Мои саморазоблачения имели некоторый успех, их даже с интересом слушал наш сверхравный, потому что я при этом рассказывал кое-что о своей прошлой жизни, которая, впрочем, казалась мне все более каким-то смутным сном.
   В некоторых, особо серьезных случаях саморазоблачение кончалось тем, что человек сбрасывал рубаху и бичевал себя специально хранившимся в "доме Оана" хлыстом или просил об этом кого-нибудь из присутствующих. Я пока уклонялся от такой мерзости, но по косым взглядам сверхравного чувствовал, что рано или поздно придется пройти и через это.
   Но самым неприятным был "час взаимного разоблачения", который проводился нерегулярно, по мере необходимости. Тут надо было избирать себе жертву и взваливать на человека всевозможные обвинения: ленив, плохо изучает заветы Оана, увлекается едой, подозрительно уединяется. Бывали, конечно, обвинения и похуже. К начальному разоблачению присоединялся обычно еще кто-нибудь, нередко просто чтобы отвести опасность от тебя, и на беднягу обрушивался град обвинений, одно другого страшнее и нелепее. Слушать это полагалось со склоненной головой. Если человек не выдерживал и начинал возражать, дело доходило до ругани и диких оскорблений, а раза два или три на моей памяти кончалось избиением, на что сверхравный взирал не то что равнодушно, а с удовлетворением. На видном месте можно было прочесть изречение Оана: "Если равные считают человека виноватым, то он виноват".
   Один раз в неделю мы не работали, а обучались военному искусству. В этом дне было приятно то, что в дополнение к обычной пище давали по кусочку свинины с лапшой и по стакану местной водки.
   Меня поставили сначала на молотьбу, но я не мог угнаться за молодыми и опытными молотильщиками. Тогда меня перевели на вывозку навоза, что получалось у меня лучше: После этого я был на разных работах, порой тяжелых, порой довольно легких и даже приятных.
   Хозяйство, в котором я работал, было большой фермой, где выращивали маис и лен, разные овощи и масличные растения, держали скот и занимались некоторыми ремеслами. Многое из того, что мы производили, куда-то увозили, а нам всегда оставалось только самое необходимое.
   В один из первых дней я по наивности спросил своего соседа по работе, кому же принадлежит ферма. Он испуганно посмотрел на меня, огляделся и сказал:
   - Кому? Равным... государству... Оану...
   Эта неопределенность и неизвестность во многом отличала жизнь эквигомов. Все считалось чьей-то собственностью, но чьей именно - не говорилось. Официально считалось, что равные и государство - это мы сами, но мы так же мало ощущали себя собственниками нашей фермы, как собственниками луны или звезд.
   В сколько-нибудь действительном смысле мы не имели совершенно ничего. Буквально ничего. Даже штаны, рубаха и обувь выдавались в пользование и подлежали сдаче на тряпье.
   Сколько бы человек ни работал, он не мог приобрести никакой собственности.
   Крестьяне, жившие в отдельных хижинах, имели простейшее домашнее хозяйство - небольшой запас продовольствия и топлива, посуду, утварь. Но все это не принадлежало им. Они не могли ничего продать, подарить и даже передать в наследство.
   Если человек умирал (а это случалось часто), сверхравные решали, что из имущества, которым он пользовался, перейдет к детям, а что будет изъято.
   В ходу было такое рассуждение. Человек родится голый и ложится в землю голый. На земле он как бы гость равных, среди которых живет. Они дают ему взаймы или в аренду орудия труда и предметы пользования. Умирая, он возвращает все, что получил, все, что осталось неиспользованным.
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. КАЗНЬ ДВУКРАТНО-СВЕРХРАВНОГО.
   ГУЛЛИВЕРУ НАЗНАЧАЮТ ЖЕНУ
   Чиновник, который допрашивал меня в госпитале, и начальник, под чьим руководством мы изучали премудрость Оана, стояли на низшей ступени эквигомского сверхравенства. Всего этих ступеней было пять. Появляясь публично, сверхравные высших ступеней одевались как все эквигомы - в длинные рубахи, штаны до колен и деревянные башмаки. Но среди людей, работавших со мной, ходили слухи, что живут они в роскошных домах, которые обслуживает множество равных.
