках. Все они были вооружены и перепоясаны патронташами, набитыми блестящими пулями. С ними был слесарь Владо Марич, сменивший свою кепку мастерового на барашковую папаху, с патронташем через грудь. Один из группы, очевидно командир, молодой, с черной ниточкой усов, резкими чертами правильного лица и воспаленными глазами, решительно шагнул к ходже. Винтовка у него была закинута за спину по-охотничьи, в правой руке он держал тонкий ореховый хлыст. Злобно выругавшись, он яростно напустился на ходжу.
– Где ты там, эй? Кто ж это держит лавку отворенной? А после что-нибудь пропадет, и будешь говорить, что это мои солдаты тебя ограбили. Или прикажешь мне твой товар стеречь?
Застывшее лицо командира было при этом почти безучастно, но голос звучал резко и сердито, и хлыст в руке взвивался угрожающе. К нему подошел Владо Марич и что-то тихо ему прошептал.
– Ладно, ладно, пусть будет честный и хороший, но, если в другой раз оставит свою лавку без надзора, это ему так легко не сойдет.
С тем вооруженные люди ушли.
«Это уже другие, – подумал про себя ходжа, провожая их взглядом. – И надо же им было сразу наткнуться на меня? Нет, не было еще такой перемены в городе, чтоб по мне не ударила!»
Так он стоял, оторопелый, у своей пробитой лавки с тяжелой головой и ноющей болью от ушибов. Перед ним в блеске утреннего солнца простиралась базарная площадь, словно поле битвы усеянная мелкими и крупными осколками камней, щебнем и обломками деревьев.
Взгляд его перешел на мост. Ворота были на месте, но сразу после них мост обрывался. Седьмой опорный столб отсутствовал; между шестым и восьмым столбами зияла пустота, наискось виднелась зеленая вода. Начиная с восьмого быка мост продолжался и уходил к другому берегу, такой же гладкий, правильный и белый, каким был вчера и извечно.
Не веря себе, ходжа мигнул один раз, другой, потом зажмурился, и вспомнились ему солдаты, лет пять или шесть тому назад под прикрытием зеленой палатки долбившие отверстие в теле того самого быка, и выплыло видение чугунной покрышки, долгими годами таившей под собой зев заминированного отверстия, а рядом с ней загадочно-красноречивое лицо фельдфебеля Бранковича, замкнувшегося в глухонемой непроницаемости. Отогнав видение, ходжа вздрогнул и открыл глаза, но взгляду его явилась та же картина: базарная площадь, усеянная мелкими и крупными обломками камней, мост с одним недостающим опорным быком и зияющая пустота между грубо оборванными сводами.
Во сне только можно увидеть нечто подобное. Только во сне. Но стоило ему отвернуться от страшного призрака, как перед ним вставала собственная лавка с каменной глыбой, частью седьмого быка, посреди нагромождения разбросанных товаров. Если это сон, то он, должно быть, объял целый мир.
Из торговых рядов до него долетели перекличка голосов, крики сербской команды и топот быстро приближавшихся шагов. Али-ходжа поскорее поднял ставень, закрыл его на засов, навесил замок и заторопился наверх, домой.
И раньше случалось ему чувствовать одышку при подъеме в гору и перебои куда-то сместившегося сердца. Давно уже, с тех пор как он перевалил за пятьдесят, родное взгорье становилось для него все круче и отвесней и удлинялся путь к дому. Но таким тяжелым, как сегодня, когда он торопился поскорее уйти от торговых рядов и добраться до дому, подъем еще никогда не был. Сердце билось как-то совершенно несуразно, стесняя дыхание и заставляя ходжу то и дело отдыхать.
Внизу, казалось, раздавалось пение. И там же, за его спиной, был разрушенный, варварски разъятый надвое мост. Ему не нужно оглядываться назад (этого он не сделал бы ни за какие блага в мире!), чтобы увидеть весь ужас того, что осталось внизу: гладко скошенный у самого основания исполинский ствол опорного быка, тысячью осколков разнесенный по округе, с грубо расторгнутыми сводами справа и слева. Между ними зияла пустота в пятнадцать метров. Искалеченные остатки сводов страдальчески тянулись друг к другу.
Нет, ни за что на свете не согласится оглянуться ходжа! Но и вперед, в гору, он не в силах идти, сердце подкатывает к горлу, ноги не слушаются. Он остановился, стараясь дышать размеренно, свободно и глубоко. Раньше это всегда помогало. Помогло и сейчас. В груди как будто полегчало. Между глубоким и ровным дыханием и работой сердца установилось некое согласие. Он двинулся дальше, подгоняемый вдохновляющей мыслью о доме и постели.
Медленно и трудно продвигался вперед Али-ходжа, а призрак разорванного надвое моста неотступно шел за ним. Невидимый въяве, он продолжал преследовать ходжу и мучить. И даже если он совсем сомкнет глаза, он все равно только его и будет видеть.
Вот теперь, – переведя дух и обретя способность рассуждать, стал думать Али-ходжа, – вот теперь окончательно выяснилось, к чему вели на самом деле все эти их усовершенствования и нововведения, вся эта их суета и рвение. (Он всегда оказывался прав, во всем и вопреки всем. Но сегодня даже эта мысль не доставляла ему истинного удовлетворения. Впервые в жизни ему не до того. Хотя он более чем прав!) Столько лет подряд он наблюдал, как они не давали мосту покоя, – чистили, скребли его, чинили, перекладывали, проводили по нему водопровод, освещали электричеством, а потом в один прекрасный день все это подняли взрывчаткой в воздух, как будто это простая скала в горах, а не священный дар, пожертвование и красота. Вот теперь и вышли наружу истинные их намерения и цели. Он-то это знал всегда, а теперь – теперь это ясно последнему глупцу. На нерушимое и вечное осмелились руку поднять, у бога отнимают! И чем же все это кончится! Уж если мост визиря разорвался, как монисто, тому конца не будет; теперь уж ничего не сделаешь.
