Страница:
Анджей Барт
Фабрика мухобоек
This publication has been subsidized by Instytut Książki – the ©POLAND Translation Programme
Published by an arrangement with ŚWIAT KSIĄŻKI Sp. z o.o., Warsaw
© Мосты культуры/Гешарим, 2010
© by Marek Edelman and Paula Sawicka, 2008
Published by an arrangement with ŚWIAT KSIĄŻKI Sp. z o.o., Warsaw
© Мосты культуры/Гешарим, 2010
© by Marek Edelman and Paula Sawicka, 2008
Поезд мчался в ночи; во всяком случае, все на это указывало. Салон-вагон был изготовлен на заводе Société Industrielle Suisse в Нойхаузене, о чем говорила латунная табличка, прикрепленная под ручным тормозом. Стены выложены черешневым деревом, меблировка тщательно продумана; наибольшее впечатление производит длинная кушетка, обитая зеленым плюшем. Стоит также упомянуть о картине над кушеткой, где изображены красивые горы, скорее всего Альпы, ибо любующийся ими мужчина в коротких кожаных штанах, вне всяких сомнений, напевает что-то на тирольский лад. В отбрасываемом лампой свете вагон больше похож на дом, теплый и надежно защищающий от опасностей, а в монотонном перестуке колес слышится потрескивание дров в камине. На полированном письменном столе лежит открытая тетрадь в клеенчатой обложке, которая – единственная здесь – кажется не совсем уместной: со своими загнутыми уголками, она в лучшем случае может быть путевым журналом машиниста. Что же делает эта тетрадь в салон-вагоне, возможно возившем монархов, и – кто знает – не тут ли было подписано Компьенское перемирие?
Человек, который сидел за письменным столом, не сводя глаз с тетради, добрый час не перевернул страницы. Когда же он наконец встал, то сделал это так резко, что едва не опрокинул стул. До окна ему несколько шагов, так что есть минутка, чтобы хорошенько к нему присмотреться и убедиться, что это красивый, под стать окружающей его обстановке, старик. Высокий, с седыми волосами и голубыми глазами – которые если с возрастом и чуть выцвели, зато приобрели неизмеримую глубину, – он мог быть украшением палаты лордов, и, как знать, не его ли вместо Дизраэли королеве Виктории следовало назначить премьер-министром. В вагоне, видимо, было жарко, поскольку почтенный старец рывком открыл окно. Ветер немедленно взъерошил белые волосы, которые, ожив, сделали его похожим на пианиста Падеревского, кстати, тоже премьер-министра. Он уставился в темноту, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть. О том, что это ночь, а не самый длинный в мире туннель, свидетельствовало усыпанное звездами небо и луна, как всегда в конце августа напоминающая рогалик. Необычным могло показаться только обилие звезд, именно в этот момент вздумавших полететь на землю. Трудно, однако, предположить, что попа́дали звезды, заглядевшись на рассматривающего их человека. А поезд мчался – пожалуй, слишком быстро, если учесть, что он как раз преодолевал крутой поворот: можно было увидеть локомотив, из трубы которого вырывался дым светлее ночного неба, а время от времени еще и сноп искр, потом долго порхавших в воздухе.
В прилегающей к кабинету спальне темно, и потому трудно судить, красива лежащая там молодая женщина или просто хороша собой. По всей вероятности, она не спала: мало кто спит с открытыми глазами. Закрыла же она глаза, когда почти беззвучно отворилась дверь; тотчас изо рта у нее стало вырываться шумное ровное дыхание, иногда переходящее в легкий свист. Седовласый господин посмотрел на нее и, явно оставшись доволен, перевел взгляд на другую кровать. На этой кровати лежит мальчик, который отнюдь не притворяется, а сладко спит. В лунном свете ребенок похож на ангелочка из немецких сказок: розовые щечки, упавший на лоб локон. Gemütlich[1] до омерзения – можно было бы сказать, не будь это зрелище столь очаровательно. Старцу, похоже, увиденное в спальне понравилось, кажется, ему даже захотелось улыбнуться, однако с уверенностью сказать нельзя: месяц как раз спрятался за тучу, и уже ничего нельзя было разглядеть. Несомненно лишь одно: он тихо, как только мог, закрыл за собою дверь.
Впервые в день рождения рядом никого нет. Подкосило меня, однако, одиночество – пожалуй, никогда раньше я так не радовался телефонным звонкам. Юлия к традиционной бутылке виски «Оубэн» присовокупила фотографию, которую я совершенно не помнил. На ней мне лет пятнадцать. Казалось бы, об этом подростке я знаю решительно все, но нет… Не уверен, смог ли бы я сегодня удержать его, чтобы он не свернул себе шею, ба, неизвестно даже, сумел ли бы разговаривать с ним, не опасаясь, что меня хватит кондрашка. Глядя на него, трудно поверить, что такой симпатичный малый умудрился попусту растранжирить бо́льшую часть отведенного человеку времени. Все это меня ужасно расстраивает, и, хотя намерения у Юлии были самые лучшие, я решаю на ближайшие три месяца вычеркнуть ее из состава семьи.
Я сознательно обратился к дате 3 сентября в своем дневнике, чтобы доказать – прежде всего себе самому, – что даже вполне объективная запись может обойти суть дела. Не знаю, что меня удержало от упоминания о неком телефонном разговоре. Наверное, то, что он не имел отношения ко дню рождения и я никоим образом не мог предвидеть его последствий. Кстати, перед тем мне приснился поезд. Сон был пустячный, даже глупый. Не успел я привыкнуть к размеренному стуку колес, как раздался крик: человек на рельсах! Потом скрежет, падающие с верхней полки чемоданы – такие тяжелые, что пришлось проснуться. У меня с детства были с этим проблемы: сплошь и рядом я продолжал видеть сон, уже придя в школу или – чаще – за ее пределами; вот и сейчас прошло не меньше минуты, пока я услышал телефонный звонок. Первая попытка взять трубку не могла увенчаться успехом; при второй я, по крайней мере, открыл глаза.
– Не разбудил? У нас есть общие знакомые. Ох, слишком долго перечислять. Поверьте, я не отниму у вас много времени. Нет, не бойтесь, я ничего не продаю. Напротив, приношу деньги. Простите, что тороплю… Через три часа? Буду как штык. – Такой примерно текст, и голос противный, тоненький. Почему же я, страдая от ужасной головной боли и сознания, что за три последних дня не написал и трех слов, согласился его принять? Может быть, подействовало прозвучавшее как небесная музыка упоминание о деньгах? Если я чего-то и опасался, так не столько потери времени, сколько перспективы выслушать банальную историю, после чего придется долго лечиться, а лечение губительно для печени. Знать бы, что меня ждет… Нет, честно говоря, не представляю, как бы я тогда поступил.