   Однажды на нашу ферму приехал двукратно-сверхравный, и всех нас собрали на пустырь, где он сказал нам речь.
   - Великий Оан говорит: если очень захотеть и постараться, то река потечет в гору. Все вы повторяете это изречение, но думаете, что к вам оно не относится. Вы допускаете, что поток, протекающий через вашу ферму, каждый год в половодье заносит илом и камнями парк Оана. Только враги хотят, чтобы парк Оана превратился в яму с навозом. Они мечтают об этом. Дадим же клятву Оану, что поток потечет в гору!
   Тут несколько человек закричало "Дадим клятву!", к ним присоединились другие, и через минуту вся толпа ревела, махала руками и топала ногами. Должен сознаться, что я кричал и махал руками вместе со всеми и даже делал это не совсем притворно: человек в толпе не то же самое, что один, сам по себе.
   Парком Оана называлась красивая местность на 7-8 миль ниже нашей деревни по течению ручья. Один раз нас водили туда. В этом парке, в аллеях и под особыми навесами, стояли сотни совершенно одинаковых каменных изваяний Оана, а на скалах десятифутовыми буквами были выбиты его изречения.
   На другой день все работы на ферме были прекращены, и множество людей вышло с лопатами, мотыгами, тачками и просто с голыми руками на берег ручья выше нашей деревни.
   На всех не хватало орудий и даже места для работы, поэтому копали день и ночь, сменяясь каждые двенадцать часов с перерывом для еды. Ночью жгли кучи хвороста, собранного на зиму для отопления казарм и хижин. Через месяц была готова большая плотина, за которой стала накапливаться вода.
   Но случилось несчастье. В горах прошли сильные дожди, которых, впрочем, можно было ожидать в осеннее время. Ручей превратился в бурную реку, озеро за плотиной стало переполняться. Мы работали совершенно голые, мужчины и женщины вперемешку, по пояс в холодной воде и гряз-и, пытаясь поднять плотину, но ничего нельзя было сделать. Плотину прорвало, и поток воды в несколько мгновений уничтожил деревню, в которой мы жили. Не знаю, сколько людей погибло, но потом нередко находили трупы, заброшенные водой в самые неожиданные места. Смыв деревню и уничтожив посевы и посадки на нескольких тысячах акров, поток ринулся вниз прямо на парк Оана.
   Через неделю, когда мы клали из едва обожженного кирпича новые стены для нашей казармы, а крестьяне ставили заново свои жалкие хижины, мы увидели удивительное зрелище.
   На длинной веревке стражники вели того двукратно-сверхравного, который говорил нам речь. Теперь я увидел, что это уже немолодой человек. Он еле шел, ноги его были разбиты в кровь.
   Его поставили на размытой плотине, а нас ударами гонга собрали к этому месту. Дно недавно существовавшего озера было покрыто толстым слоем топкого ила, в котором ноги увязали по колено. Старший из стражников влез на какой-то ящик, заговорил;
   - Великий император Оан учит: не начинай дела, не спросив совета равных трижды и еще раз трижды. Этот негодяй не только не спросил совета, но поступил вопреки мнению равных. Парку Оана, этому священному для всех эквигомов месту, нанесен непоправимый ущерб. Так пусть равные накажут его!
   Несколько секунд толпа молчалa, было даже слышно хриплое дыхание преступника. "Туда его!" - крикнул старший охранник, показывая на дно озера. Толпа-зашумела, как море перед бурей. Преступник упал на колени, но именно это, может быть, и погубило его. Первой к нему бросилась женщина, потерявшая в наводнении ребенка, и ударила. Сразу же мужчины, толкаясь и мешая друг другу, схватили несчастного за руки и за ноги и, раскачав, бросили в грязь. Рев толпы заглушил его крики. Люди хватали полные пригоршни грязи и забрасывали его. Скоро стал виден лишь грязевой холм, который шевелился как живой. Я отвернулся, не в силах вынести ужасное зрелище. Какова бы ни была вина этого человека, наказание без следствия и суда было ужасно..
   К счастью, детей в наводнении погибло очень мало, и, чтобы объяснить это, я должен сказать несколько слов о воспитании потомства эквигомов, Если в Пекуньярии между детьми и родителями были отношения должников и кредиторов, то здесь дети воспитывались в долном отчуждении от родителей.