Он снова остановился передохнуть. Дыхание прерывалось, подъем был все круче. Он снова глубоко и размеренно дышал, пытаясь успокоить колотившееся сердце. И, укротив его, с новыми силами быстрее зашагал вперед.
Но, однако, – размышлял он дальше, – если рушат здесь, то ведь где-то, надо полагать, должны и возводить. Ведь есть же, надо думать, где-нибудь на свете края и люди с головой, которые помнят бога. И если отвернулся господь от горемычного города на Дрине, то, наверное, все же не от всей земной юдоли, что простерлась под небом? Но и этим не вечно здесь оставаться. Впрочем, как знать? (Ах, хоть бы немного больше воздуха вдохнуть!) Как знать? Может быть, эта поганая вера, которая все переделывает, чистит, перестраивает и обновляет, чтоб потом все разом поглотить и разрушить, может быть, она захватит всю землю и превратит весь божий свет в пустыню для своего бессмысленного строительства и варварского разрушения, выпас для утоления своего ненасытного голода и непонятных притязаний? Все может быть. Одного только не может быть: не может быть, чтобы на свете перевелись и вымерли великие и мудрые, наделенные душевной щедростью мужи, возводящие во имя божье вечные постройки для украшения земли и облегчения жизни человеческой. Если бы не стало их, исчезла бы, угасла и божья милость в мире. А этого не может быть.
Погруженный в думы, ходжа шел все медленней и тяжелей.
Из торговых рядов теперь вполне отчетливо доносилось пение. Ах, только бы вдохнуть побольше воздуха, только бы преодолеть эту крутизну, только бы дотянуть до дому, повалиться на свою постель и увидеть, услышать кого-нибудь из близких! Это было все, о чем он мечтал. Но и этого ему не было дано. Он был уже не в силах справиться с дыханием и сердцем; сердце замирало, дыхание прерывалось, как бывает иногда во сне. Однако спасительного пробуждения не было. Он широко открыл рот, чувствуя, как глаза вылезают из орбит. Вздыбившееся взгорье бросилось ему в лицо. Своей кремнистой утоптанной твердью оно загородило от него весь мир, погрузив во тьму.
На дороге, круто поднимавшейся к Мейдану, в смертельной агонии расставался с жизнью Али-ходжа.
О жизни и творчестве Иво Андрича
В этой книге исторической хроникой-романом «Мост на Дрине», избранными повестями и рассказами представлено творчество крупнейшего писателя и выдающегося общественного деятеля современной Югославии, классика ее многонациональной литературы, Героя Социалистического Труда СФРЮ и лауреата Нобелевской премии Иво Андрича (1892–1975). Замечательный художник-реалист, мастер психологической прозы и своеобразный мыслитель Иво Андрич ныне известен своими книгами во многих странах мира, где они выходили и продолжают выходить после его смерти на десятках языков миллионными тиражами. Популярность его, судя по неиссякаемому числу переводов, по количеству посвященных его творчеству работ, продолжает возрастать. И не может не изумлять тот непосредственный и страстный читательский отклик, который сейчас, на исходе XX века, вызывают его книги, написанные в 30-е и 40-е годы и посвященные сравнительно небольшому уголку земли и событиям, которые, казалось бы, уже могли стать исключительным достоянием исторической науки и узкого круга историков.
Иво Андрич принадлежал к тому ныне ушедшему поколению европейской интеллигенции, на долю которого выпало быть участником и свидетелем грандиозных социальных и эстетических переворотов нашего века, к тому поколению художественной интеллигенции мира, которое решительно и недвусмысленно своим творчеством выступило против всего реакционного, античеловеческого и варварского, что принес с собою все тот же XX век.
Среди его сверстников и современников – со многими из них он впоследствии был связан тесными духовными и личными узами – были Бехер и Маяковский, Чапек и Поль Вайян-Кутюрье, Грос и Мазерель, Чаплин и Пискатор. Следом шли Арагон и Элюар, Брехт и Хемингуэй, Зегерс и Лакснесс, Шолохов и Моравиа. Конечно, Андрич не был среди тех, кто определял движение и развитие духовного и идейного климата в Европе или непосредственно влиял на его формирование. Однако его творчество складывалось в тех же исключительно напряженных, трагически противоречивых условиях, которыми отмечен наш век. Кровопролитные мировые войны, величайшие социальные революции, полное банкротство и кризис многих казавшихся незыблемыми философских и эстетических систем, чрезвычайная стремительная смена литературных вкусов, настроений, «мод» и потребностей, особенно характерная и болезненная для молодых многонациональных государственных образований, одним из которых стала после своего возникновения в 1918 году Югославия, не могли не отразиться в его творчестве. Равно как и борьба против фашистской идеологии, а затем и военной агрессии гитлеризма, потребовавшая полной определенности и единства политики с этикой и эстетикой. В сложный, решающий момент в жизни своего народа Иво Андрич твердо занял позицию в бою против фашистского варварства, позицию, которая начала складываться у него еще в начале 20-х годов, с появлением фашизма на мировой арене, и оставалась неизменной до конца жизни.
