Страница:
Аникин Андрей
Друг, который мог быть
Андрей Владимирович АНИКИН
ДРУГ, КОТОРЫЙ МОГ БЫТЬ
Из моего ленинградского дневника 1947 года:
28 января... Походил по Невскому, рассмотрел фигуры Аничкова
моста, холодно, ветер. Стало жаль бедных голых юношей... Был у Ядвиги
Петровны Ганецкой на Литейном. Это совсем старушка, оказывается. И
притом не все у нее в голове как положено. Войну-то она в Ленинграде
пережила. Но Мишу она, видно, любила. Всплакнула даже. Ничего нового
она не сказала: ушел и сгинул. Надо повидать парня, который ходил
разыскивать Мишу. Взял у Ядвиги его адрес.
1 февраля... Мороз еще крепче, чем в последние дни. Сложились
строчки: "Мосты над Невою в дымке тумана, к своим постаментам
примерзли львы..." Примерзли - это, кажется, неплохо. Но рифмуется с
"Невы", а Нева уже использована... Ходил к Борису, Мишиному приятелю,
говорил с ним и его матерью. Но разыскивал-то он не сразу после того,
как Миша пошел в больницу и исчез, а через несколько месяцев. Что он
мог найти?..
Мне было 19 лет. На зимних студенческих каникулах я поехал из Москвы в Ленинград. Жил у приятеля, Сашки Концова, в его маленькой комнатке на Суворовском проспекте. Сашка был влюблен и счастлив, приходил домой поздно ночью и спал до полудня, так что я его и видел-то мало. Я был влюблен в Ленинград первой пылкой любовью и, несмотря на морозы и скудный харч, с утра до вечера бродил по городу и музеям. Дневничок мой за эти две недели забит восторгами и педантичными описаниями маршрутов и музейных залов. Честно говоря, я это, кажется, никогда не перечитывал. А вот в лаконичные записи о поисках следов Миши Колесникова я вчитываюсь теперь с мучительными усилиями вспомнить... Вспомнить, как это было.
В Москве я жил тогда в семье Мишиных отца и матери, как он жил в Ленинграде в семье Ганецких. Миша бесследно исчез в осажденном Ленинграде в январе сорок второго. В августе предыдущего года ему минуло шестнадцать. Я знал его только по фотографии, которую рассматриваю и сейчас: лобастый, не по годам взрослый парень, с упрямым, слегка набычившимся каким-то взглядом. Помню, я всегда завидовал таким ребятам; сам я был длинный, тонкий и в очках.
Не могло быть никакого сомнения, что Миша погиб. Мария Сергеевна разумом понимала это, а вот сердцем... Миша был ее единственный сын и единственный ребенок. У старика Колесникова были дети от первого брака, среди них еще один сын - инженер Александр Колесников, который осенью 1942 года погиб на изысканиях железной дороги. Оба сына погибли от войны, хоть и не на войне. Впрочем, можно ли сказать о тех, кто умер в ленинградской голодной блокаде, что они погибли не на войне? Да и как погиб Миша, неизвестно и теперь уже останется неизвестным.
Подъезды старых домов по-разному пахнут в Москве и Ленинграде. В Москве - затхлым теплом и каким-то хлебным уютом, в Ленинграде - сыростью и табачным дымом. Вернее, по-разному пахли в 40-х годах, когда я в таких домах живал и бывал. Теперь живу и бываю в новых, которые во всех городах пахнут, наверное, одинаково - свежей краской, известью и сквозняками.
По Невскому ходили дребезжащие трамваи довоенного образца. Стоило отойти на квартал и можно было увидеть следы разрушений - расчищенные площадки с темными брандмауэрами уцелевших домов и просто обгорелые остовы, когда-то бывшие человеческим жильем. Но на фасаде этого прекрасного дома на Литейном, богатого доходного дома времен русского капитализма, почему-то никаких следов войны не было.
Я поднялся на третий этаж по широкой лестнице со стертыми мраморными ступенями и позвонил. Послышались шаркающие шаги, и старушечий голос спросил, кто там. Я ответил, что мне нужна Ядвига Петровна, и, услышав, что это она и есть, объяснил, что я из Москвы от Мишиных родителей. За дверью наступило молчание, наконец замок щелкнул, дверь медленно открылась. В прихожей было темно и почти пусто...
В ее речи были еле слышны следы акцента - как я знал, польского. Я снял в прихожей пальто, протер запотевшие очки, сказал о здоровье Колесниковых. Ядвига Петровна открыла дверь комнаты и пропустила меня. Мы прошли через маленькую проходную комнату, где когда-то жил Миша. Главная комната была заставлена массивной старой мебелью, темной и как будто пыльной. Все в этой квартире казалось покрытым пылью, как и сама хозяйка с землистым лицом и жидкими полуседыми волосами. Я огляделся. На стене против двери висел большой портрет мужчины средних лет в путейском мундире царских времен.
- Роберт Робертович умер той весной, в сорок втором, - сказала она.
Я молчал.
- Умер. Все умерли. Я вот зачем-то живу.
Что тут скажешь?
...Пили чай. Мне хотелось есть, но я стеснялся и старательно жевал кусочек хлеба с маслом. Разговаривали.
Миша поселился у них летом сорокового. Мать оставила его на попечении Ядвиги Петровны.
- Тогда-то, молодой человек, я была молодцом... Кавалеры были... Мишенька экзамены сдавал в свой техникум, конкурс (она говорила конкурс) был строгий, не надеялся поступить. А когда все-таки приняли, так был счастлив. Принес бутылку вина, и я испекла катаринки. Вы никогда не пробовали катаринки? Надо взять фунт меда, ром, обязательно лимон... Когда же я в последний раз их пекла? Ах да, на день рождения Роберта Робертовича, в мае того года...
Я понял: сорок первого.
Говорить с ней было трудно. Она сбивалась, начинала вдруг рассказывать о давно прошедших временах, как они с Робертом Робертовичем жили в Сибири, на постройке железной дороги. (Все они были сибирские инженеры, строители: Ганецкий, Мишин отец, Мишин брат Александр - и мой отец тоже). Я осторожно возвращал ее к разговору о Мише. Она начинала рассказывать, какой он был замечательный мальчик, как хорошо учился, как часто писал родителям. Как увлекался морем и кораблями.
В начале июня их отправили в Ригу на морскую практику, там его и застала война. Он вернулся в Ленинград грязный ("я его тут же в ванну отправила, еще было чем истопить"), усталый и потрясенный тем, что увидел.
Но дальнейшее узнать от нее было почти невозможно. Точно с памятью ее что-то случилось. Кажется, техникум их распустили... Где-то служил, ходил в какое-то плавание, потом почему-то уволился. А зима надвигалась. Голод.