   Их оставляли с матерями только до трех лет. Когда произрщло наводнение, эти младенцы были большей частью на спинах матерей, а не в хижинах. Поэтому они и уцелели. Дети старше трех лет находились в другом месте, так как их забирают и воспитывают в особых заведениях под руководством обученных мужчин и женщин.
   Многие родители так никогда и не видят своих детей, другим, как особую милость, позволяют время от времени встречаться с ними. Но отцом всех детей вполне серьезно считается все тот же Оан, а настоящие отцы рассматриваются, так сказать, как его представители без каких-либо особых прав.
   У эквигомов соблюдается строгое единобрачие, и супружеская неверность есть дело почти неизвестное. Но брак заключается не по любви и не по расчету, а по усмoтрению сверхравных. Время от времени кто-нибудь из нашей казармы холостяков уходил в семейный поселок, где люди жили парами в домах, разделенных на тесные клетки. Случалось, что муж никогда не видел свою жену до бpaKa. Могло быть и так, что двадцатилетнему парню дocтавалась немолодая вдова, а вдовца женили на юной девушке.. . ....Разоблачение человека иногда кончалось, тем, что его разводили с женой и возвращали в казaрму холостяков или назначали другую жену, не знаю уж для наказания или йсправления. То же самое могло произойти и с женщиной.
   В качестве наказания человека могли на время разлучить с женой или его заставляли дать клятву Оану, что он в течение какого-то времени не прикоснется к ней. Впрочем, число объятий вообще регламентировалось, и нарушатъ правило было опасно, так как в семейных домах соседям нетрудно было подслушать, подглядеть и донести. После того как у женщины рождался ребёнок, семыю могли перевести в свободную крестьянскую хижину или в особый для семей с детьми. Если за три года новых детей не было, ребенка обычно забирали, а муж и жена возвращались в семейный дом.
   Читатель, однако, лучше представит себе странные порядки в семейной жизни эквигомов, если я расскажу, что случилось со мной самим.
   Прилежно выполняя все, что мне поручали, и усердно изучая труды Оана, я через год оказался на хорошем счету у начальников. Под возможные разоблачения я научился подводить контрмины в виде саморазоблачений. Изредка мне приходилось разоблачать кого-нибудь из соседей, но я старался не доводить дело до избиения или строгих наказаний.
   Однажды меня вызвал сверхравный и сказал:
   - Великий Оан учит, что молодой станет старым, но старый никогда не станет молодым. Я вижу, на твоей голове все больше седых волос, Нэмис. Ты знаешь и выполняешь заветы Оана, и мы решили, что ты достоин награды. В следующем месяце шесть женщин должны вступить в брак, и одну из них мы решили назначить тебе. Это не положено говорить, но я к тебе хорошо отношусь и скажу по секрету, что тебе повезло. Тебе назначена совсем молодая девушка по имени... (он перебрал лежавшие на столе бумажки, чтобы найти список невест)... Ояла.
   На его жестком морщинистом лице даже появилось некое подобие улыбки. Я же так растерялся, что не мог ничего внятного сказать в ответ. К счастью, мне пришло в голову воскликнуть: "Слава Оану!", на что сверхравный отозвался как эхо.
   Девушку по имени Ояла я знал, потому что несколько раз работал в поле и в свинарнике недалеко от нее и даже перекинулся несколькими словами. Но я, как говорят в Европе, ни в малейшей мере не чувствовал себя способным составить ее счастье. Кроме того, переход на положение семейного человека ухудшал мои шансы выбраться отсюда. В конце концов, в Англии меня ждала моя верная Мэри, и я вовсе не хотел быть двоеженцем.
   Однако я не высказал никаких сомнений, а, поблагодарив сверхравного и еще раз восславив Оана, пошел на свое место.
   ГЛАВА ПЯТАЯ. ГУЛЛИВЕР ПОМОГАЕТ ВЛЮБЛЕННЫМ, НО САМ ОКАЗЫВАЕТСЯ В БЕДЕ
   Зеленая трава пробивается и сквозь каменные плиты. Что бы ни делалось здесь для подавления естественных человеческих чувств, любовь упорно не хотела исчезать из жизни.