Всем своим творчеством он прокладывал путь к утверждению новой, социалистической югославской культуры и стал одним из выдающихся ее творцов.
«Повествователь и его творение не служат ничему, если тем или иным способом не служат человеку и человечеству», – говорил Андрич при вручении ему Нобелевской премии в 1961 году, и эти слова неизменно оставались наполненными для него глубоким внутренним смыслом. О значении писательского слова в жизни любой страны и ее народа, о великом долге каждого писателя перед культурой, и общечеловеческой, и национальной, он размышлял на протяжении своей более чем полувековой деятельности в литературе. Он истинно служил людям, рассматривая и себя как автора, и свои книги лишь как очередное звено в долгой истории культуры своей страны, а тем самым в истории Человека, и стремясь лишь к тому, чтобы этот Человек в конце концов стал свободнее, счастливее…
Отсюда его неразрывная связь как художника со сложным и трагическим миром Боснии, страны, где он родился и которую любил всем сердцем, с которой был связан тысячами зримых и незримых нитей…
Иво Андрич прожил долгую, исполненную напряженного и постоянного труда жизнь. Он родился 9 октября 1892 года в небольшом боснийском городке Травник, с которым в сравнительно недалеком прошлом были связаны знаменательные страницы истории Боснии. В течение почти трех столетий этот город был столицей боснийского пашалыка-провинции Османской империи, и традиции, привычки и нравы, характерные для этого своеобразного уголка славянской земли, нашли позже в Андриче своего талантливого певца. Корни родословного древа Андрича глубоко уходили и в землю Сараева, где его дед, а затем и отец были мелкими ремесленниками-мастерами по знаменитым боснийским мельничкам для кофе. Андрич рано потерял отца и воспитывался у тетки, жившей с мужем в малоизвестном по тем временам городке Вышеград, куда и в турецкие и в австро-венгерские времена отправляли на службу, как в изгнание, многих чиновников разных рангов с неудавшейся карьерой.
Вышеград, однако, славился своим редкостным по красоте многоарочным мостом через зеленую стремительную Дрину, воздвигнутым в 1571 году повелением и заботам знаменитого османского сановника великого визиря Мехмед-паши Соколовича. По этому мосту поддерживалась связь Боснии с Сербией, Македонией, Грецией, через него шли пути в Царьград. Мост на Дрине как бы соединял два мира, разделенных глубокими, неодолимыми противоречиями. Образ моста на Дрине, воссоединяющего два берега, две культуры, две цивилизации, две ветви одного народа, стал своеобразным фокусом, символом всего дальнейшего творчества Иво Андрича. Благодаря ему он сумел дать замечательную яркую и живую картину жизни своего народа в течение столетий. Вышеград, Травник, Сараево, как и позже Белград, стали главными вехами на всем творческом пути Андрича…
Андрич окончил сараевскую гимназию в самый канун событий, ставших переломными для многих народов Европы, в канун первой мировой войны, и его родине, Боснии, суждено было как бы стать эпицентром многих из этих событий. Он был товарищем Гаврило Принципа, осуществившего покушение на наследника австро-венгерского престола эрцгерцога Франца Фердинанда. Вместе с ним он входил в известную национально-патриотическую организацию «Молодая Босния», члены которой стремились к единению сербской и хорватской молодежи на пути к национальному освобождению.
«Многие мои ровесники, – вспоминал Андрич много лет спустя, – очень одаренные молодые люди, рано поумирали; я – не своей заслугой – случайно выжил!… В моей памяти эти времена светлые и далекие. Словно какая-то всепоглощающая страсть, словно лучшая часть жизни».
Годы первой мировой войны стали для Андрича, как и для многих его земляков и сверстников, годами тяжких испытаний. Он был арестован австро-венгерскими властями, прошел через тюрьмы и ссылку в самых отдаленных местах империи. Однако, несмотря на все испытания, на тяжелую, усилившуюся в казематах болезнь, он много и плодотворно работал. Уже в 1918 году вышел его первый поэтический сборник «Ex ponto», встретивший единодушное признание и публики и критики. По словам крупнейшего хорватского писателя Мирослава Крлежи, эти стихи стали «документом мук и страданий целого поколения». На эту книгу появилось свыше двадцати рецензий и откликов, больше чем на какое-либо другое издание тех лет.
В 1920 году он выпустил вторую книгу стихов «Смятение», спустя четыре года появилась первая книга рассказов, содержавшая девять новелл на сюжеты из истории Боснии. Сербская королевская академия отметила эту книгу своей премией, а еще через год Андрича избрали членом-корреспондентом академии. Уже находясь на дипломатической службе, куда он поступил в начале 20-х годов, Андрич защитил в университете австрийского города Грац докторскую диссертацию на немецком языке «Развитие духовной жизни в Боснии в условиях турецкого владычества». Вне всякого сомнения, литературные замыслы писателя были глубокими и значительными, по-видимому, уже тогда у него возникла мысль о создании триптиха: «Травницкая хроника», «Сараевская хроника», «Белградская хроника». Как известно, полностью завершить он сумел лишь первую.
Дипломатическая работа, а Андрич служил в югославских миссиях в Италии, Румынии, Австрии, Франции, Испании, Бельгии, Швейцарии, занимал высокие должности в аппарате МИД и завершил свою карьеру в апреле 1941 года посланником в Берлине, не позволяла целиком отдаться литературному труду и не оставляла для него много времени. До второй мировой войны он сумел выпустить еще лишь две книги рассказов (1931, 1936), в каждую из которых вошло по шести новелл. Но появление этих книг современники считали событием в литературной жизни страны, они вызвали положительные отклики в нескольких европейских странах. Андрича начали переводить за рубежом, и уже в 1927 году о нем и о его рассказах с восторгом рассказывал в Берлине Максиму Горькому один из сербских литераторов.