Она замолкает и неподвижно смотрит в одну точку, так что мне становится жутко. Потом плачет, вытирая глаза крошечным платочком. Достает какое-то лекарство, руки у нее дрожат. Я беру пипетку и капаю в старинный хрустальный, не очень чистый стакан.
Откуда взялась эта любовь к морю? Когда мальчику было лет семь, мать прочитала ему "Алые паруса" Грина.
Ах, какая это опасная книга! Прекрасная и опасная. У нас в семье Грина не было, и лет до шестнадцати я не подозревал, что есть такой писатель. Его мало издавали в то время. Но однажды я попал на литературный концерт в зале Омской областной библиотеки. Актриса читала "Алые паруса". Не знаю, хорошо или плохо она читала, но что со мной было! Мне хотелось плакать и смеяться, любить, совершить во имя любви что-нибудь необыкновенное...
- С "Алых парусов" все и началось, - рассказывает мне Мишина мать. Окно открыто, под окном школьный двор. Как птицы щебечут дети.
- На море я его в три года первый раз повезла. Кашлял он той зимой, вот врач и посоветовал в Анапу. Потом он каждый год с весны начинал спрашивать: "Мамочка, а на море мы поедем?" Почти каждый год и ездили... А как он плавал! Бассейнов тогда не было, так они с приятелем с мая по сентябрь в Москве-реке купались... Грина он очень любил, и, конечно, с каждым годом новое в нем вычитывал. Стал морем всерьез интересоваться, занимался в морском кружке, модели делал. Хотел стать штурманом дальнего плавания, а больше никем и ничем.
Модели во время войны погибли, а Мишины рисунки и чертежи передо мной. Сколько ему было лет, когда он это чертил? Лет двенадцать? Парусный корабль со всеми подробностями. А внизу, аккуратно выведено: "Трехмачтовое судно, корабль (ship), фрегат". А вот еще: "Судно типа баркентина". Никогда и слова такого не слыхал. Бригантину слыхал, и то потому лишь, что в песне поется: "Бригантина поднимает паруса". А интересно, любил ли Миша про пиратов читать?
- Читал, конечно, но не очень увлекался. Он к морскому делу как-то не по годам серьезно относился. Помню, в седьмом классе сочинение писали; кем я хочу быть. Учительница мне говорила, что она поразилась его уверенности, серьезности намерений. А я, дура, радовалась...
Летом 40-го Миша кончил семь классов и объявил родителям, что в школе дальше учиться не будет, а поступит в морское училище. Все было: строгие выговоры отца, слезы матери. Но характер у него был колесниковский: сосредоточенный, упрямый. Его старшего брата уговаривали не идти с изыскательской партией в сентябре; зима в Сибири ранняя. Но он сказал: надо. И пошел.
Да и попробуй поспорить с сыном, который мать шутя поднимает и может тащить на руках хоть километр! Говорит: если не отпустите, сам уеду. И уедет.
Владивосток, Одесса, Мурманск? Порешили на Ленинграде: недалеко все-таки, и жить будет у близких людей. Ганецкие охотно согласились.
Упрям-то упрям, да мальчугану всего пятнадцать. И отца с матерью жалко, и по собачке рыжей тоскует... Читаю Мишины письма от осени 40-го года. По-мальчишески неуклюже пытается утешить родителей, примирить их с разлукой, с его морским будущим. А корабли стали ближе, он видит их у причала порта...
18 октября 1940 года
Дорогой папа! Получил твое письмо и был очень рад, что ты мне
написал. Хорошо, что ты уже совсем почти поправился. Живу
по-прежнему. Учусь тоже хорошо и даже получил стипендию 70 руб.
...Напрасно у тебя плохое представление о "Веге"*. Во-первых, это не
та "Вега", на которой Норденшельд прошел Северным морским путем. Этой
"Веге" меньше лет - всего около тридцати. Но для хорошего парусника
это самый бодрый возраст. Интересна история приобретения этого судна
нашим техникумом, хотя сейчас оно принадлежит не только нашему
техникуму.
_______________
* Учебное судно техникума.
У нас в техникуме вообще замечательные преподаватели.
Преподаватель литературы такой, что не всегда встретишь в
университете (а он преподает в университете литературу). Это уже
пожилой седеющий человек, который как-то поразительно знает русскую
литературу. Он знает греческий и латинский языки и вообще окончил еще
до революции университет по словесности, или, как там, я точно не
знаю. Но он прекрасный преподаватель. На уроках наизусть читает
ломоносовские оды. Особенно любит Пушкина. Это у него просто вроде
психоза. В каждой литературной теме он всегда находит место Пушкину.
Преподаватели английского языка и навигации - бывшие капитаны, а
теперь уже старики. Обоим за пятьдесят лет. Преподаватель морской
практики тоже бывший капитан. Во время революции году в восемнадцатом
он узнал, что продается парусник на дрова. Он направился посмотреть
парусник. Ковырнул ножом шпангоут и увидел, что это судно из крепкого
хорошего дерева. Такелаж был в полной исправности. Рангоут тоже. И он
купил "Вегу" за 180 рублей (разумеется, по тому денежному курсу).
Впоследствии он подарил "Вегу" Ленинградскому морскому техникуму.
Судно это принадлежит к одному из лучших типов судов. Иначе "Вега"
называется "шхуна барк". Такое название исключительно от парусного
вооружения. Я тебе коротко изложу основы классификации парусных
судов...
Вот так, папа. Сейчас сын прочтет тебе небольшую лекцию. И будьте уверены, прочтет весьма дельно. Впрочем, к сожалению:
P. S. Вчера вечером получил книги бандеролью. Мама прислала и
"Морской словарик", так что теперь ты ничего не поймешь из того, что
я написал про "Вегу".
Смотрю этот словарик, который вернулся в Москву после Мишиной гибели: Лукашевич С. П. Краткий морской словарь. Военмориздат, 1939. На обороте титульного листа напечатано: "В данное время, когда вся наша страна строит мощный морской и океанский флот, интерес к морю, кораблям и плаваниям неизмеримо вырос у массового читателя".
Эта немного казенная фраза несет в себе дух тех лет, тревожных, трагических, романтических. Челюскинская эпопея. Перелеты Чкалова и Громова... Нам нет преград на море и на суше... Мальчишки мечтали стать полярниками и летчиками. И, конечно, моряками. "В данное время, когда..."
Страна построила мощный флот, и тысячи юношей пошли в него. Пошел бы и Миша Колесников и, я уверен, был бы и штурманом и капитаном...
Между тем Миша усердно учится. Пока он на суше, но жизнь уже по-морски и по-мужски суровая. Все преподаватели мужчины, иные - морские волки, "старики за пятьдесят лет".