   Я решил тайком поговорить с Оялой, сказать ей о решении начальников и спросить, как она относится к этому решению и ко мне. Случай представился через несколько дней, когда все мы работали на копке сладкого корня. Мужчины копали, а женщины собирали клубни и складывали их в кучи. Я постарался сделать так, что Ояла подбирала за мной и, улучив момент, тихо спросил:
   - Ояла, ты знаешь, что сверхравные решили выдать тебя замуж?
   Она вскинула на меня большие испуганные глаза и, боязливо оглядевшись, сказала:
   - Я догадываюсь, но не знаю, кого мне назначили.
   - Меня.
   На ее лице я прочел изумление, растерянность, страх. Она, конечно, хотела себе не такого мужа, и я нисколько не был на нее в обиде. В нашей казарме был осколок зеркала, и я знал, что выгляжу стариком. И то сказать: я отправился в это путешествие три года назад уже немолодым человеком и дедом двух внуков, а такие три года могли бы состарить и человека помоложе и покрепче меня.
   Ояла выронила корзину с клубнями и стояла неподвижно и безмолвно. Глаза ее медленно наполнялись слезами. Ее губы раскрылись, и я услышал едва внятный шепот: "Нут, о Нут..." Я понял все: она любила не эквигомской, а обычной человеческой любовью, известной всем народам, юношу, который жил в нашем доме холостяков через два места от меня. Я давно приглядывался к нему, он казался образованнее остальных наших товарищей и действительно был в прошлом студентом колледжа, где изучал медицину. Но не так давно многократносверхравные решили, что ученые врачи и медицина есть, исходя из второго завета Оана, вещь излишняя. Колледж закрыли, а бывших студентов разослали в разные места. Тогда и Нут пoпал на ферму, где иногда лечил животных: ветеринарное дело не подпадало под запрет. Поэтому, между прочим, людей тепeрь тоже лечили ветеринары.
   Что было более естественно, чем возникшая между молодыми людьми любовь?
   Мне искренне хотелось помочь бедным влюбленным, но я понятия не имел, как это сделать. Безумием было бы пойти к нашему сверхравному и рассказать ему все. Оялу могли отдать не мне и не Нуту, а какому-нибудь негодяю самого низкого пошиба. Подходящим оружием здесь могла быть только хитрость. Прежде всего мне надо было завоевать доверие юноши и девушки, не вызвав при этом ничьих подозрений. Времени оставалось в обрез, так как через неделю меня должны были "повенчать" с Оялой. Я употребляю это слово, ибо не знаю, как называется эквигомский обряд, которым соединяют мужа и жену. Он заключается в том, что оба дают торжественную клятву выполнять в семейной жизни заветы Оана. Один из них гласил: брак не удовольствие, а труд равных.
   Я нашел случай поговорить с Нутом за нашей скромной едой.
   Подсев к нему, когда он один доедал свои овощи, я тихо сказал ему, что знаю о его любви к Ояле. Бедный юноша страшно побледнел и едва не подавился. Вероятно он уже мысленно видел разоблачение и наказание. Я поспешно сказал ему, чтобы он не боялся, потому что я хочу им добра, но на его лице попрежнему не было ничего, кроме страха и подозрительности.
   Тут к нам подошли люди, и мы были вынуждены прервать разговор.
   Тогда я подумал, что, как это часто бывает, рассчитывать надо не на юношу, а на девушку. Я сказал ей, что ее друг напрасно боится меня и что я хочу им помочь. Сказал также, что пока придумал лишь следующее: я притворюсь больным и попрошу отсрочить брак. Они же должны тем временем что-то цредпринять, но что именно, я не знал.
   Через два дня Нут сам подошел ко мне и сказал, что он верит мне и от всей души благодарен. Они решили бежать в горы, где, как все знали, скрывалось немало беглецов, по разным причинам боявшихся сверхравных и жрецов Оана.
   Он просил меня также, если я попаду в столицу, навестить его родителей, которых он в отличие от большинства эквигомов хорошо знал и любил: в семь лет он тяжело заболел, и его передали из воспитательного заведения родителям, а потом забыли.
   Я отвечал, что не могу ни одобрить их план, ни отговаривать их, так как плохо знаю страну и не могу оценить риск.
   С юношеским задором отвечал он, что Ояла и он готовы скорее погибнуть, чем позволить себя разлучить. Слезы навернулись мне на глаза, и я сказал, что сделаю все возможное, чтобы им помочь. Мы договорились, что я на другой день "заболею", а они используют время, чтобы накопить немного пищи и подготовить побег.