О межвоенном периоде творчества Андрича современник критик Марко Ристич писал: «В то время как возникали и сталкивались разные течения и тенденции, вспыхивали, перекрещивались и затухали разные лучи и звезды, пока против многих из них велись памфлетные бои, творчество Андрича в своей спокойной, но отнюдь не холодной и не мертвой красоте, повинуясь таинственным закономерностям своей автономной жизни, росло и разветвлялось подобно коралловому рифу, который противостоит бурям и вихрям погоды».
С началом гитлеровской оккупации Югославии Андрич со всем составом своей дипломатической миссии покинул Берлин (об их отъезде сообщила московская «Правда» 8 апреля 1941 года). В Белград он попал лишь 1 июня, «застав город в развалинах, а народ в тяжком смятении и всяческих страданиях», как напишет он позже в одном из своих рассказов.
Андрич отверг какое бы то ни было сотрудничество с оккупантами и их сербскими пособниками. Он не принял назначенной ему профашистским правительством пенсии, решительно запретил издавать и переиздавать свои книги, отказался поставить подпись под призывом сербских квислингов поддержать оккупантов и осудить любое вооруженное выступление против них. В течение трех с половиной лет оккупации он жил в маленькой квартире на одной из привокзальных улиц, где и перенес все бомбардировки Белграда, которые были особенно интенсивны возле железнодорожного узла.
Вспоминая о событиях военных лет, Андрич в 1955 году писал французскому литератору Клоду Авлину: «Кто-то из иностранных журналистов назвал тогда Белград „самым несчастным городом в Европе“. Не знаю, соответствовало ли это истине, но несчастным он был. И я рад, что провел это время со своим народом. Для меня оно было переломным во многих отношениях. Я прошел трудную и великую школу. Я спасался трудом».
Результатом этого труда стали три романа, хотя сам Андрич избегал этого слова в разговоре о своих книгах, – «Травницкая хроника», «Мост на Дрине» и «Барышня», которые принесли ему мировую известность. Они были изданы сразу же после освобождения страны от фашизма и в числе первых произведений новой литературы югославских народов отмечены высшими премиями социалистического государства.
О жизни Белграда в условиях гитлеровской оккупации, об освобождении его 20 октября 1944 года частями Народно-освободительной армии Югославии и Красной Армии Андрич рассказал в нескольких своих новеллах (некоторые из них вошли в эту книгу), в многочисленных набросках и записях, как бы подводящих своеобразный итог его историческим полотнам. Начиналась новая эпоха в истории его страны, и писатель посвятил свои силы утверждению и развитию социалистической Югославии, ее культуры, просвещения и образования. Он был председателем Союза писателей Югославии, депутатом парламента от своей родной Боснии, членом многих Академий. Он участвовал в работе различных государственных и общественных организаций, выезжал на форумы писателей и сторонников мира, ученых и деятелей культуры. Он дважды побывал и в нашей стране, посетив, в частности, Ленинград, Сталинград, Киев, Тбилиси, Баку. Об этих своих поездках он рассказал в нескольких сердечных и теплых очерках («На Невском проспекте», «Впечатления о Сталинграде», «Поездка в Азербайджан»).
В этот миг ходжа почувствовал, как топчан вместе с ним взлетел под потолок, подбросив его, как игрушку; «блаженная» тишина раскололась и загрохотала мощными раскатами и треском, потрясшим воздух оглушающим вселенским гулом, уже неразличимым ухом; полки на противоположной стене заскрипели, и все, что было в них, обрушилось на ходжу, брошенного им навстречу. «Ох!» – вырвалось у ходжи, а скорее пронеслось в его сознании, так как сам он не имел больше ни голоса, ни слуха и как бы даже места на земле. Сотрясенный страшным грохотом и ревом, мир вместе с ходжой несся в неостановимой круговерти. Вместе с клином земли меж двух рек, вместилищем города, с диким ревом выхваченным из земли и пущенным кружить в пространстве; вместе с рукавами рек, поднятыми из ложа и брошенными к небу потоками могучих водопадов, и сейчас всей тяжестью своей водной массы низвергавшихся в пустоту. Быть может, это и есть киямет-день, день Страшного суда, предсказанный книгами и многими учеными людьми, в чьем пламени, как искра, сгорит в мгновение ока этот лживый мир? Но для чего понадобилось богу, один взор которого зажигает и гасит светила, это громоизвержение? Нет, нет, это не от бога. Но кто же дал такую силу человеческой руке? И найти ли на это ответ в ослеплении предательски настигшего тебя удара, стремящегося все вокруг повергнуть, раздавить, заглушить, – даже самую мысль. И сейчас не знает он, что его несет и куда он летит, где остановится, и только понимает, что он, Али-ходжа, был прав всегда и во всем. «Ох!» – снова испустил он стон. На этот раз от боли, ибо та же сила, поднявшая его вверх, грубо и резко швырнула его вниз и бросила, но не на прежнее место, а в закуток между дощатой стеной и опрокинутым топчаном. Он почувствовал тупую боль в голове, в спине и под коленями. В неумолкавшем грохоте он различил еще отдельный удар, пришедшийся по кровле лавки, и бряканье и стук за тонкой переборкой металлических и деревянных предметов, словно вдруг оживших и в дикой пляске сталкивавшихся друг с другом. Вслед за ним на крышу и на мостовую обрушился град мелкого камня. Но Али-ходжа уже не слышал его, – он потерял сознание и, недвижимый, затих в своем «гробу».