8 ноября 1940 года
Милый папа! Я тебе давно не писал, потому что не было времени. Я
ведь очень занят. Подробнее об этом прочитаешь в письме к маме. Нас
готовят почти по программе вуза. В Ленинградском институте инженеров
водного транспорта (ЛИИВТе) есть судоводительский факультет. Он
готовит и выпускает сразу капитанов, но их очень неохотно берут на
суда. Специальные предметы они проходят по программе такой же, как и
мы, если не меньше, а общеобразовательные несколько шире, чем мы, что
для специальности не особенно важно. Высшую математику проходят по
той же почти программе, что и мы. Но главное различие в преподавании
морской практики как таковой. Мы меньше сидим на скамейке, чем они
(срок обучения и там и тут 4 года), но гораздо больше плаваем. Мы
знаем и теорию и практику так же, как они (но практику лучше
несравненно). Тебе покажется странно, но учти, как мы должны
заниматься, чтобы пройти эту гигантскую программу. По окончании
техникума и отплававши два года (правительственный срок), студенты
нашего техникума пользуются правом поступления в ЛИИВТ без испытаний.
Я туда тогда поступлю и окончу, только значительно раньше, так как
буду на заочном отделении и буду все морские спецдисциплины уже знать
к тому времени в совершенстве. Посылаю тебе рисунки судна, очень
похожего на "Вегу". Нашла ли тебе мама фотографию "Веги" в моем
столике?..
Изрядная жизненная программа для пятнадцатилетнего.
Может быть, достоинства выпускников ЛИИВТа слегка приуменьшены, а выпускников Мишиного техникума преувеличены. Об этом трудно судить. Да и надо ли? Не в том вовсе дело. Читаю дальше, про маму.
...Если ей скучно, то сходи с ней в театр. И не раз, а так, как
я хожу: в месяц три раза. Сходите в концерт. Мама это очень любит, да
тебе все некогда. Уж ты найди время, а то маме будет совсем скучно. А
то, если у тебя времени нет, то пусть она одна сходит, это лучше, чем
дома-то сидеть. Не позволяй ей сидеть дома и заниматься без конца или
читать. Пусть съездит в Сокольники или хоть выйдет на бульвар и там
посидит на свежем воздухе. А то и вместе с собачкой может погулять по
бульвару. Это будет обоим приятно и полезно. Да и тебе не мешает
воздухом подышать, а то ты, наверное, как крот сидишь по ночам и
занимаешься. Напиши, как твои пирофилиты* и другие работы. Не
простуживайся. Ходи с поднятым воротником, хотя ты этого и не любишь,
а то продует...
_______________
* Мишин отец разрабатывал новые виды стройматериалов.
Ах, сыновья! Заменит ли матери сына концерт, бульвар и даже собачка? Но так было и будет: сыновья уходят, а матери ждут. Счастливы матери и отцы, которые получают от сына такие письма.
Занятия, уроки, театр три раза в месяц. Миша все больше любит этот строгий мужественный город. Был, конечно, в Эрмитаже. Хотелось бы еще, но пока не позволяет себе.
Встает в семь часов (еще совсем темно), завтракает и трамваем на Васильевский остров. Там техникум. Домой приезжает не раньше пяти, а то и в шесть. Поел - и за уроки до одиннадцати, двенадцати. Так шесть дней в неделю. Зато в воскресенье, успокаивает Миша родителей, он совсем отдыхает. Иногда только черчение делать приходится.
Наконец зимние каникулы, и он едет домой. Дорогу от метро до дома бежит бегом. В груди что-то сладко и тревожно замирает. Вот знакомая до последней царапины дверь, за дверью визжит узнавшая его собачонка Рыжка... Мама... Отец, как всегда сдержанный, суровый, в знакомых с ползункового возраста старомодных бурках: не терпит, когда мерзнут ноги.
Его столик, рисунки и тетради. Все это уже кажется детством. Теперь он взрослый. Но почему-то удивительно приятно повозиться с большим плюшевым медведем, он как старый испытанный друг.
Друзья-приятели. Самый близкий друг Юра, с которым можно говорить абсолютно обо всем. Только, пожалуй, не о Гале. То есть о Гале вообще-то можно говорить и с ним, и с мамой, но не все. Что-то есть такое, что знают только они, Галя и он. А может быть, ничего и нет?
О том, как они встретятся с Галей, он много думал. А вышло все совсем не так, даже обидно как-то. "Ой, Мишка, - сказала она, когда он снял пальто у них в прихожей, - а я думала, ты в форме придешь!" Галина мать, Ирина Тимофеевна, засмеялась, а он смешался. Синий китель с форменными пуговицами мать заставила снять, чтобы вывести пятна, а взамен дала школьную курточку, из которой неуклюже торчали руки, вдруг оказавшиеся очень большими.
Галя показалась ему такой хорошенькой, что даже сердце защемило. Определенно, в Ленинграде таких девочек нет. Пошли в кино на "Музыкальную историю", потом к Мише, потом на каток.
- Мне Галя нравилась, - рассказывает Мария Сергеевна. - И все же я Мишу к ней ревновала. Сама себя стыдила, а сделать ничего не могла. Приехал на десять дней, а все с ней да с ней. На самом-то деле он не так уж много времени с ней проводил, но мне так казалось. Помню, пошли мы с ним в последний вечер в театр. Миша в антракте говорит: "Мамочка, ты извини, я пойду по телефону позвоню". А кому позвонит, не сказал даже. Я сухо отвечаю: ну что же, если тебе очень нужно, то позвони. Он сразу почувствовал и говорит так укоризненно: "Мамочка, ну ты же знаешь, я к тебе совсем особенно отношусь..." Чуткий он был. А Галя ко мне потом часто заходила... После войны уже замуж вышла.
Когда вернулся в Ленинград, понял, что не все в жизни так просто и прямолинейно, как осенью казалось. Не одни корабли в мире есть. И отчего всякие мысли в голову лезут, к учебе и к морю никакого отношения не имеющие? Может, это потому, что стало весной смутно веять? Нет, пожалуй, дело не только в весне.
11 марта 1941 года
Дорогая мама! Я тебе давно не писал, ты, наверно, волнуешься. С
тех пор, как мы после каникул вернулись в Ленинград, дни идут так
быстро...
Учусь хорошо, как и прежде. Улучшений не наблюдается, да и не
будет по-видимому... Когда я приехал после каникул сюда, меня одолела
страшнейшая хандра. С трудом хватает воли заставить себя заниматься.
Что будет на экзаменах - не знаю. Я думаю, что сдам, но как, это я не
знаю. Одолевает это проклятое состояние. Мне хочется учиться, это я
знаю, но заставить себя учить уроки - это скоро станет выше моих сил.
Все свободное время я читаю. Я читаю даже больше, чем следовало бы.