Было уже светло, когда поезд прибыл туда, куда должен был прибыть. Днем он выглядел хуже: не подсвеченный лунным мерцанием, оказался товарным составом, притом видавшим виды и довольно грязным. Откуда же взялся салон-вагон? Ошибку следовало исключить: железнодорожники так сильно не ошибаются. Оставалась еще высшая необходимость: понадобилось срочно доставить в город важного сановника. Если седовласый господин мог быть премьером, он тем более мог быть министром транспорта, а столь высокое положение многое объясняло. Но почему в таком случае поезд не остановился на вокзале и вдоль перрона не выстроились вытянувшиеся в струнку чиновники из железнодорожного ведомства? А это был не только не вокзал, но даже не полустанок – скорее всего, фабричная платформа, на что указывали теснящиеся возле путей красные кирпичные склады и кипы хлопка, а прежде всего – лес труб, казалось упиравшихся в небо. Так что, если поезд доставил хлопок из экзотической страны, то в салон-вагоне сидел не министр, а промышленник, лично проверявший, как идут дела в разных уголках света, а сейчас возвращающийся домой в сопровождении членов семьи, с которыми не пожелал расставаться. Хорошо, машинист был опытный и ночью не жалел пара – издалека надвигались большие косматые тучи, по-видимому дождевые, а хлопок дождя не любит. Но где же рабочие, обязанные выгрузить ценное сырье? Вечно голодные чрева фабрик ждали корма, который они потом вернут в виде тканей – таких чудесных, что вряд ли найдется женщина, которой не захочется себя ими украсить.
Однако не состав поезда и не мертвая тишина, его встретившая, были самыми удивительными. Спустя несколько минут из товарных вагонов вместо тюков хлопка посыпались люди – по законам физики столько народу там поместиться не могло, но, как вскоре выяснилось, одного сбоя в естественном порядке вещей оказалось достаточным, чтобы повлечь за собой следующие, еще более серьезные. Пока же женщины и мужчины, очень бедно одетые, выстроились в колонну и, поддерживая друг друга, двинулись в сторону фабричных стен. Неужели это рабочие, которых хозяин высмотрел где-то за тридевять земель и, соблазнив высокой зарплатой, уговорил у себя потрудиться? Если так, толку от них будет немного – крепкими они не выглядели. Но что с ним самим, неужто он лег лишь под утро и теперь крепко спит, не ведая, что поезд достиг своей цели?
Дверь салон-вагона наконец открылась, и в ней появился почтенный старец. Нисколько не заспанный – скорее всего, он вообще не ложился, до самого утра размышляя о делах, вряд ли понятных простому человеку. Твидовый пиджак, более светлого тона брюки, именуемые бриджами, и к ним высокие, до колен, сапоги, свидетельствующие о военной молодости либо пристрастии к охоте. На голове шляпа, в правой руке трость. Маленький чемоданчик в левой руке издалека кажется купленным в модном доме «Гермес» в Париже, хотя точно сказать трудно, да это и не важно. Если не очень ловко, то наверняка бодро, старец спустился по ступенькам и сразу зашагал вперед. Следом за ним вышла жена, которую до того почти не было видно, и лишь теперь можно оценить ее красоту. Изумительные волосы цвета зрелого каштана, светло-розовая кожа и маленький носик, явно чрезвычайно чувствительный к запахам. Ко всему этому ярко горящие угольки глаз. В своем скромном шелковом платье и более плотном жакете поверх него благородством облика она ничуть не уступала мужу, значительно превосходя его молодостью и обаянием. Странно было только, что красавица вынуждена тащить большой чемодан, который в любом уголке мира носильщики вырывали бы друг у друга. За родителями шел мальчик. При свете дня он уже не выглядел столь gemütlich, но все равно производил приятное впечатление. Для полноты картины следует упомянуть о некотором налете преждевременной взрослости, что довольно часто встречается у детей, окруженных опытными наставниками. У мальчугана не было никакого, даже маленького, чемоданчика, зато на спине был большой рюкзак, наподобие тех, какие скауты берут с собой в дальние походы.
Глава семьи шел, всем своим видом демонстрируя врожденную уверенность в себе, однако, приблизившись к стенам фабрики, замедлил шаг, а затем приостановился. Решимость будто его покинула, и это позволяет предположить, что он вовсе не владелец фабричного колосса, который так и хотелось сравнить с пирамидами или чем-нибудь не меньшего размера. Его жена, воспользовавшись случаем, поставила чемодан на землю, а сын, разинув рот, с явным изумлением озирался вокруг. Городу, который возвел такие мощные стены, стоило позавидовать – велико, должно быть, было могущество поступающих в его казну денег. О том, что это не изображенная на холсте огромная панорама, свидетельствовал ветер, гоняющий в воздухе клочки хлопка и бланки накладных. Хоть речь и не шла о живописи, можно было говорить о всепобеждающей силе искусства: издалека доносились звуки музыки, настолько прекрасной, что ноги сами несли в ту сторону. Старец крепче сжал рукоятку трости и, мотнув подбородком, указал, куда идти.
Путь был недолгим. В стене, из-за которой выглядывали пышные кроны деревьев, была гостеприимно открыта калитка – бережливые голландцы приняли бы ее за вход в парламент. Сад за калиткой прилегал к внутреннему двору дворца, демонстрирующего огромное разнообразие стилей – не было, кажется, ни одной эпохи, из которой проектант не почерпнул бы чего-нибудь с отвагой человека, получающего солидное вознаграждение. Если владельцу этого импозантного здания принадлежали и фабричные цеха за стеной (а трудно предположить, что это не так), то, заметим, до места работы ему было недалеко. На террасе, охраняемой двумя каменными львами, у одного из которых от старости отвалилась голова, играл струнный квартет. Знаток сразу узнал бы Второй квартет Скарлатти, непривычное же ухо лишь улавливало приятную мелодию. Судя по тому, как истощены были музыканты – трое мужчин и женщина, – много они не зарабатывали, хотя вряд ли из-за скопидомства хозяина: отваливающаяся кое-где штукатурка позволяла предположить, что он просто уже не столь богат, как в прежние времена. Это свидетельствовало в его пользу: несмотря на трудности, человек не отказался от музыки. Занятые своим делом музыканты даже не взглянули на пришедших, да и те равнодушно прошли мимо, думая, вероятно, о том, как бы побыстрее поставить куда-нибудь вещи. Только мальчик на минутку задержался около первой скрипки (это была женщина), однако мать кивком позвала его, и он кинулся к стеклянной двери, ведущей в большой зал.