Было уже совсем светло.
Сколько он так пролежал, ходжа даже приблизительно не знал. Из состояния глубокого обморока его вывели свет и чьи-то голоса. С трудом он приходил в себя. Помнится, он сидел тут в полной темноте, теперь сквозь узкий дверной проем в каморку из лавки просачивался свет. И был непереносимый треск и гром, оглушающий, выворачивающий нутро у человека. Теперь стояла тишина, нисколько, правда, не похожая на ту, которой наслаждался он до повергшего его на землю взрыва, а как будто бы ее злая сестра. Слабый голос словно из неведомой дали звал его по имени и лучше всего свидетельствовал о глубине и непроницаемости этой тишины.
Осознав, что он жив и все еще в своем «гробу», ходжа выбрался из-под груды вещей, слетевших с полок на него, и с невольными страдальческими стонами поднялся на ноги. Теперь он ясно слышал голоса, звавшие его с улицы. Согнувшись, он через низкий ход прошел в лавку. В ней все было расколото и перебито и залито ярким светом. Неплотно притворенный ставень сорвало взрывом, и лавка была раскрыта настежь.
В хаосе и свалке сброшенных товаров вперемешку с осколками и черепками посреди лавки лежала каменная глыба, величиной с человеческую голову. Ходжа глянул вверх. Оттуда в лавку тоже лился свет. Значит, камень пробил крышу и тонкий потолочный настил. Ходжа снова посмотрел на камень, бело-пористый, зеркально отшлифованный с боков, с грубыми и резкими краями раскола. «Ох, да это мост!» – внезапно поразило ходжу, однако голос с улицы, все более настойчиво и громко его звавший, не дал ему довести эту мысль до конца.
Пошатываясь как бы в полусне, весь избитый, ходжа вышел и оказался перед группой в пять-шесть человек, молодых, небритых, пропыленных, в серой униформе, в пилотках и опанках. Все они были вооружены и перепоясаны патронташами, набитыми блестящими пулями. С ними был слесарь Владо Марич, сменивший свою кепку мастерового на барашковую папаху, с патронташем через грудь. Один из группы, очевидно командир, молодой, с черной ниточкой усов, резкими чертами правильного лица и воспаленными глазами, решительно шагнул к ходже. Винтовка у него была закинута за спину по-охотничьи, в правой руке он держал тонкий ореховый хлыст. Злобно выругавшись, он яростно напустился на ходжу.
– Где ты там, эй? Кто ж это держит лавку отворенной? А после что-нибудь пропадет, и будешь говорить, что это мои солдаты тебя ограбили. Или прикажешь мне твой товар стеречь?
Застывшее лицо командира было при этом почти безучастно, но голос звучал резко и сердито, и хлыст в руке взвивался угрожающе. К нему подошел Владо Марич и что-то тихо ему прошептал.
– Ладно, ладно, пусть будет честный и хороший, но, если в другой раз оставит свою лавку без надзора, это ему так легко не сойдет.
С тем вооруженные люди ушли.
«Это уже другие, – подумал про себя ходжа, провожая их взглядом. – И надо же им было сразу наткнуться на меня? Нет, не было еще такой перемены в городе, чтоб по мне не ударила!»
Так он стоял, оторопелый, у своей пробитой лавки с тяжелой головой и ноющей болью от ушибов. Перед ним в блеске утреннего солнца простиралась базарная площадь, словно поле битвы усеянная мелкими и крупными осколками камней, щебнем и обломками деревьев.
Взгляд его перешел на мост. Ворота были на месте, но сразу после них мост обрывался. Седьмой опорный столб отсутствовал; между шестым и восьмым столбами зияла пустота, наискось виднелась зеленая вода. Начиная с восьмого быка мост продолжался и уходил к другому берегу, такой же гладкий, правильный и белый, каким был вчера и извечно.
Не веря себе, ходжа мигнул один раз, другой, потом зажмурился, и вспомнились ему солдаты, лет пять или шесть тому назад под прикрытием зеленой палатки долбившие отверстие в теле того самого быка, и выплыло видение чугунной покрышки, долгими годами таившей под собой зев заминированного отверстия, а рядом с ней загадочно-красноречивое лицо фельдфебеля Бранковича, замкнувшегося в глухонемой непроницаемости. Отогнав видение, ходжа вздрогнул и открыл глаза, но взгляду его явилась та же картина: базарная площадь, усеянная мелкими и крупными обломками камней, мост с одним недостающим опорным быком и зияющая пустота между грубо оборванными сводами.
Во сне только можно увидеть нечто подобное. Только во сне. Но стоило ему отвернуться от страшного призрака, как перед ним вставала собственная лавка с каменной глыбой, частью седьмого быка, посреди нагромождения разбросанных товаров. Если это сон, то он, должно быть, объял целый мир.
Из торговых рядов до него долетели перекличка голосов, крики сербской команды и топот быстро приближавшихся шагов. Али-ходжа поскорее поднял ставень, закрыл его на засов, навесил замок и заторопился наверх, домой.
И раньше случалось ему чувствовать одышку при подъеме в гору и перебои куда-то сместившегося сердца. Давно уже, с тех пор как он перевалил за пятьдесят, родное взгорье становилось для него все круче и отвесней и удлинялся путь к дому. Но таким тяжелым, как сегодня, когда он торопился поскорее уйти от торговых рядов и добраться до дому, подъем еще никогда не был. Сердце билось как-то совершенно несуразно, стесняя дыхание и заставляя ходжу то и дело отдыхать.