   Я притворился, что у меня жестокие боли в животе. Поскольку начальники опасались холеры и других заразных болезней, меня заперли в отдельной хижине. Впрочем, единственным лечением у них был голод, так что я мог бы по-настоящему заболеть, если бы не Ояла, которая в ночной тьме прокралась к моей хижине и сунула мне сквозь щель в двери пару лепешек. Через два дня я объявил, что мне лучше и потому не надо звать ветеринара, который в это время лечил скот в дальней деревне. Но я сказал сверхравному: он, мол, понимает, что ц моем возрасте и после трехдневного поста не стоит спешить с браком, ибо я могу не оправдать надежд невесты. Столь грубый юмор не был чужд этим людям, и он с сальной улыбкой и щутками, которые я не рискую приводить, дал мне отсрочку.
   Ночью Нут подполз к моей лавке и шепнул, что у них все готово и они уйдут вечером следующего дня. Я от всей души фэжелал им удачи и сказал: я бы тоже охотно ушел с ними, если бы не боялся быть обузой.
   К несчастью, пожилой человек, мой сосед по лавке, услышал наше перешептыванье. Слов он не уловил, но, когда через день бегство молодых людей обнаружилось, он немедленно донес о нашем подозрительном ночном разговоре. Сначала я решил было отрицать свое соучастие, но, кроме моего соседа, нашлись другие доносчики, и я понял, что это бесполезно.
   Когда стало ясно, что терять мне нечего, я решил бороться с врагом его же оружием. К этому времени я изрядно знал Оана и мог при случае щегольнуть этим знанием. Для моего разоблачения выбрали самое большое помещение на ферме, в него набилось сотни две народу. Трое сверхравных сели за стол, а меня поставили на виду перед толпой.
   - Великий Оан говорит, - начал один из них, - по морде старой обезьяны не узнаешь, о чем она думает, пока не ударишь ее хлыстом. Мы мало хлестали эту старую обезьяну, - он указал пальцем на меня, - и вот она устроила великое зло...
   - Прости, сверхравный, - прервал я его, изумив всех своей наглостью, но в этой притче великий Оан говорит также, что из трех старых обезьян самые нужные людям мысли оказались не у той, которую хлестали, а у той, которой дали орехов.
   - Не смей глумиться над Оаном, Нyмис! - крикнул сверхравный. Собравшись с мыслями, он продолжал: - Этот человек, которого мне трудно называть равным, соблазнил двух неопытных молодых людей, еще не овладевших учением Оана, и уговорил их стать врагами Оана, ибо только так можем мы назвать людей, стремящихся уйти от честного труда среди равных.
   Он рассказал историю бегства Нута и Оялы, представив их жертвами моего коварства, и потребовал, чтобы я признал свою вину.
   Как я себе наметил заранее, я продолжал уклоняться от существа дела, без конца цитируя Оана. Это ставило сверхравных в затруднительное положение.
   - Ни в коем случае нельзя считать, - сказал я, - что молодость и отсутствие опыта мешают людят быть верными учениками Оана. Не забывайте (я многозначительно поднял указательный палец правой руки), что говорит великий Оан: чтобы знать, надо не учиться, а верить. А я готов ручаться, что эти молодые люди верят. Чаще вспоминайте Оана: равный трудится там, где он полезнее равным...
   - Он лжет! - крикнул другой начальник, наделенный еще менее изощренным умом, чем первый. - Равный трудится там, где ему укажут сверхравные!
   Зная, что такого изречения нет (да столь бесхитростной мысли у Оана и быть не могло), я потребовал указать источник, чего ни он, ни его сотоварищи, естественно, не могли сделaть. Среди публики послышались смешки. Воодушевленный успехом, я продолжал:
   - Нельзя забывать и четвертый завет Оана: человек отличается от животного тем, что подчиняется сознательно. Видимо, сверхравные допустили некоторую ошибку, полагая, что эти люди должны подчиняться бессознательно. Я уверен: если бы они потрудились очистить сознание молодых людей и объяснили, что надо сознательно подчиниться воле равных, все было бы в порядке!