Зал этот когда-то, наверно, был роскошным салоном, откуда открывался вид на террасу, сад и, далее, радующие хозяйский взор фабричные цеха. Сейчас салон, похоже, служил вестибюлем гостиницы; там стояли кожаные кресла, деревянный буфет, пальма и старенький автомат для чистки обуви. Справа от красивой деревянной лестницы по-видимому, была столовая: оттуда доносилось звяканье раскладываемых на столах приборов. Если владелец империи обанкротился, то и устроенный в его доме отель явно не процветал. Главным постояльцем была вездесущая пыль, а желтая пальма невесть сколько не видела воды. Об обслуге нечего и говорить: при появлении гостей даже муха не сорвалась с места. Хотелось надеяться, что создателя всего этого давно уже нет в живых, иначе, глядя на то, что осталось от былого великолепия, он бы скончался от горя.
Примерно так же оценил ситуацию почтенный старец. Он недовольно огляделся, а поскольку время шло, но никто не являлся, принялся стучать тростью по каменному полу. Трость тяжелая, без резинового наконечника, то есть шум был изрядный. Жена пыталась его успокоить, перепуганный сынишка заткнул уши, однако старец все делал правильно: немедленно раздался топот, и по лестнице в зал сбежали двое. Персонажи это второстепенные, но, по разным причинам, заслуживают внимания. Они не только не были похожи на гостиничных боев, но и, скажем прямо, не вызывали доверия. Один повыше ростом, другой пониже, маленький старше большого; роднило их нагловато-панибратское высокомерие, едва замаскированное притворной почтительностью. Засаленные костюмы, прилизанные волосы, глаза, глядящие повсюду и никуда. Короче, от них попахивало лизолом, если не сказать серой. Высокий отвесил поклон, подхватил, точно перышко, чемодан женщины и через секунду уже поднимался по ступенькам. Тот, что постарше, низенький, украсивший унылую черноту костюма розовым галстуком, хмуро улыбнулся мальчику, поднял его вместе с рюкзаком и усадил к себе на закорки. Лишь сделав несколько шагов, он обернулся и учтиво взял у старика шляпу. А потом пальцем указал ему на лестницу.
Если в его устах «как штык» означало «пунктуально», он действительно пришел пунктуально, минута в минуту. Маленький, хилый, похожий на моего знакомого лебедя из излучины Одры, с которым я ежедневно переглядываюсь. Козлиная бородка, загибающаяся книзу, а уж рукопожатие – будто твои пальцы обхватили бисквитный рулет. И, словно этого мало, темно-лиловый костюм из прикидывающейся шерстью синтетики и желтый галстук с немыслимыми геометрическими узорами. Видимо, чем-то я заслужил такое… Он же, мгновенно оценив ситуацию, бесцеремонно заявил:
– Вы не из тех, кто рад любому гостю. – Голос у него был еще тоньше, чем по телефону, но, к счастью, пищал он негромко.
– Для начала послушаю, что вы скажете, – ответил я. Потом осведомился, какой чай он предпочитает, и поставил перед ним чашку, не пролив ни капли. В награду он избавил меня от необходимости выслушивать пустые дежурные фразы.
– Скажу коротко: я – ваш благодетель.
Я пробормотал, что, если угодно, он может говорить долго, и даже пододвинул к нему сахар. Он, закинув ногу на ногу, удовлетворенно кивнул.
– В наше трудное время я приношу деньги, доставляю их прямо на дом, точно какой-то курьер. Однако благодетелем назвался прежде всего потому, что предлагаю вам пережить нечто такое, чего вы до смерти не забудете… Я понимаю, нехорошо говорить о смерти в доме больного, но вы уж меня простите, у простого человека что на уме, то и на языке… – Даже если он только сделал вид, что смутился, губу, как я заметил, прикусил по-настоящему. – Нет-нет, я вовсе не думаю, что вы вот-вот умрете, ни в коем случае, вы еще не на одной свадьбе попляшете… Горько! Горько! Знакомо вам такое? – Он внимательно на меня посмотрел. – Покороче, да? Что ж, скажу сразу: за солидную сумму, которая у меня с собой, вы вернетесь в свой любимый город, откуда сбежали. Не смотрите так, всего на несколько дней…
Я незаметно пригляделся к его пиджаку и штанинам. Больничная пижама ниоткуда не торчала.
– Вы меня ни с кем не перепутали? – спросил я, открывая ему путь к отступлению.
– Потому что сказал «любимый город»? Думаете, трудно заметить, что вы в своих книгах выбираете такие моменты, когда Лодзь выглядит наилучшим образом? Но вот что касается рабочих из вашего романа «Rien ne va plus», которые выбежали с фабрик на улицы, чтобы защищать евреев от черносотенцев, то, признайтесь: вы их выдумали?
Я кивнул, но тут же спросил, какое отношение это имеет к делу.
– Никакого, если не считать, что сильно попахивает «святой ложью», продиктованной любовью. Или это знаменитое «я плакал», когда растяпы из вашего «Поезда для путешествия» покидают Лодзь. Тут уж вы переборщили.
В пижаме или без пижамы, но он, конечно, ненормальный. Беда в том, что я притягиваю психов как магнит: под какими только предлогами они не пытались примоститься у меня на диване. Этот между тем, явно довольный собой, продолжал:
– А вот я, чтоб вы знали, никакой не lodzermensch[2]. И даже не потомок довоенных рабочих, которые, как вы любите подчеркивать, отличались куда большим достоинством и благородством, чем нынешние профессора. Матушка моя прибыла в Лодзь после войны, поскольку фабрикам требовались тысячи молодых женщин, чтобы прясть и ткать для Советского Союза. Она сразу же вытащила сюда отца, который быстро сделал карьеру, поскольку умел цветисто говорить. Однако жили мы не ахти как, хотя папаша уверял, что все дома в городе – наши… Теперь он уже на том свете, а меня матушка подкармливает на свою пенсию… Знаю, сейчас вы скажете, что я не дурак выпить, ну и что? Даже если… невелик грех. Впрочем, оставим эту тему…
Честное слово, вспоминая детство, он жалобно всхлипнул – вот это было уже чересчур. Я присмотрелся к нему повнимательнее. Туфли старые, но от Джона Лобба с Сент-Джеймс-стрит, к тому же тщательно начищенные. Здоровые зубы, ухоженные руки. Стало быть, он меня обманывает: костюм скромного чиновника, безобразный галстук и, прежде всего, речи – камуфляж. Но зачем задавать себе столько труда? Я улыбнулся своим мыслям.