Но хуже, что я читаю и в несвободное время, вместо того чтобы учить
уроки. Запустил черчение и теперь с трудом подгоняю. И вот тут
трагедия: я хочу учиться, знаю, что учиться необходимо, люблю
большинство предметов и особенно специальные, знаю, что все это "мое
родное", морское и нужное для современного моряка, и в то же время
учиться не могу: наука не лезет в голову. Дошел до абсурда в своих
рассуждениях. Одно время совсем бросил думать, но почувствовал, что
так не могу. Тогда начал искать, искать... Чего? Себя. Да, себя я
потерял. Потерял себя. Я год тому назад думал, что я совершенство,
что я постиг все, и жизнь, и людей... Но оказывается, не так. Я много
знаю... Но вот я не знаю, для чего я живу. Я же человек! Я должен
жить с пользой для других людей! У меня должна быть цель жизни. Не
море. Море - это самая благородная профессия на земле. Но это
специальность, профессия, не больше...
Эти искания смысла жизни на шестнадцатом году от роду... "Я же человек!" Человек мыслит, не может не мыслить, и смысл жизни ему суждено искать до конца дней. Но мальчик этого еще не знает. И он говорит дальше слова, достойные мужчины. Что ж, высшая цель жизни, высший смысл пока скрыты для меня. Но более прямую, более близкую цель я хорошо знаю. Поэтому я соберу волю, заставлю себя жить, учиться, работать. Составляется "краткосрочная программа": гнать хандру, воспитывать волю, не позволять себя распускать. Дисциплина и целеустремленность. Надо хорошо закончить учебный год. Летом, на каникулах, он всерьез займется языками. Но...
...Я думаю, что так сумею жить, но что дальше? Дальше я еще не
надумал. Цель моей жизни, самое главное в жизни человека, еще не
ясна. Море, конечно, море. Море - это профессия, и прежде всего нужно
быть хорошим профессионалом, специалистом... Но так все же нельзя.
Ведь в это время миллионы людей, работая всю жизнь, умирают. Но хуже.
Умирают, даже не дожив до седин. Умирают на фабриках, заводах, на
фронтах в Европе и Африке. А другие - но меньше таких - сидят в
шезлонгах. Это же несправедливо. Это надо было понять мне давно. Но
это задело меня только сейчас. Я это понял, и мое место не в
шезлонге. Но я еще очень молод. Мне надо учиться и приобретать
знания. А войны кончатся. Может быть, и не доживу я до последней
страшной битвы, но, может быть, она уже совсем рядом, и с последней
войной исчезнет несправедливость. Народы всех стран будут строить
коммунизм. Я всегда буду в первых рядах их. Вот я весь. Весь перед
тобой. Может быть, я не совсем так сказал, как хотел, но я сказал
искренне.
P. S. Не показывай это письмо никому. Разве что только папе. Но
никому больше - оно для тебя.
Перечитываю это сумбурное, трогательное, пророческое письмо... "Читаю с тайною тоскою и начитаться не могу". Наивно? Да, но и прекрасно. Завязь жизни наивна в своей откровенности. Незрело? Конечно. Но избавь нас бог от ранней зрелости, если она несет успокоенность, равнодушие, эгоизм. Пусть живет в мире такая незрелость, это весеннее смятение чувств и мыслей...
Он и не подозревал, как близка была та страшная битва, которую ему не суждено было пережить.
Экзамены он, несмотря на хандру, сдал успешно. Может быть, к лету и хандра прошла.
Шли памятные людям нашего поколения последние предвоенные дни.
Рига, 22 июня 1941 года
Дорогая мама! Все благополучно. Твое письмо получил уже давно, а
вчера или позавчера - другое. В плавание мы, наверное, не пойдем
никуда. Главное, что я тебя прошу, - это не волноваться за меня.
Поцелуй от меня горячо любимого папу. Не волнуйтесь и не беспокойтесь
за меня. Здесь пока все спокойно.
P. S. Ты видишь, как я пишу. У меня на работе загрубели руки, и
я совсем разучился писать.
Очень он постскриптумы любил. В иных письмах по два, а то и по три.
Вечные, никчемные, но неизбежные слова; не беспокойся, мама. Мамы созданы, чтобы беспокоиться за сыновей. Особенно когда сыновья под бомбами. Рига пала 1 июля.
Февраль 1947 года... Рассказывает Борис, медлительный широколицый парень, Мишин друг по техникуму. Он недавно вернулся из армии, начал работать механиком в гараже. Его мать, еще нестарая женщина, тоже пережившая блокаду в Ленинграде, потерявшая мужа и дочь, сидит рядом за столом, подперев голову ладонью, и горестно кивает его тяжелому, с паузами и каким-то мычаньем, рассказу. Кажется, у него контузия.
- По дороге в Ленинград здорово нам досталось. Бомбили фрицы несколько раз. Не все и добрались... Сначала поездом ехали, а потом встал поезд: полотно разрушено. Они тогда, где хотели, летали. Пешком пошли. Друг друга растеряли. Кто на попутных машинах, кто как... Я Мишу где-то около Пскова потерял. Все-таки добрались, он даже на день раньше меня. Отощали только...
- Я, как Борьку увидела, так в рев. Реву и остановиться не могу, прерывает Бориса мать.
- Мам, ну мам...
- Да ладно уж. Все вот пережили. А Миша уж такой мальчик был. Всегда я его Борьке в пример ставила. Он у нас часто бывал. Там, на Литейном, к нему хорошо относились, ничего не скажу, а все не у родной матери. И мать его я один раз видела... Значит, жива она? О господи, горя-то сколько... Погиб Миша...
Она всхлипнула. Женщины, пережившие блокаду, часто плачут. Наверно, и не отучиться им.
Борис рассказывает дальше:
- Ну а в августе всех, кто хотел, отпустили из техникума. Сказали: можете с родителями эвакуироваться или на работу идти, призыва дожидаться. Это первый курс, конечно. Миша в пароходство на работу поступил матросом. Знаю, в Таллин они ходили, в Кронштадт. Опасно было, но он не боялся. Он вообще-то мало чего боялся. И здоровый был как черт. Я тоже не слабак, но до него мне далеко было... За родителей он сильно беспокоился, но ехать к ним не хотел. Я, говорит, здесь пригожусь. Пригодился...
- А в военный флот не мог он пойти?
- Не брали. Он пытался, но сказали: подожди годик... А в общем-то я его редко осенью видел. Знаю только, что горел он на своей посудине и едва выплыл. Тогда много гражданских судов погибло. Оставили его в береговом резерве. А вот почему уволили потом, не знаю. Может, он мне и не говорил. Не помню. Последний раз я его где-то в начале декабря встретил. Совсем случайно, помню, на Невском. А тут обстрел начался. Не поговорили.
Мишино письмо, написанное карандашом, теперь наполовину стерлось. Его надо было расшифровывать, как древние письмена. Мать получила письмо в эвакуации, в Омске, в начале 1943 года. Оно было в пути более года, дошло, как говорится, подобно свету потухшей звезды. Лучше сравнения не подобрать.