   Видимо, это был удар не в бровь, а прямо в глаз. Сверхравные тревожно зашептались между собой. Наш диспут продолжался в том же духе. На высокопарные рассуждения и ругань я отвечал все новыми и новыми цитатами, не без успеха выставляя своих оппонентов на посмешище. Должен сознаться, чтo некоторые изречения я на ходу слегка менял, а пару раз просто выдумал, надеясь, что в пылу спора меня не смогут проверить. Зрелище для эдаигомов было необычное, и они стали довольно громко выражать свое удовольствие.
   Бог знает, чем бы это кончилось, если бы, как обычно, обладающие властью не применили ее там, где не хватает аргументов. Притом власть была применена в самой грубой форме.
   Тот cверхравный, который обвинял меня во лжи, поднялся с лицом, красным от гнева, и сказал:
   - Не слишком ли долго эта обезьяна злоупотребляет нашими законами равенства? Но он забыл самое главное - девятый завет Оана: коси луг чаще.. Всякий, кто не только на словах называет себя сыном Оана, заткнет глотку ублюдку!
   Он подошел ко мне и ударил кулаком по лицу. Я пошатнулся, но удержался на ногах. Тотчас из толпы бросились ко мне трое или четверо прихвостней, повалили на пол и стали бить ногами. Я сжался в комок и старался только уберечь лицо и другие чувствительные места. Но убийство не соответствовало здешним правилам или не входило в планы сверхравных.
   С толчками и зуботычинами они отогнали мерзавцев, и один из них крикнул:
   -Вытащите его на двор и сделайте то, что верные слуги императора Глома сделали с изменником, обманувшим его доверие!
   Меня схватили и выволокли на траву, а затем несколько гнусных негодяев, годивщихся мне в сыновья, если не во внуки, помочились на мое распростертое тело. При этом они отпускали шутки. Я уже мало что видел, но могу с уверенностью сказать: вся толпа стояла в это время молча.
   Избитого, окровавленного, изгаженного, меня заперли в полутемный подвал, где с шумом бегали крысы. Я был там не oдин. Незнакомый человек оказал мне посильную помощь, неcмотря на отврaщение, которое должен был вызывать исходивший от моей одежды запах. Он спросил меня, кто я и за что сюда попал. Я не имел причин скрывать что-либо и все откровенно ему рассказал. Он засмеялся, когда я говорил о том, как я посрамил сверхравных. Несмотря на разбитые губы, я тоже не мог удержаться от смеха.
   В свою очередь, я задал ему те же вопросы. Он сказал, что его всегда сажают сюда на несколько дней перед приездом многократно-сверхравных из города, чтобы он не сболтнул лишнего. Местным начальникам слишком хорошо известна эта его слабость. Он не сомневался, что его скоро выпустят и он будет заниматься своим обычным делом - подкосом воды к хлеву.
   Этот чудак одной своей фразой подал мне мысль, над которой я стал упорно думать, когда он заснул на своей гнилой соломе. Положение мое было отчаянное. Здешние сверхравные не простят мне двойного преступления: помощи беглецам и диспута. Им ничего не стоит уморить меня голодом или довести до смерти каким-нибудь другим неприметным способом. Даже если они в конце концов вновь отправят меня на работы, мне уже никогда отсюда не выбраться. Надо было любой ценой привлечь к себе внимание вышестоящих сверхравных, связанных со столицей. Но как это сделать? Видимо, был только один способ: объявить, что я владею какой-то государственной тайной, и заставить их хотя бы выслушать меня.
   Теперь я не был так наивен, чтобы говорить правду. Правда привела меня в тюрьму, на тяжелые работы, в этот подвал.
   Надо было попробовать ложь. Приезд городских начальников давал мне подходящий случай.
   Часа через два нам принесли поесть. Я сказал человеку, который вошел с едой, что я знаю о приезде высших сверхравных и хочу сделать им важное заявление. Он молчал, но я повторил это в разных выражениях несколько раз и сделал это снова на другой день. Я говорил, что должен раскрыть важную тайну, от которой могут зависеть судьбы страны. На третий день утром меня выпустили из подвала, дали помыться, переодеться и побриться, смазали лекарством кровоподтеки и отвели в управление фермы. В кабинете я увидел двух незнакомых эквигомов с важной осанкой и того сверхравного, который руководил моим разоблачением.