– Вы подумали о Суворине, которого читали перед сном? Вспомнили его слова о человеке, любившем выдавать себя не за того, кем был? Я прав? А сейчас, позвольте, я немного похвастаюсь… – Он набрал воздуху в легкие и задержал дыхание, отчего лицо его побагровело. Затем расслабил галстук и расстегнул воротничок, открывая золотую цепь на груди. И, будто этого было недостаточно, помахал у меня перед носом рукой с часами. – Вижу, вы сразу узнали. В мире таких всего триста штук. Экземпляр под номером один приобрела королева Дании Ингрид и перед смертью сдала в ихний ломбард. Через подставное лицо, естественно… Надеюсь, не надо говорить, какой номер у меня на руке?
Меня не удивили ни цепь, ни часы, ни даже его лицо, которое мало того что стало багровым, но еще и как будто отяжелело. А вот номер с Сувориным мне был непонятен. Последнее время я действительно иногда его почитывал, но ведь об этом никому не рассказывал. Так что одно из двух: либо я еще сплю, либо свихнулся. Первое отпадало, поскольку, едва он произнес фамилию «Суворин», я незаметно пару раз ущипнул себя за запястье. Заболело по-настоящему, выступила краснота. Значит, повредился умом.
– Не бойтесь, вы не свихнулись. Все очень просто: приоткрытая дверь в спальню и яркий солнечный свет. Там на ночном столике много книг, а на полу – только одна. Я предположил, что ее вы читали последней. Зрение у меня неплохое. Согласитесь, никакого волшебства…
– Почему вы прикидываетесь не тем, кто вы есть? – спросил я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– А что вам за разница? У вас тоже никакой не грипп, а самое обычное похмелье. И еще я знаю, с кем вы пили в отсутствие жены, которая мотается по свету, добывая деньги на фильм о лодзинском гетто. Ба, я даже знаю, чту вы пили. Но разве от этого что-либо меняется?
Ничего не менялось: я по-прежнему отчетливо его видел. Судя по выражению лица, он готов был заплакать, но в уголках рта затаилась хитрая усмешка. Только сейчас я заметил у него между большим и указательным пальцем след от вытравленной татуировки.
– Я намеренно представил себя с наихудшей стороны. Исключительно чтобы над вами поизмываться. Вначале горькая пилюля: приходится брать деньги от такого дрянного человечишки; затем удивление: откуда такой тип знает то, о чем иные умники не имеют понятия; и, наконец, унижение: почему именно благодаря мне вам предстоит пережить нечто, никому больше недоступное. Ну что, я – подлец?
Стараясь говорить как можно суше и решительнее, я попросил его перейти к делу.
– Как вам будет угодно. Итак: вы представите мне отчет о неком судебном процессе – и уж, будьте любезны, в письменном виде. Чего вы кривитесь? Предпочли бы собачьи бега? – Он достал из бокового карман пиджака плотно набитый конверт и принялся им обмахиваться, однако, поглядев на мое лицо, поспешил добавить: – Знаю, вам очень хочется дать мне хорошего пинка под зад, но – ручаюсь – здравый смысл победит. А теперь послушайте. Я приехал из Бремена. Сижу перед вами в шляпчонке с пером, кожаных штанах на подтяжках и говорю с певучим тирольским акцентом.
– В Бремене так не говорят, – здраво заметил я.
– Это вы мне рассказывать? Я хотеть только уколоть ваше воображение. Ich bin брат Ганса Бибова[3]. Ясно, о ком я говорить? – На лице у него написано торжество: знает, что меня поразил! Я вежливо отвечаю, что он должен был бы тогда быть старше, – и вот тут началось: – А вы не слишком смелый быть? Я сам когда-то иметь Katzenjammer, потому что один раз злоупотребить шнапс. Крепкая немецкая голова тогда у меня болеть целых zwei Stunden. Но я вам скажу, Herr Andreas, что даже тогда мне не хватать отвага, чтобы знать alles о нашей немецкой живучести. Впрочем, я всегда выглядеть молодо, потому что хорошо питаться.
Мне хотелось, чтобы он уже ушел, поэтому я не стал спорить:
– Хорошо, вы – его брат. Ну и что с того?
– Вы наверняка знаете песню «Theo, wir fahren nach Lodz»[4], и вас не заинтересовало, почему спустя столько лет Тео – это мое имя – приехал nach Polen?! Я признался, кто я такой, чтобы вы осознали, насколько все серьезно. Догадываетесь, кого будут судить? Ну же, напрягитесь…
У меня дико трещала голова, к тому же чертовски пересохло горло. Осторожно, чтобы не дрогнула рука, я взял бутылку с водой и, разумеется, немного пролил. Его, как ни странно, это обрадовало.
– Не волнуйтесь. Wasser высохнет, это в порядке вещей, главное, что вы уже знать. Это typische реакция. Когда я узнал, чем дело пахнуть, у меня началась икота. Жене пришлось меня напугать, тогда все стало fertig. Grosse восхищен, что вы так быстро понимать. Вы, случайно, не родом из Schleswig-Holstein? Там приходить на свет неглупые люди… – Я не стал ждать, покуда Wasser высохнет, и, взяв салфетку, нагнулся, чтобы вытереть пол. Кровь с удвоенной силой ударила в голову, зато Тео не увидел выражения моего лица. Впрочем, ему это и не требовалось – он продолжал свое: – Вы уже понимать, какое это деликатное дело. Кто мог думать, что они до него доберутся? Вас удивляет, что нас интересовать эта еврейская хуцпа?[5] А кто, как не мы, немцы, создать город Лодзь? Мы сюда прибыли первые, часто единственным багажом иметь работящие руки и головы поумнее ваших… Ненамного, конечно, но умнее. Я хорошо знать, что такое корректность, не только политическая…
Я, не разгибаясь, поднял голову и посмотрел ему в глаза.
– Вы что, пытаетесь мне внушить, будто вся эта чушь – правда, а не плод вашего больного воображения?