ДРУГ, КОТОРЫЙ МОГ БЫТЬ
Из моего ленинградского дневника 1947 года:
28 января... Походил по Невскому, рассмотрел фигуры Аничкова
моста, холодно, ветер. Стало жаль бедных голых юношей... Был у Ядвиги
Петровны Ганецкой на Литейном. Это совсем старушка, оказывается. И
притом не все у нее в голове как положено. Войну-то она в Ленинграде
пережила. Но Мишу она, видно, любила. Всплакнула даже. Ничего нового
она не сказала: ушел и сгинул. Надо повидать парня, который ходил
разыскивать Мишу. Взял у Ядвиги его адрес.
1 февраля... Мороз еще крепче, чем в последние дни. Сложились
строчки: "Мосты над Невою в дымке тумана, к своим постаментам
примерзли львы..." Примерзли - это, кажется, неплохо. Но рифмуется с
"Невы", а Нева уже использована... Ходил к Борису, Мишиному приятелю,
говорил с ним и его матерью. Но разыскивал-то он не сразу после того,
как Миша пошел в больницу и исчез, а через несколько месяцев. Что он
мог найти?..
Мне было 19 лет. На зимних студенческих каникулах я поехал из Москвы в Ленинград. Жил у приятеля, Сашки Концова, в его маленькой комнатке на Суворовском проспекте. Сашка был влюблен и счастлив, приходил домой поздно ночью и спал до полудня, так что я его и видел-то мало. Я был влюблен в Ленинград первой пылкой любовью и, несмотря на морозы и скудный харч, с утра до вечера бродил по городу и музеям. Дневничок мой за эти две недели забит восторгами и педантичными описаниями маршрутов и музейных залов. Честно говоря, я это, кажется, никогда не перечитывал. А вот в лаконичные записи о поисках следов Миши Колесникова я вчитываюсь теперь с мучительными усилиями вспомнить... Вспомнить, как это было.
В Москве я жил тогда в семье Мишиных отца и матери, как он жил в Ленинграде в семье Ганецких. Миша бесследно исчез в осажденном Ленинграде в январе сорок второго. В августе предыдущего года ему минуло шестнадцать. Я знал его только по фотографии, которую рассматриваю и сейчас: лобастый, не по годам взрослый парень, с упрямым, слегка набычившимся каким-то взглядом. Помню, я всегда завидовал таким ребятам; сам я был длинный, тонкий и в очках.
Не могло быть никакого сомнения, что Миша погиб. Мария Сергеевна разумом понимала это, а вот сердцем... Миша был ее единственный сын и единственный ребенок. У старика Колесникова были дети от первого брака, среди них еще один сын - инженер Александр Колесников, который осенью 1942 года погиб на изысканиях железной дороги. Оба сына погибли от войны, хоть и не на войне. Впрочем, можно ли сказать о тех, кто умер в ленинградской голодной блокаде, что они погибли не на войне? Да и как погиб Миша, неизвестно и теперь уже останется неизвестным.
Подъезды старых домов по-разному пахнут в Москве и Ленинграде. В Москве - затхлым теплом и каким-то хлебным уютом, в Ленинграде - сыростью и табачным дымом. Вернее, по-разному пахли в 40-х годах, когда я в таких домах живал и бывал. Теперь живу и бываю в новых, которые во всех городах пахнут, наверное, одинаково - свежей краской, известью и сквозняками.
По Невскому ходили дребезжащие трамваи довоенного образца. Стоило отойти на квартал и можно было увидеть следы разрушений - расчищенные площадки с темными брандмауэрами уцелевших домов и просто обгорелые остовы, когда-то бывшие человеческим жильем. Но на фасаде этого прекрасного дома на Литейном, богатого доходного дома времен русского капитализма, почему-то никаких следов войны не было.
Я поднялся на третий этаж по широкой лестнице со стертыми мраморными ступенями и позвонил. Послышались шаркающие шаги, и старушечий голос спросил, кто там. Я ответил, что мне нужна Ядвига Петровна, и, услышав, что это она и есть, объяснил, что я из Москвы от Мишиных родителей. За дверью наступило молчание, наконец замок щелкнул, дверь медленно открылась. В прихожей было темно и почти пусто...
В ее речи были еле слышны следы акцента - как я знал, польского. Я снял в прихожей пальто, протер запотевшие очки, сказал о здоровье Колесниковых. Ядвига Петровна открыла дверь комнаты и пропустила меня. Мы прошли через маленькую проходную комнату, где когда-то жил Миша. Главная комната была заставлена массивной старой мебелью, темной и как будто пыльной. Все в этой квартире казалось покрытым пылью, как и сама хозяйка с землистым лицом и жидкими полуседыми волосами. Я огляделся. На стене против двери висел большой портрет мужчины средних лет в путейском мундире царских времен.
- Роберт Робертович умер той весной, в сорок втором, - сказала она.
Я молчал.
- Умер. Все умерли. Я вот зачем-то живу.
Что тут скажешь?
...Пили чай. Мне хотелось есть, но я стеснялся и старательно жевал кусочек хлеба с маслом. Разговаривали.
Миша поселился у них летом сорокового. Мать оставила его на попечении Ядвиги Петровны.
- Тогда-то, молодой человек, я была молодцом... Кавалеры были... Мишенька экзамены сдавал в свой техникум, конкурс (она говорила конкурс) был строгий, не надеялся поступить. А когда все-таки приняли, так был счастлив. Принес бутылку вина, и я испекла катаринки. Вы никогда не пробовали катаринки? Надо взять фунт меда, ром, обязательно лимон... Когда же я в последний раз их пекла? Ах да, на день рождения Роберта Робертовича, в мае того года...
Я понял: сорок первого.
Говорить с ней было трудно. Она сбивалась, начинала вдруг рассказывать о давно прошедших временах, как они с Робертом Робертовичем жили в Сибири, на постройке железной дороги. (Все они были сибирские инженеры, строители: Ганецкий, Мишин отец, Мишин брат Александр - и мой отец тоже). Я осторожно возвращал ее к разговору о Мише. Она начинала рассказывать, какой он был замечательный мальчик, как хорошо учился, как часто писал родителям. Как увлекался морем и кораблями.
В начале июня их отправили в Ригу на морскую практику, там его и застала война. Он вернулся в Ленинград грязный ("я его тут же в ванну отправила, еще было чем истопить"), усталый и потрясенный тем, что увидел.
Но дальнейшее узнать от нее было почти невозможно. Точно с памятью ее что-то случилось. Кажется, техникум их распустили... Где-то служил, ходил в какое-то плавание, потом почему-то уволился. А зима надвигалась. Голод.