Внизу, казалось, раздавалось пение. И там же, за его спиной, был разрушенный, варварски разъятый надвое мост. Ему не нужно оглядываться назад (этого он не сделал бы ни за какие блага в мире!), чтобы увидеть весь ужас того, что осталось внизу: гладко скошенный у самого основания исполинский ствол опорного быка, тысячью осколков разнесенный по округе, с грубо расторгнутыми сводами справа и слева. Между ними зияла пустота в пятнадцать метров. Искалеченные остатки сводов страдальчески тянулись друг к другу.
Нет, ни за что на свете не согласится оглянуться ходжа! Но и вперед, в гору, он не в силах идти, сердце подкатывает к горлу, ноги не слушаются. Он остановился, стараясь дышать размеренно, свободно и глубоко. Раньше это всегда помогало. Помогло и сейчас. В груди как будто полегчало. Между глубоким и ровным дыханием и работой сердца установилось некое согласие. Он двинулся дальше, подгоняемый вдохновляющей мыслью о доме и постели.
Медленно и трудно продвигался вперед Али-ходжа, а призрак разорванного надвое моста неотступно шел за ним. Невидимый въяве, он продолжал преследовать ходжу и мучить. И даже если он совсем сомкнет глаза, он все равно только его и будет видеть.
Вот теперь, – переведя дух и обретя способность рассуждать, стал думать Али-ходжа, – вот теперь окончательно выяснилось, к чему вели на самом деле все эти их усовершенствования и нововведения, вся эта их суета и рвение. (Он всегда оказывался прав, во всем и вопреки всем. Но сегодня даже эта мысль не доставляла ему истинного удовлетворения. Впервые в жизни ему не до того. Хотя он более чем прав!) Столько лет подряд он наблюдал, как они не давали мосту покоя, – чистили, скребли его, чинили, перекладывали, проводили по нему водопровод, освещали электричеством, а потом в один прекрасный день все это подняли взрывчаткой в воздух, как будто это простая скала в горах, а не священный дар, пожертвование и красота. Вот теперь и вышли наружу истинные их намерения и цели. Он-то это знал всегда, а теперь – теперь это ясно последнему глупцу. На нерушимое и вечное осмелились руку поднять, у бога отнимают! И чем же все это кончится! Уж если мост визиря разорвался, как монисто, тому конца не будет; теперь уж ничего не сделаешь.
Он снова остановился передохнуть. Дыхание прерывалось, подъем был все круче. Он снова глубоко и размеренно дышал, пытаясь успокоить колотившееся сердце. И, укротив его, с новыми силами быстрее зашагал вперед.
Но, однако, – размышлял он дальше, – если рушат здесь, то ведь где-то, надо полагать, должны и возводить. Ведь есть же, надо думать, где-нибудь на свете края и люди с головой, которые помнят бога. И если отвернулся господь от горемычного города на Дрине, то, наверное, все же не от всей земной юдоли, что простерлась под небом? Но и этим не вечно здесь оставаться. Впрочем, как знать? (Ах, хоть бы немного больше воздуха вдохнуть!) Как знать? Может быть, эта поганая вера, которая все переделывает, чистит, перестраивает и обновляет, чтоб потом все разом поглотить и разрушить, может быть, она захватит всю землю и превратит весь божий свет в пустыню для своего бессмысленного строительства и варварского разрушения, выпас для утоления своего ненасытного голода и непонятных притязаний? Все может быть. Одного только не может быть: не может быть, чтобы на свете перевелись и вымерли великие и мудрые, наделенные душевной щедростью мужи, возводящие во имя божье вечные постройки для украшения земли и облегчения жизни человеческой. Если бы не стало их, исчезла бы, угасла и божья милость в мире. А этого не может быть.
Погруженный в думы, ходжа шел все медленней и тяжелей.
Из торговых рядов теперь вполне отчетливо доносилось пение. Ах, только бы вдохнуть побольше воздуха, только бы преодолеть эту крутизну, только бы дотянуть до дому, повалиться на свою постель и увидеть, услышать кого-нибудь из близких! Это было все, о чем он мечтал. Но и этого ему не было дано. Он был уже не в силах справиться с дыханием и сердцем; сердце замирало, дыхание прерывалось, как бывает иногда во сне. Однако спасительного пробуждения не было. Он широко открыл рот, чувствуя, как глаза вылезают из орбит. Вздыбившееся взгорье бросилось ему в лицо. Своей кремнистой утоптанной твердью оно загородило от него весь мир, погрузив во тьму.
На дороге, круто поднимавшейся к Мейдану, в смертельной агонии расставался с жизнью Али-ходжа.
О жизни и творчестве Иво Андрича
В этой книге исторической хроникой-романом «Мост на Дрине», избранными повестями и рассказами представлено творчество крупнейшего писателя и выдающегося общественного деятеля современной Югославии, классика ее многонациональной литературы, Героя Социалистического Труда СФРЮ и лауреата Нобелевской премии Иво Андрича (1892–1975). Замечательный художник-реалист, мастер психологической прозы и своеобразный мыслитель Иво Андрич ныне известен своими книгами во многих странах мира, где они выходили и продолжают выходить после его смерти на десятках языков миллионными тиражами. Популярность его, судя по неиссякаемому числу переводов, по количеству посвященных его творчеству работ, продолжает возрастать. И не может не изумлять тот непосредственный и страстный читательский отклик, который сейчас, на исходе XX века, вызывают его книги, написанные в 30-е и 40-е годы и посвященные сравнительно небольшому уголку земли и событиям, которые, казалось бы, уже могли стать исключительным достоянием исторической науки и узкого круга историков.