Он приуныл.
– Хотите сказать, что это невозможно? Что после войны прошло уже столько лет… так вы считаете? Уж и не знаю, как вас переубедить. Хотя… если я скажу, что Бибов… что это всего лишь камуфляж?
– Я вам не поверю.
Он рассмеялся.
– А когда я признаюсь, что во мне есть еврейская кровь, поверите? В ваших краях в этом подозревают всех, кроме Иисуса и его матушки, так что и вам поверить будет нетрудно. Ну а раз евреи всё могут, почему у них сейчас не получится? Вы слышали про цадика из Бобовой? У его брата Езекиеля был сын, так вот этот сын – я, хотя и не очень религиозен. Вы разочарованы? И все же поверьте мне, я – человек уважаемый. Будь иначе, разве бы я обо всем этом узнал?
Человек, который сидел за письменным столом, не сводя глаз с тетради, добрый час не перевернул страницы. Когда же он наконец встал, то сделал это так резко, что едва не опрокинул стул. До окна ему несколько шагов, так что есть минутка, чтобы хорошенько к нему присмотреться и убедиться, что это красивый, под стать окружающей его обстановке, старик. Высокий, с седыми волосами и голубыми глазами – которые если с возрастом и чуть выцвели, зато приобрели неизмеримую глубину, – он мог быть украшением палаты лордов, и, как знать, не его ли вместо Дизраэли королеве Виктории следовало назначить премьер-министром. В вагоне, видимо, было жарко, поскольку почтенный старец рывком открыл окно. Ветер немедленно взъерошил белые волосы, которые, ожив, сделали его похожим на пианиста Падеревского, кстати, тоже премьер-министра. Он уставился в темноту, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть. О том, что это ночь, а не самый длинный в мире туннель, свидетельствовало усыпанное звездами небо и луна, как всегда в конце августа напоминающая рогалик. Необычным могло показаться только обилие звезд, именно в этот момент вздумавших полететь на землю. Трудно, однако, предположить, что попа́дали звезды, заглядевшись на рассматривающего их человека. А поезд мчался – пожалуй, слишком быстро, если учесть, что он как раз преодолевал крутой поворот: можно было увидеть локомотив, из трубы которого вырывался дым светлее ночного неба, а время от времени еще и сноп искр, потом долго порхавших в воздухе.
В прилегающей к кабинету спальне темно, и потому трудно судить, красива лежащая там молодая женщина или просто хороша собой. По всей вероятности, она не спала: мало кто спит с открытыми глазами. Закрыла же она глаза, когда почти беззвучно отворилась дверь; тотчас изо рта у нее стало вырываться шумное ровное дыхание, иногда переходящее в легкий свист. Седовласый господин посмотрел на нее и, явно оставшись доволен, перевел взгляд на другую кровать. На этой кровати лежит мальчик, который отнюдь не притворяется, а сладко спит. В лунном свете ребенок похож на ангелочка из немецких сказок: розовые щечки, упавший на лоб локон. Gemütlich[1] до омерзения – можно было бы сказать, не будь это зрелище столь очаровательно. Старцу, похоже, увиденное в спальне понравилось, кажется, ему даже захотелось улыбнуться, однако с уверенностью сказать нельзя: месяц как раз спрятался за тучу, и уже ничего нельзя было разглядеть. Несомненно лишь одно: он тихо, как только мог, закрыл за собою дверь.
Впервые в день рождения рядом никого нет. Подкосило меня, однако, одиночество – пожалуй, никогда раньше я так не радовался телефонным звонкам. Юлия к традиционной бутылке виски «Оубэн» присовокупила фотографию, которую я совершенно не помнил. На ней мне лет пятнадцать. Казалось бы, об этом подростке я знаю решительно все, но нет… Не уверен, смог ли бы я сегодня удержать его, чтобы он не свернул себе шею, ба, неизвестно даже, сумел ли бы разговаривать с ним, не опасаясь, что меня хватит кондрашка. Глядя на него, трудно поверить, что такой симпатичный малый умудрился попусту растранжирить бо́льшую часть отведенного человеку времени. Все это меня ужасно расстраивает, и, хотя намерения у Юлии были самые лучшие, я решаю на ближайшие три месяца вычеркнуть ее из состава семьи.
Я сознательно обратился к дате 3 сентября в своем дневнике, чтобы доказать – прежде всего себе самому, – что даже вполне объективная запись может обойти суть дела. Не знаю, что меня удержало от упоминания о неком телефонном разговоре. Наверное, то, что он не имел отношения ко дню рождения и я никоим образом не мог предвидеть его последствий. Кстати, перед тем мне приснился поезд. Сон был пустячный, даже глупый. Не успел я привыкнуть к размеренному стуку колес, как раздался крик: человек на рельсах! Потом скрежет, падающие с верхней полки чемоданы – такие тяжелые, что пришлось проснуться. У меня с детства были с этим проблемы: сплошь и рядом я продолжал видеть сон, уже придя в школу или – чаще – за ее пределами; вот и сейчас прошло не меньше минуты, пока я услышал телефонный звонок. Первая попытка взять трубку не могла увенчаться успехом; при второй я, по крайней мере, открыл глаза.
– Не разбудил? У нас есть общие знакомые. Ох, слишком долго перечислять. Поверьте, я не отниму у вас много времени. Нет, не бойтесь, я ничего не продаю. Напротив, приношу деньги. Простите, что тороплю… Через три часа? Буду как штык. – Такой примерно текст, и голос противный, тоненький. Почему же я, страдая от ужасной головной боли и сознания, что за три последних дня не написал и трех слов, согласился его принять? Может быть, подействовало прозвучавшее как небесная музыка упоминание о деньгах? Если я чего-то и опасался, так не столько потери времени, сколько перспективы выслушать банальную историю, после чего придется долго лечиться, а лечение губительно для печени. Знать бы, что меня ждет… Нет, честно говоря, не представляю, как бы я тогда поступил.