Она замолкает и неподвижно смотрит в одну точку, так что мне становится жутко. Потом плачет, вытирая глаза крошечным платочком. Достает какое-то лекарство, руки у нее дрожат. Я беру пипетку и капаю в старинный хрустальный, не очень чистый стакан.
Откуда взялась эта любовь к морю? Когда мальчику было лет семь, мать прочитала ему "Алые паруса" Грина.
Ах, какая это опасная книга! Прекрасная и опасная. У нас в семье Грина не было, и лет до шестнадцати я не подозревал, что есть такой писатель. Его мало издавали в то время. Но однажды я попал на литературный концерт в зале Омской областной библиотеки. Актриса читала "Алые паруса". Не знаю, хорошо или плохо она читала, но что со мной было! Мне хотелось плакать и смеяться, любить, совершить во имя любви что-нибудь необыкновенное...
- С "Алых парусов" все и началось, - рассказывает мне Мишина мать. Окно открыто, под окном школьный двор. Как птицы щебечут дети.
- На море я его в три года первый раз повезла. Кашлял он той зимой, вот врач и посоветовал в Анапу. Потом он каждый год с весны начинал спрашивать: "Мамочка, а на море мы поедем?" Почти каждый год и ездили... А как он плавал! Бассейнов тогда не было, так они с приятелем с мая по сентябрь в Москве-реке купались... Грина он очень любил, и, конечно, с каждым годом новое в нем вычитывал. Стал морем всерьез интересоваться, занимался в морском кружке, модели делал. Хотел стать штурманом дальнего плавания, а больше никем и ничем.
Модели во время войны погибли, а Мишины рисунки и чертежи передо мной. Сколько ему было лет, когда он это чертил? Лет двенадцать? Парусный корабль со всеми подробностями. А внизу, аккуратно выведено: "Трехмачтовое судно, корабль (ship), фрегат". А вот еще: "Судно типа баркентина". Никогда и слова такого не слыхал. Бригантину слыхал, и то потому лишь, что в песне поется: "Бригантина поднимает паруса". А интересно, любил ли Миша про пиратов читать?
- Читал, конечно, но не очень увлекался. Он к морскому делу как-то не по годам серьезно относился. Помню, в седьмом классе сочинение писали; кем я хочу быть. Учительница мне говорила, что она поразилась его уверенности, серьезности намерений. А я, дура, радовалась...
Летом 40-го Миша кончил семь классов и объявил родителям, что в школе дальше учиться не будет, а поступит в морское училище. Все было: строгие выговоры отца, слезы матери. Но характер у него был колесниковский: сосредоточенный, упрямый. Его старшего брата уговаривали не идти с изыскательской партией в сентябре; зима в Сибири ранняя. Но он сказал: надо. И пошел.
Да и попробуй поспорить с сыном, который мать шутя поднимает и может тащить на руках хоть километр! Говорит: если не отпустите, сам уеду. И уедет.
Владивосток, Одесса, Мурманск? Порешили на Ленинграде: недалеко все-таки, и жить будет у близких людей. Ганецкие охотно согласились.
Упрям-то упрям, да мальчугану всего пятнадцать. И отца с матерью жалко, и по собачке рыжей тоскует... Читаю Мишины письма от осени 40-го года. По-мальчишески неуклюже пытается утешить родителей, примирить их с разлукой, с его морским будущим. А корабли стали ближе, он видит их у причала порта...
18 октября 1940 года
Дорогой папа! Получил твое письмо и был очень рад, что ты мне
написал. Хорошо, что ты уже совсем почти поправился. Живу
по-прежнему. Учусь тоже хорошо и даже получил стипендию 70 руб.
...Напрасно у тебя плохое представление о "Веге"*. Во-первых, это не
та "Вега", на которой Норденшельд прошел Северным морским путем. Этой
"Веге" меньше лет - всего около тридцати. Но для хорошего парусника
это самый бодрый возраст. Интересна история приобретения этого судна
нашим техникумом, хотя сейчас оно принадлежит не только нашему
техникуму.
_______________
* Учебное судно техникума.
У нас в техникуме вообще замечательные преподаватели.
Преподаватель литературы такой, что не всегда встретишь в
университете (а он преподает в университете литературу). Это уже
пожилой седеющий человек, который как-то поразительно знает русскую
литературу. Он знает греческий и латинский языки и вообще окончил еще
до революции университет по словесности, или, как там, я точно не
знаю. Но он прекрасный преподаватель. На уроках наизусть читает
ломоносовские оды. Особенно любит Пушкина. Это у него просто вроде
психоза. В каждой литературной теме он всегда находит место Пушкину.
Преподаватели английского языка и навигации - бывшие капитаны, а
теперь уже старики. Обоим за пятьдесят лет. Преподаватель морской
практики тоже бывший капитан. Во время революции году в восемнадцатом
он узнал, что продается парусник на дрова. Он направился посмотреть
парусник. Ковырнул ножом шпангоут и увидел, что это судно из крепкого
хорошего дерева. Такелаж был в полной исправности. Рангоут тоже. И он
купил "Вегу" за 180 рублей (разумеется, по тому денежному курсу).
Впоследствии он подарил "Вегу" Ленинградскому морскому техникуму.
Судно это принадлежит к одному из лучших типов судов. Иначе "Вега"
называется "шхуна барк". Такое название исключительно от парусного
вооружения. Я тебе коротко изложу основы классификации парусных
судов...
Вот так, папа. Сейчас сын прочтет тебе небольшую лекцию. И будьте уверены, прочтет весьма дельно. Впрочем, к сожалению:
P. S. Вчера вечером получил книги бандеролью. Мама прислала и
"Морской словарик", так что теперь ты ничего не поймешь из того, что
я написал про "Вегу".
Смотрю этот словарик, который вернулся в Москву после Мишиной гибели: Лукашевич С. П. Краткий морской словарь. Военмориздат, 1939. На обороте титульного листа напечатано: "В данное время, когда вся наша страна строит мощный морской и океанский флот, интерес к морю, кораблям и плаваниям неизмеримо вырос у массового читателя".
Эта немного казенная фраза несет в себе дух тех лет, тревожных, трагических, романтических. Челюскинская эпопея. Перелеты Чкалова и Громова... Нам нет преград на море и на суше... Мальчишки мечтали стать полярниками и летчиками. И, конечно, моряками. "В данное время, когда..."
Страна построила мощный флот, и тысячи юношей пошли в него. Пошел бы и Миша Колесников и, я уверен, был бы и штурманом и капитаном...
Между тем Миша усердно учится. Пока он на суше, но жизнь уже по-морски и по-мужски суровая. Все преподаватели мужчины, иные - морские волки, "старики за пятьдесят лет".