Иво Андрич принадлежал к тому ныне ушедшему поколению европейской интеллигенции, на долю которого выпало быть участником и свидетелем грандиозных социальных и эстетических переворотов нашего века, к тому поколению художественной интеллигенции мира, которое решительно и недвусмысленно своим творчеством выступило против всего реакционного, античеловеческого и варварского, что принес с собою все тот же XX век.
Среди его сверстников и современников – со многими из них он впоследствии был связан тесными духовными и личными узами – были Бехер и Маяковский, Чапек и Поль Вайян-Кутюрье, Грос и Мазерель, Чаплин и Пискатор. Следом шли Арагон и Элюар, Брехт и Хемингуэй, Зегерс и Лакснесс, Шолохов и Моравиа. Конечно, Андрич не был среди тех, кто определял движение и развитие духовного и идейного климата в Европе или непосредственно влиял на его формирование. Однако его творчество складывалось в тех же исключительно напряженных, трагически противоречивых условиях, которыми отмечен наш век. Кровопролитные мировые войны, величайшие социальные революции, полное банкротство и кризис многих казавшихся незыблемыми философских и эстетических систем, чрезвычайная стремительная смена литературных вкусов, настроений, «мод» и потребностей, особенно характерная и болезненная для молодых многонациональных государственных образований, одним из которых стала после своего возникновения в 1918 году Югославия, не могли не отразиться в его творчестве. Равно как и борьба против фашистской идеологии, а затем и военной агрессии гитлеризма, потребовавшая полной определенности и единства политики с этикой и эстетикой. В сложный, решающий момент в жизни своего народа Иво Андрич твердо занял позицию в бою против фашистского варварства, позицию, которая начала складываться у него еще в начале 20-х годов, с появлением фашизма на мировой арене, и оставалась неизменной до конца жизни.
Всем своим творчеством он прокладывал путь к утверждению новой, социалистической югославской культуры и стал одним из выдающихся ее творцов.
«Повествователь и его творение не служат ничему, если тем или иным способом не служат человеку и человечеству», – говорил Андрич при вручении ему Нобелевской премии в 1961 году, и эти слова неизменно оставались наполненными для него глубоким внутренним смыслом. О значении писательского слова в жизни любой страны и ее народа, о великом долге каждого писателя перед культурой, и общечеловеческой, и национальной, он размышлял на протяжении своей более чем полувековой деятельности в литературе. Он истинно служил людям, рассматривая и себя как автора, и свои книги лишь как очередное звено в долгой истории культуры своей страны, а тем самым в истории Человека, и стремясь лишь к тому, чтобы этот Человек в конце концов стал свободнее, счастливее…
Отсюда его неразрывная связь как художника со сложным и трагическим миром Боснии, страны, где он родился и которую любил всем сердцем, с которой был связан тысячами зримых и незримых нитей…
Иво Андрич прожил долгую, исполненную напряженного и постоянного труда жизнь. Он родился 9 октября 1892 года в небольшом боснийском городке Травник, с которым в сравнительно недалеком прошлом были связаны знаменательные страницы истории Боснии. В течение почти трех столетий этот город был столицей боснийского пашалыка-провинции Османской империи, и традиции, привычки и нравы, характерные для этого своеобразного уголка славянской земли, нашли позже в Андриче своего талантливого певца. Корни родословного древа Андрича глубоко уходили и в землю Сараева, где его дед, а затем и отец были мелкими ремесленниками-мастерами по знаменитым боснийским мельничкам для кофе. Андрич рано потерял отца и воспитывался у тетки, жившей с мужем в малоизвестном по тем временам городке Вышеград, куда и в турецкие и в австро-венгерские времена отправляли на службу, как в изгнание, многих чиновников разных рангов с неудавшейся карьерой.
Вышеград, однако, славился своим редкостным по красоте многоарочным мостом через зеленую стремительную Дрину, воздвигнутым в 1571 году повелением и заботам знаменитого османского сановника великого визиря Мехмед-паши Соколовича. По этому мосту поддерживалась связь Боснии с Сербией, Македонией, Грецией, через него шли пути в Царьград. Мост на Дрине как бы соединял два мира, разделенных глубокими, неодолимыми противоречиями. Образ моста на Дрине, воссоединяющего два берега, две культуры, две цивилизации, две ветви одного народа, стал своеобразным фокусом, символом всего дальнейшего творчества Иво Андрича. Благодаря ему он сумел дать замечательную яркую и живую картину жизни своего народа в течение столетий. Вышеград, Травник, Сараево, как и позже Белград, стали главными вехами на всем творческом пути Андрича…
Андрич окончил сараевскую гимназию в самый канун событий, ставших переломными для многих народов Европы, в канун первой мировой войны, и его родине, Боснии, суждено было как бы стать эпицентром многих из этих событий. Он был товарищем Гаврило Принципа, осуществившего покушение на наследника австро-венгерского престола эрцгерцога Франца Фердинанда. Вместе с ним он входил в известную национально-патриотическую организацию «Молодая Босния», члены которой стремились к единению сербской и хорватской молодежи на пути к национальному освобождению.