Было уже светло, когда поезд прибыл туда, куда должен был прибыть. Днем он выглядел хуже: не подсвеченный лунным мерцанием, оказался товарным составом, притом видавшим виды и довольно грязным. Откуда же взялся салон-вагон? Ошибку следовало исключить: железнодорожники так сильно не ошибаются. Оставалась еще высшая необходимость: понадобилось срочно доставить в город важного сановника. Если седовласый господин мог быть премьером, он тем более мог быть министром транспорта, а столь высокое положение многое объясняло. Но почему в таком случае поезд не остановился на вокзале и вдоль перрона не выстроились вытянувшиеся в струнку чиновники из железнодорожного ведомства? А это был не только не вокзал, но даже не полустанок – скорее всего, фабричная платформа, на что указывали теснящиеся возле путей красные кирпичные склады и кипы хлопка, а прежде всего – лес труб, казалось упиравшихся в небо. Так что, если поезд доставил хлопок из экзотической страны, то в салон-вагоне сидел не министр, а промышленник, лично проверявший, как идут дела в разных уголках света, а сейчас возвращающийся домой в сопровождении членов семьи, с которыми не пожелал расставаться. Хорошо, машинист был опытный и ночью не жалел пара – издалека надвигались большие косматые тучи, по-видимому дождевые, а хлопок дождя не любит. Но где же рабочие, обязанные выгрузить ценное сырье? Вечно голодные чрева фабрик ждали корма, который они потом вернут в виде тканей – таких чудесных, что вряд ли найдется женщина, которой не захочется себя ими украсить.
Однако не состав поезда и не мертвая тишина, его встретившая, были самыми удивительными. Спустя несколько минут из товарных вагонов вместо тюков хлопка посыпались люди – по законам физики столько народу там поместиться не могло, но, как вскоре выяснилось, одного сбоя в естественном порядке вещей оказалось достаточным, чтобы повлечь за собой следующие, еще более серьезные. Пока же женщины и мужчины, очень бедно одетые, выстроились в колонну и, поддерживая друг друга, двинулись в сторону фабричных стен. Неужели это рабочие, которых хозяин высмотрел где-то за тридевять земель и, соблазнив высокой зарплатой, уговорил у себя потрудиться? Если так, толку от них будет немного – крепкими они не выглядели. Но что с ним самим, неужто он лег лишь под утро и теперь крепко спит, не ведая, что поезд достиг своей цели?
Дверь салон-вагона наконец открылась, и в ней появился почтенный старец. Нисколько не заспанный – скорее всего, он вообще не ложился, до самого утра размышляя о делах, вряд ли понятных простому человеку. Твидовый пиджак, более светлого тона брюки, именуемые бриджами, и к ним высокие, до колен, сапоги, свидетельствующие о военной молодости либо пристрастии к охоте. На голове шляпа, в правой руке трость. Маленький чемоданчик в левой руке издалека кажется купленным в модном доме «Гермес» в Париже, хотя точно сказать трудно, да это и не важно. Если не очень ловко, то наверняка бодро, старец спустился по ступенькам и сразу зашагал вперед. Следом за ним вышла жена, которую до того почти не было видно, и лишь теперь можно оценить ее красоту. Изумительные волосы цвета зрелого каштана, светло-розовая кожа и маленький носик, явно чрезвычайно чувствительный к запахам. Ко всему этому ярко горящие угольки глаз. В своем скромном шелковом платье и более плотном жакете поверх него благородством облика она ничуть не уступала мужу, значительно превосходя его молодостью и обаянием. Странно было только, что красавица вынуждена тащить большой чемодан, который в любом уголке мира носильщики вырывали бы друг у друга. За родителями шел мальчик. При свете дня он уже не выглядел столь gemütlich, но все равно производил приятное впечатление. Для полноты картины следует упомянуть о некотором налете преждевременной взрослости, что довольно часто встречается у детей, окруженных опытными наставниками. У мальчугана не было никакого, даже маленького, чемоданчика, зато на спине был большой рюкзак, наподобие тех, какие скауты берут с собой в дальние походы.
Глава семьи шел, всем своим видом демонстрируя врожденную уверенность в себе, однако, приблизившись к стенам фабрики, замедлил шаг, а затем приостановился. Решимость будто его покинула, и это позволяет предположить, что он вовсе не владелец фабричного колосса, который так и хотелось сравнить с пирамидами или чем-нибудь не меньшего размера. Его жена, воспользовавшись случаем, поставила чемодан на землю, а сын, разинув рот, с явным изумлением озирался вокруг. Городу, который возвел такие мощные стены, стоило позавидовать – велико, должно быть, было могущество поступающих в его казну денег. О том, что это не изображенная на холсте огромная панорама, свидетельствовал ветер, гоняющий в воздухе клочки хлопка и бланки накладных. Хоть речь и не шла о живописи, можно было говорить о всепобеждающей силе искусства: издалека доносились звуки музыки, настолько прекрасной, что ноги сами несли в ту сторону. Старец крепче сжал рукоятку трости и, мотнув подбородком, указал, куда идти.
Путь был недолгим. В стене, из-за которой выглядывали пышные кроны деревьев, была гостеприимно открыта калитка – бережливые голландцы приняли бы ее за вход в парламент. Сад за калиткой прилегал к внутреннему двору дворца, демонстрирующего огромное разнообразие стилей – не было, кажется, ни одной эпохи, из которой проектант не почерпнул бы чего-нибудь с отвагой человека, получающего солидное вознаграждение. Если владельцу этого импозантного здания принадлежали и фабричные цеха за стеной (а трудно предположить, что это не так), то, заметим, до места работы ему было недалеко. На террасе, охраняемой двумя каменными львами, у одного из которых от старости отвалилась голова, играл струнный квартет. Знаток сразу узнал бы Второй квартет Скарлатти, непривычное же ухо лишь улавливало приятную мелодию. Судя по тому, как истощены были музыканты – трое мужчин и женщина, – много они не зарабатывали, хотя вряд ли из-за скопидомства хозяина: отваливающаяся кое-где штукатурка позволяла предположить, что он просто уже не столь богат, как в прежние времена. Это свидетельствовало в его пользу: несмотря на трудности, человек не отказался от музыки. Занятые своим делом музыканты даже не взглянули на пришедших, да и те равнодушно прошли мимо, думая, вероятно, о том, как бы побыстрее поставить куда-нибудь вещи. Только мальчик на минутку задержался около первой скрипки (это была женщина), однако мать кивком позвала его, и он кинулся к стеклянной двери, ведущей в большой зал.