8 ноября 1940 года
Милый папа! Я тебе давно не писал, потому что не было времени. Я
ведь очень занят. Подробнее об этом прочитаешь в письме к маме. Нас
готовят почти по программе вуза. В Ленинградском институте инженеров
водного транспорта (ЛИИВТе) есть судоводительский факультет. Он
готовит и выпускает сразу капитанов, но их очень неохотно берут на
суда. Специальные предметы они проходят по программе такой же, как и
мы, если не меньше, а общеобразовательные несколько шире, чем мы, что
для специальности не особенно важно. Высшую математику проходят по
той же почти программе, что и мы. Но главное различие в преподавании
морской практики как таковой. Мы меньше сидим на скамейке, чем они
(срок обучения и там и тут 4 года), но гораздо больше плаваем. Мы
знаем и теорию и практику так же, как они (но практику лучше
несравненно). Тебе покажется странно, но учти, как мы должны
заниматься, чтобы пройти эту гигантскую программу. По окончании
техникума и отплававши два года (правительственный срок), студенты
нашего техникума пользуются правом поступления в ЛИИВТ без испытаний.
Я туда тогда поступлю и окончу, только значительно раньше, так как
буду на заочном отделении и буду все морские спецдисциплины уже знать
к тому времени в совершенстве. Посылаю тебе рисунки судна, очень
похожего на "Вегу". Нашла ли тебе мама фотографию "Веги" в моем
столике?..
Изрядная жизненная программа для пятнадцатилетнего.
Может быть, достоинства выпускников ЛИИВТа слегка приуменьшены, а выпускников Мишиного техникума преувеличены. Об этом трудно судить. Да и надо ли? Не в том вовсе дело. Читаю дальше, про маму.
...Если ей скучно, то сходи с ней в театр. И не раз, а так, как
я хожу: в месяц три раза. Сходите в концерт. Мама это очень любит, да
тебе все некогда. Уж ты найди время, а то маме будет совсем скучно. А
то, если у тебя времени нет, то пусть она одна сходит, это лучше, чем
дома-то сидеть. Не позволяй ей сидеть дома и заниматься без конца или
читать. Пусть съездит в Сокольники или хоть выйдет на бульвар и там
посидит на свежем воздухе. А то и вместе с собачкой может погулять по
бульвару. Это будет обоим приятно и полезно. Да и тебе не мешает
воздухом подышать, а то ты, наверное, как крот сидишь по ночам и
занимаешься. Напиши, как твои пирофилиты* и другие работы. Не
простуживайся. Ходи с поднятым воротником, хотя ты этого и не любишь,
а то продует...
_______________
* Мишин отец разрабатывал новые виды стройматериалов.
Ах, сыновья! Заменит ли матери сына концерт, бульвар и даже собачка? Но так было и будет: сыновья уходят, а матери ждут. Счастливы матери и отцы, которые получают от сына такие письма.
Занятия, уроки, театр три раза в месяц. Миша все больше любит этот строгий мужественный город. Был, конечно, в Эрмитаже. Хотелось бы еще, но пока не позволяет себе.
Встает в семь часов (еще совсем темно), завтракает и трамваем на Васильевский остров. Там техникум. Домой приезжает не раньше пяти, а то и в шесть. Поел - и за уроки до одиннадцати, двенадцати. Так шесть дней в неделю. Зато в воскресенье, успокаивает Миша родителей, он совсем отдыхает. Иногда только черчение делать приходится.
Наконец зимние каникулы, и он едет домой. Дорогу от метро до дома бежит бегом. В груди что-то сладко и тревожно замирает. Вот знакомая до последней царапины дверь, за дверью визжит узнавшая его собачонка Рыжка... Мама... Отец, как всегда сдержанный, суровый, в знакомых с ползункового возраста старомодных бурках: не терпит, когда мерзнут ноги.
Его столик, рисунки и тетради. Все это уже кажется детством. Теперь он взрослый. Но почему-то удивительно приятно повозиться с большим плюшевым медведем, он как старый испытанный друг.
Друзья-приятели. Самый близкий друг Юра, с которым можно говорить абсолютно обо всем. Только, пожалуй, не о Гале. То есть о Гале вообще-то можно говорить и с ним, и с мамой, но не все. Что-то есть такое, что знают только они, Галя и он. А может быть, ничего и нет?
О том, как они встретятся с Галей, он много думал. А вышло все совсем не так, даже обидно как-то. "Ой, Мишка, - сказала она, когда он снял пальто у них в прихожей, - а я думала, ты в форме придешь!" Галина мать, Ирина Тимофеевна, засмеялась, а он смешался. Синий китель с форменными пуговицами мать заставила снять, чтобы вывести пятна, а взамен дала школьную курточку, из которой неуклюже торчали руки, вдруг оказавшиеся очень большими.
Галя показалась ему такой хорошенькой, что даже сердце защемило. Определенно, в Ленинграде таких девочек нет. Пошли в кино на "Музыкальную историю", потом к Мише, потом на каток.
- Мне Галя нравилась, - рассказывает Мария Сергеевна. - И все же я Мишу к ней ревновала. Сама себя стыдила, а сделать ничего не могла. Приехал на десять дней, а все с ней да с ней. На самом-то деле он не так уж много времени с ней проводил, но мне так казалось. Помню, пошли мы с ним в последний вечер в театр. Миша в антракте говорит: "Мамочка, ты извини, я пойду по телефону позвоню". А кому позвонит, не сказал даже. Я сухо отвечаю: ну что же, если тебе очень нужно, то позвони. Он сразу почувствовал и говорит так укоризненно: "Мамочка, ну ты же знаешь, я к тебе совсем особенно отношусь..." Чуткий он был. А Галя ко мне потом часто заходила... После войны уже замуж вышла.
Когда вернулся в Ленинград, понял, что не все в жизни так просто и прямолинейно, как осенью казалось. Не одни корабли в мире есть. И отчего всякие мысли в голову лезут, к учебе и к морю никакого отношения не имеющие? Может, это потому, что стало весной смутно веять? Нет, пожалуй, дело не только в весне.
11 марта 1941 года
Дорогая мама! Я тебе давно не писал, ты, наверно, волнуешься. С
тех пор, как мы после каникул вернулись в Ленинград, дни идут так
быстро...
Учусь хорошо, как и прежде. Улучшений не наблюдается, да и не
будет по-видимому... Когда я приехал после каникул сюда, меня одолела
страшнейшая хандра. С трудом хватает воли заставить себя заниматься.
Что будет на экзаменах - не знаю. Я думаю, что сдам, но как, это я не
знаю. Одолевает это проклятое состояние. Мне хочется учиться, это я
знаю, но заставить себя учить уроки - это скоро станет выше моих сил.
Все свободное время я читаю. Я читаю даже больше, чем следовало бы.