«Многие мои ровесники, – вспоминал Андрич много лет спустя, – очень одаренные молодые люди, рано поумирали; я – не своей заслугой – случайно выжил!… В моей памяти эти времена светлые и далекие. Словно какая-то всепоглощающая страсть, словно лучшая часть жизни».
Годы первой мировой войны стали для Андрича, как и для многих его земляков и сверстников, годами тяжких испытаний. Он был арестован австро-венгерскими властями, прошел через тюрьмы и ссылку в самых отдаленных местах империи. Однако, несмотря на все испытания, на тяжелую, усилившуюся в казематах болезнь, он много и плодотворно работал. Уже в 1918 году вышел его первый поэтический сборник «Ex ponto», встретивший единодушное признание и публики и критики. По словам крупнейшего хорватского писателя Мирослава Крлежи, эти стихи стали «документом мук и страданий целого поколения». На эту книгу появилось свыше двадцати рецензий и откликов, больше чем на какое-либо другое издание тех лет.
В 1920 году он выпустил вторую книгу стихов «Смятение», спустя четыре года появилась первая книга рассказов, содержавшая девять новелл на сюжеты из истории Боснии. Сербская королевская академия отметила эту книгу своей премией, а еще через год Андрича избрали членом-корреспондентом академии. Уже находясь на дипломатической службе, куда он поступил в начале 20-х годов, Андрич защитил в университете австрийского города Грац докторскую диссертацию на немецком языке «Развитие духовной жизни в Боснии в условиях турецкого владычества». Вне всякого сомнения, литературные замыслы писателя были глубокими и значительными, по-видимому, уже тогда у него возникла мысль о создании триптиха: «Травницкая хроника», «Сараевская хроника», «Белградская хроника». Как известно, полностью завершить он сумел лишь первую.
Дипломатическая работа, а Андрич служил в югославских миссиях в Италии, Румынии, Австрии, Франции, Испании, Бельгии, Швейцарии, занимал высокие должности в аппарате МИД и завершил свою карьеру в апреле 1941 года посланником в Берлине, не позволяла целиком отдаться литературному труду и не оставляла для него много времени. До второй мировой войны он сумел выпустить еще лишь две книги рассказов (1931, 1936), в каждую из которых вошло по шести новелл. Но появление этих книг современники считали событием в литературной жизни страны, они вызвали положительные отклики в нескольких европейских странах. Андрича начали переводить за рубежом, и уже в 1927 году о нем и о его рассказах с восторгом рассказывал в Берлине Максиму Горькому один из сербских литераторов.
О межвоенном периоде творчества Андрича современник критик Марко Ристич писал: «В то время как возникали и сталкивались разные течения и тенденции, вспыхивали, перекрещивались и затухали разные лучи и звезды, пока против многих из них велись памфлетные бои, творчество Андрича в своей спокойной, но отнюдь не холодной и не мертвой красоте, повинуясь таинственным закономерностям своей автономной жизни, росло и разветвлялось подобно коралловому рифу, который противостоит бурям и вихрям погоды».
С началом гитлеровской оккупации Югославии Андрич со всем составом своей дипломатической миссии покинул Берлин (об их отъезде сообщила московская «Правда» 8 апреля 1941 года). В Белград он попал лишь 1 июня, «застав город в развалинах, а народ в тяжком смятении и всяческих страданиях», как напишет он позже в одном из своих рассказов.
Андрич отверг какое бы то ни было сотрудничество с оккупантами и их сербскими пособниками. Он не принял назначенной ему профашистским правительством пенсии, решительно запретил издавать и переиздавать свои книги, отказался поставить подпись под призывом сербских квислингов поддержать оккупантов и осудить любое вооруженное выступление против них. В течение трех с половиной лет оккупации он жил в маленькой квартире на одной из привокзальных улиц, где и перенес все бомбардировки Белграда, которые были особенно интенсивны возле железнодорожного узла.
Вспоминая о событиях военных лет, Андрич в 1955 году писал французскому литератору Клоду Авлину: «Кто-то из иностранных журналистов назвал тогда Белград „самым несчастным городом в Европе“. Не знаю, соответствовало ли это истине, но несчастным он был. И я рад, что провел это время со своим народом. Для меня оно было переломным во многих отношениях. Я прошел трудную и великую школу. Я спасался трудом».
Результатом этого труда стали три романа, хотя сам Андрич избегал этого слова в разговоре о своих книгах, – «Травницкая хроника», «Мост на Дрине» и «Барышня», которые принесли ему мировую известность. Они были изданы сразу же после освобождения страны от фашизма и в числе первых произведений новой литературы югославских народов отмечены высшими премиями социалистического государства.
О жизни Белграда в условиях гитлеровской оккупации, об освобождении его 20 октября 1944 года частями Народно-освободительной армии Югославии и Красной Армии Андрич рассказал в нескольких своих новеллах (некоторые из них вошли в эту книгу), в многочисленных набросках и записях, как бы подводящих своеобразный итог его историческим полотнам. Начиналась новая эпоха в истории его страны, и писатель посвятил свои силы утверждению и развитию социалистической Югославии, ее культуры, просвещения и образования. Он был председателем Союза писателей Югославии, депутатом парламента от своей родной Боснии, членом многих Академий. Он участвовал в работе различных государственных и общественных организаций, выезжал на форумы писателей и сторонников мира, ученых и деятелей культуры. Он дважды побывал и в нашей стране, посетив, в частности, Ленинград, Сталинград, Киев, Тбилиси, Баку. Об этих своих поездках он рассказал в нескольких сердечных и теплых очерках («На Невском проспекте», «Впечатления о Сталинграде», «Поездка в Азербайджан»).