Зал этот когда-то, наверно, был роскошным салоном, откуда открывался вид на террасу, сад и, далее, радующие хозяйский взор фабричные цеха. Сейчас салон, похоже, служил вестибюлем гостиницы; там стояли кожаные кресла, деревянный буфет, пальма и старенький автомат для чистки обуви. Справа от красивой деревянной лестницы по-видимому, была столовая: оттуда доносилось звяканье раскладываемых на столах приборов. Если владелец империи обанкротился, то и устроенный в его доме отель явно не процветал. Главным постояльцем была вездесущая пыль, а желтая пальма невесть сколько не видела воды. Об обслуге нечего и говорить: при появлении гостей даже муха не сорвалась с места. Хотелось надеяться, что создателя всего этого давно уже нет в живых, иначе, глядя на то, что осталось от былого великолепия, он бы скончался от горя.
Примерно так же оценил ситуацию почтенный старец. Он недовольно огляделся, а поскольку время шло, но никто не являлся, принялся стучать тростью по каменному полу. Трость тяжелая, без резинового наконечника, то есть шум был изрядный. Жена пыталась его успокоить, перепуганный сынишка заткнул уши, однако старец все делал правильно: немедленно раздался топот, и по лестнице в зал сбежали двое. Персонажи это второстепенные, но, по разным причинам, заслуживают внимания. Они не только не были похожи на гостиничных боев, но и, скажем прямо, не вызывали доверия. Один повыше ростом, другой пониже, маленький старше большого; роднило их нагловато-панибратское высокомерие, едва замаскированное притворной почтительностью. Засаленные костюмы, прилизанные волосы, глаза, глядящие повсюду и никуда. Короче, от них попахивало лизолом, если не сказать серой. Высокий отвесил поклон, подхватил, точно перышко, чемодан женщины и через секунду уже поднимался по ступенькам. Тот, что постарше, низенький, украсивший унылую черноту костюма розовым галстуком, хмуро улыбнулся мальчику, поднял его вместе с рюкзаком и усадил к себе на закорки. Лишь сделав несколько шагов, он обернулся и учтиво взял у старика шляпу. А потом пальцем указал ему на лестницу.
Если в его устах «как штык» означало «пунктуально», он действительно пришел пунктуально, минута в минуту. Маленький, хилый, похожий на моего знакомого лебедя из излучины Одры, с которым я ежедневно переглядываюсь. Козлиная бородка, загибающаяся книзу, а уж рукопожатие – будто твои пальцы обхватили бисквитный рулет. И, словно этого мало, темно-лиловый костюм из прикидывающейся шерстью синтетики и желтый галстук с немыслимыми геометрическими узорами. Видимо, чем-то я заслужил такое… Он же, мгновенно оценив ситуацию, бесцеремонно заявил:
– Вы не из тех, кто рад любому гостю. – Голос у него был еще тоньше, чем по телефону, но, к счастью, пищал он негромко.
– Для начала послушаю, что вы скажете, – ответил я. Потом осведомился, какой чай он предпочитает, и поставил перед ним чашку, не пролив ни капли. В награду он избавил меня от необходимости выслушивать пустые дежурные фразы.
– Скажу коротко: я – ваш благодетель.
Я пробормотал, что, если угодно, он может говорить долго, и даже пододвинул к нему сахар. Он, закинув ногу на ногу, удовлетворенно кивнул.
– В наше трудное время я приношу деньги, доставляю их прямо на дом, точно какой-то курьер. Однако благодетелем назвался прежде всего потому, что предлагаю вам пережить нечто такое, чего вы до смерти не забудете… Я понимаю, нехорошо говорить о смерти в доме больного, но вы уж меня простите, у простого человека что на уме, то и на языке… – Даже если он только сделал вид, что смутился, губу, как я заметил, прикусил по-настоящему. – Нет-нет, я вовсе не думаю, что вы вот-вот умрете, ни в коем случае, вы еще не на одной свадьбе попляшете… Горько! Горько! Знакомо вам такое? – Он внимательно на меня посмотрел. – Покороче, да? Что ж, скажу сразу: за солидную сумму, которая у меня с собой, вы вернетесь в свой любимый город, откуда сбежали. Не смотрите так, всего на несколько дней…
Я незаметно пригляделся к его пиджаку и штанинам. Больничная пижама ниоткуда не торчала.
– Вы меня ни с кем не перепутали? – спросил я, открывая ему путь к отступлению.
– Потому что сказал «любимый город»? Думаете, трудно заметить, что вы в своих книгах выбираете такие моменты, когда Лодзь выглядит наилучшим образом? Но вот что касается рабочих из вашего романа «Rien ne va plus», которые выбежали с фабрик на улицы, чтобы защищать евреев от черносотенцев, то, признайтесь: вы их выдумали?
Я кивнул, но тут же спросил, какое отношение это имеет к делу.
– Никакого, если не считать, что сильно попахивает «святой ложью», продиктованной любовью. Или это знаменитое «я плакал», когда растяпы из вашего «Поезда для путешествия» покидают Лодзь. Тут уж вы переборщили.
В пижаме или без пижамы, но он, конечно, ненормальный. Беда в том, что я притягиваю психов как магнит: под какими только предлогами они не пытались примоститься у меня на диване. Этот между тем, явно довольный собой, продолжал:
– А вот я, чтоб вы знали, никакой не lodzermensch[2]. И даже не потомок довоенных рабочих, которые, как вы любите подчеркивать, отличались куда большим достоинством и благородством, чем нынешние профессора. Матушка моя прибыла в Лодзь после войны, поскольку фабрикам требовались тысячи молодых женщин, чтобы прясть и ткать для Советского Союза. Она сразу же вытащила сюда отца, который быстро сделал карьеру, поскольку умел цветисто говорить. Однако жили мы не ахти как, хотя папаша уверял, что все дома в городе – наши… Теперь он уже на том свете, а меня матушка подкармливает на свою пенсию… Знаю, сейчас вы скажете, что я не дурак выпить, ну и что? Даже если… невелик грех. Впрочем, оставим эту тему…
Честное слово, вспоминая детство, он жалобно всхлипнул – вот это было уже чересчур. Я присмотрелся к нему повнимательнее. Туфли старые, но от Джона Лобба с Сент-Джеймс-стрит, к тому же тщательно начищенные. Здоровые зубы, ухоженные руки. Стало быть, он меня обманывает: костюм скромного чиновника, безобразный галстук и, прежде всего, речи – камуфляж. Но зачем задавать себе столько труда? Я улыбнулся своим мыслям.