Но хуже, что я читаю и в несвободное время, вместо того чтобы учить
уроки. Запустил черчение и теперь с трудом подгоняю. И вот тут
трагедия: я хочу учиться, знаю, что учиться необходимо, люблю
большинство предметов и особенно специальные, знаю, что все это "мое
родное", морское и нужное для современного моряка, и в то же время
учиться не могу: наука не лезет в голову. Дошел до абсурда в своих
рассуждениях. Одно время совсем бросил думать, но почувствовал, что
так не могу. Тогда начал искать, искать... Чего? Себя. Да, себя я
потерял. Потерял себя. Я год тому назад думал, что я совершенство,
что я постиг все, и жизнь, и людей... Но оказывается, не так. Я много
знаю... Но вот я не знаю, для чего я живу. Я же человек! Я должен
жить с пользой для других людей! У меня должна быть цель жизни. Не
море. Море - это самая благородная профессия на земле. Но это
специальность, профессия, не больше...
Эти искания смысла жизни на шестнадцатом году от роду... "Я же человек!" Человек мыслит, не может не мыслить, и смысл жизни ему суждено искать до конца дней. Но мальчик этого еще не знает. И он говорит дальше слова, достойные мужчины. Что ж, высшая цель жизни, высший смысл пока скрыты для меня. Но более прямую, более близкую цель я хорошо знаю. Поэтому я соберу волю, заставлю себя жить, учиться, работать. Составляется "краткосрочная программа": гнать хандру, воспитывать волю, не позволять себя распускать. Дисциплина и целеустремленность. Надо хорошо закончить учебный год. Летом, на каникулах, он всерьез займется языками. Но...
...Я думаю, что так сумею жить, но что дальше? Дальше я еще не
надумал. Цель моей жизни, самое главное в жизни человека, еще не
ясна. Море, конечно, море. Море - это профессия, и прежде всего нужно
быть хорошим профессионалом, специалистом... Но так все же нельзя.
Ведь в это время миллионы людей, работая всю жизнь, умирают. Но хуже.
Умирают, даже не дожив до седин. Умирают на фабриках, заводах, на
фронтах в Европе и Африке. А другие - но меньше таких - сидят в
шезлонгах. Это же несправедливо. Это надо было понять мне давно. Но
это задело меня только сейчас. Я это понял, и мое место не в
шезлонге. Но я еще очень молод. Мне надо учиться и приобретать
знания. А войны кончатся. Может быть, и не доживу я до последней
страшной битвы, но, может быть, она уже совсем рядом, и с последней
войной исчезнет несправедливость. Народы всех стран будут строить
коммунизм. Я всегда буду в первых рядах их. Вот я весь. Весь перед
тобой. Может быть, я не совсем так сказал, как хотел, но я сказал
искренне.
P. S. Не показывай это письмо никому. Разве что только папе. Но
никому больше - оно для тебя.
Перечитываю это сумбурное, трогательное, пророческое письмо... "Читаю с тайною тоскою и начитаться не могу". Наивно? Да, но и прекрасно. Завязь жизни наивна в своей откровенности. Незрело? Конечно. Но избавь нас бог от ранней зрелости, если она несет успокоенность, равнодушие, эгоизм. Пусть живет в мире такая незрелость, это весеннее смятение чувств и мыслей...
Он и не подозревал, как близка была та страшная битва, которую ему не суждено было пережить.
Экзамены он, несмотря на хандру, сдал успешно. Может быть, к лету и хандра прошла.
Шли памятные людям нашего поколения последние предвоенные дни.
Рига, 22 июня 1941 года
Дорогая мама! Все благополучно. Твое письмо получил уже давно, а
вчера или позавчера - другое. В плавание мы, наверное, не пойдем
никуда. Главное, что я тебя прошу, - это не волноваться за меня.
Поцелуй от меня горячо любимого папу. Не волнуйтесь и не беспокойтесь
за меня. Здесь пока все спокойно.
P. S. Ты видишь, как я пишу. У меня на работе загрубели руки, и
я совсем разучился писать.
Очень он постскриптумы любил. В иных письмах по два, а то и по три.
Вечные, никчемные, но неизбежные слова; не беспокойся, мама. Мамы созданы, чтобы беспокоиться за сыновей. Особенно когда сыновья под бомбами. Рига пала 1 июля.
Февраль 1947 года... Рассказывает Борис, медлительный широколицый парень, Мишин друг по техникуму. Он недавно вернулся из армии, начал работать механиком в гараже. Его мать, еще нестарая женщина, тоже пережившая блокаду в Ленинграде, потерявшая мужа и дочь, сидит рядом за столом, подперев голову ладонью, и горестно кивает его тяжелому, с паузами и каким-то мычаньем, рассказу. Кажется, у него контузия.
- По дороге в Ленинград здорово нам досталось. Бомбили фрицы несколько раз. Не все и добрались... Сначала поездом ехали, а потом встал поезд: полотно разрушено. Они тогда, где хотели, летали. Пешком пошли. Друг друга растеряли. Кто на попутных машинах, кто как... Я Мишу где-то около Пскова потерял. Все-таки добрались, он даже на день раньше меня. Отощали только...
- Я, как Борьку увидела, так в рев. Реву и остановиться не могу, прерывает Бориса мать.
- Мам, ну мам...
- Да ладно уж. Все вот пережили. А Миша уж такой мальчик был. Всегда я его Борьке в пример ставила. Он у нас часто бывал. Там, на Литейном, к нему хорошо относились, ничего не скажу, а все не у родной матери. И мать его я один раз видела... Значит, жива она? О господи, горя-то сколько... Погиб Миша...
Она всхлипнула. Женщины, пережившие блокаду, часто плачут. Наверно, и не отучиться им.
Борис рассказывает дальше:
- Ну а в августе всех, кто хотел, отпустили из техникума. Сказали: можете с родителями эвакуироваться или на работу идти, призыва дожидаться. Это первый курс, конечно. Миша в пароходство на работу поступил матросом. Знаю, в Таллин они ходили, в Кронштадт. Опасно было, но он не боялся. Он вообще-то мало чего боялся. И здоровый был как черт. Я тоже не слабак, но до него мне далеко было... За родителей он сильно беспокоился, но ехать к ним не хотел. Я, говорит, здесь пригожусь. Пригодился...
- А в военный флот не мог он пойти?
- Не брали. Он пытался, но сказали: подожди годик... А в общем-то я его редко осенью видел. Знаю только, что горел он на своей посудине и едва выплыл. Тогда много гражданских судов погибло. Оставили его в береговом резерве. А вот почему уволили потом, не знаю. Может, он мне и не говорил. Не помню. Последний раз я его где-то в начале декабря встретил. Совсем случайно, помню, на Невском. А тут обстрел начался. Не поговорили.
Мишино письмо, написанное карандашом, теперь наполовину стерлось. Его надо было расшифровывать, как древние письмена. Мать получила письмо в эвакуации, в Омске, в начале 1943 года. Оно было в пути более года, дошло, как говорится, подобно свету потухшей звезды. Лучше сравнения не подобрать.