– Вы подумали о Суворине, которого читали перед сном? Вспомнили его слова о человеке, любившем выдавать себя не за того, кем был? Я прав? А сейчас, позвольте, я немного похвастаюсь… – Он набрал воздуху в легкие и задержал дыхание, отчего лицо его побагровело. Затем расслабил галстук и расстегнул воротничок, открывая золотую цепь на груди. И, будто этого было недостаточно, помахал у меня перед носом рукой с часами. – Вижу, вы сразу узнали. В мире таких всего триста штук. Экземпляр под номером один приобрела королева Дании Ингрид и перед смертью сдала в ихний ломбард. Через подставное лицо, естественно… Надеюсь, не надо говорить, какой номер у меня на руке?
Меня не удивили ни цепь, ни часы, ни даже его лицо, которое мало того что стало багровым, но еще и как будто отяжелело. А вот номер с Сувориным мне был непонятен. Последнее время я действительно иногда его почитывал, но ведь об этом никому не рассказывал. Так что одно из двух: либо я еще сплю, либо свихнулся. Первое отпадало, поскольку, едва он произнес фамилию «Суворин», я незаметно пару раз ущипнул себя за запястье. Заболело по-настоящему, выступила краснота. Значит, повредился умом.
– Не бойтесь, вы не свихнулись. Все очень просто: приоткрытая дверь в спальню и яркий солнечный свет. Там на ночном столике много книг, а на полу – только одна. Я предположил, что ее вы читали последней. Зрение у меня неплохое. Согласитесь, никакого волшебства…
– Почему вы прикидываетесь не тем, кто вы есть? – спросил я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– А что вам за разница? У вас тоже никакой не грипп, а самое обычное похмелье. И еще я знаю, с кем вы пили в отсутствие жены, которая мотается по свету, добывая деньги на фильм о лодзинском гетто. Ба, я даже знаю, чту вы пили. Но разве от этого что-либо меняется?
Ничего не менялось: я по-прежнему отчетливо его видел. Судя по выражению лица, он готов был заплакать, но в уголках рта затаилась хитрая усмешка. Только сейчас я заметил у него между большим и указательным пальцем след от вытравленной татуировки.
– Я намеренно представил себя с наихудшей стороны. Исключительно чтобы над вами поизмываться. Вначале горькая пилюля: приходится брать деньги от такого дрянного человечишки; затем удивление: откуда такой тип знает то, о чем иные умники не имеют понятия; и, наконец, унижение: почему именно благодаря мне вам предстоит пережить нечто, никому больше недоступное. Ну что, я – подлец?
Стараясь говорить как можно суше и решительнее, я попросил его перейти к делу.
– Как вам будет угодно. Итак: вы представите мне отчет о неком судебном процессе – и уж, будьте любезны, в письменном виде. Чего вы кривитесь? Предпочли бы собачьи бега? – Он достал из бокового карман пиджака плотно набитый конверт и принялся им обмахиваться, однако, поглядев на мое лицо, поспешил добавить: – Знаю, вам очень хочется дать мне хорошего пинка под зад, но – ручаюсь – здравый смысл победит. А теперь послушайте. Я приехал из Бремена. Сижу перед вами в шляпчонке с пером, кожаных штанах на подтяжках и говорю с певучим тирольским акцентом.
– В Бремене так не говорят, – здраво заметил я.
– Это вы мне рассказывать? Я хотеть только уколоть ваше воображение. Ich bin брат Ганса Бибова[3]. Ясно, о ком я говорить? – На лице у него написано торжество: знает, что меня поразил! Я вежливо отвечаю, что он должен был бы тогда быть старше, – и вот тут началось: – А вы не слишком смелый быть? Я сам когда-то иметь Katzenjammer, потому что один раз злоупотребить шнапс. Крепкая немецкая голова тогда у меня болеть целых zwei Stunden. Но я вам скажу, Herr Andreas, что даже тогда мне не хватать отвага, чтобы знать alles о нашей немецкой живучести. Впрочем, я всегда выглядеть молодо, потому что хорошо питаться.
Мне хотелось, чтобы он уже ушел, поэтому я не стал спорить:
– Хорошо, вы – его брат. Ну и что с того?
– Вы наверняка знаете песню «Theo, wir fahren nach Lodz»[4], и вас не заинтересовало, почему спустя столько лет Тео – это мое имя – приехал nach Polen?! Я признался, кто я такой, чтобы вы осознали, насколько все серьезно. Догадываетесь, кого будут судить? Ну же, напрягитесь…
У меня дико трещала голова, к тому же чертовски пересохло горло. Осторожно, чтобы не дрогнула рука, я взял бутылку с водой и, разумеется, немного пролил. Его, как ни странно, это обрадовало.
– Не волнуйтесь. Wasser высохнет, это в порядке вещей, главное, что вы уже знать. Это typische реакция. Когда я узнал, чем дело пахнуть, у меня началась икота. Жене пришлось меня напугать, тогда все стало fertig. Grosse восхищен, что вы так быстро понимать. Вы, случайно, не родом из Schleswig-Holstein? Там приходить на свет неглупые люди… – Я не стал ждать, покуда Wasser высохнет, и, взяв салфетку, нагнулся, чтобы вытереть пол. Кровь с удвоенной силой ударила в голову, зато Тео не увидел выражения моего лица. Впрочем, ему это и не требовалось – он продолжал свое: – Вы уже понимать, какое это деликатное дело. Кто мог думать, что они до него доберутся? Вас удивляет, что нас интересовать эта еврейская хуцпа?[5] А кто, как не мы, немцы, создать город Лодзь? Мы сюда прибыли первые, часто единственным багажом иметь работящие руки и головы поумнее ваших… Ненамного, конечно, но умнее. Я хорошо знать, что такое корректность, не только политическая…
Я, не разгибаясь, поднял голову и посмотрел ему в глаза.
– Вы что, пытаетесь мне внушить, будто вся эта чушь – правда, а не плод вашего больного воображения?
Он приуныл.
– Хотите сказать, что это невозможно? Что после войны прошло уже столько лет… так вы считаете? Уж и не знаю, как вас переубедить. Хотя… если я скажу, что Бибов… что это всего лишь камуфляж?
– Я вам не поверю.
Он рассмеялся.
– А когда я признаюсь, что во мне есть еврейская кровь, поверите? В ваших краях в этом подозревают всех, кроме Иисуса и его матушки, так что и вам поверить будет нетрудно. Ну а раз евреи всё могут, почему у них сейчас не получится? Вы слышали про цадика из Бобовой? У его брата Езекиеля был сын, так вот этот сын – я, хотя и не очень религиозен. Вы разочарованы? И все же поверьте мне, я – человек уважаемый. Будь иначе, разве бы я обо всем этом узнал?