Страница:
Горожане выходили к княжьему двору медленно. Дети прижимались к родителям, орали, плакали. Женщины всхлипывали, на бледных лицах отчаянье. Мужиков осталось мало – уцелели только те, кто не решился выступить против князя, но и эти напуганы. Прежде готовились помереть от рук победившего Вадима, а нынче, видать, придется положить головы под секиры неистовых варягов.
«Князья не различают лиц, для них народ – един. И если горстка артельщиков осмелилась восстать против власти, стало быть, весь народ восстал, а значит, и карать должно всех», – понял Добря.
Только теперь ему удалось выбраться из укрытия, и тут же споткнулся, полетел головой вперед. Подхватили сильные руки. Еще не успел распознать кто, но ужас уже пробрался в душу. От человека пахнет кровью и лошадиным потом, стало быть – один из тех, кто только что резал и убивал.
Мальчик вскинул голову, сердце сжалось. Олег кинул проницательный взгляд. В изумрудных глазах тревога, кудри из огненно-рыжих стали пепельными. По лицу Олега крупными каплями бежит пот.
– Иди к своим, – прохрипел мурманин и… отпустил.
Добря помчался туда, где толпились горожане, быстро отыскал мать. Завидев сына, чья одежда стала ру́дой, женщина взвыла.
– Я не ранен, не ранен… – сквозь слезы уверял Добря. – А батька… батька…
Дождь моросил беспрерывно, иглами впивался в кожу. Добря уткнулся лицом в мамкин живот и тоже подвывал.
Трупы мятежников сваливали на телеги – Рюрик приказал вывезти за город и сложить у подножья холма. Да ещё стражу поставить, чтоб никто из родичей не смел тела прибрать. Худшего погребения и вообразить нельзя: с весны и по середину лета земли у подножья заболочены, на эти болота приплывают упыри, прибегают русалки. Нечисть до скончания века будет мучить, калечить души предателей, а те, поглощенные трясиной, не смогут укрыться. Покойникам придется взирать на величие Рюрикова города, на поминальные обряды в честь тех, кто погиб, защищая власть князя. И каждый день умываться горькими слезами, травиться собственной злобой, терзаться.
Едва улицу расчистили, с княжеского двора начали выводить оставшихся бунтовщиков, раненых, искалеченных, но живых – тех, кто все-таки уцелел в кровавой схватке. Воинов Вадима выстроили в ряд, и, несмотря на слезы и мольбы, к ним двинулись те, кто желал отомстить особо. Пленные мужики столпились поодаль, глаза одурманены, ноги подгибаются. Мать вскрикнула, и Добря резко повернулся – так и есть, отец… живой! Пока ещё живой.
Варяги надвигались на пленных медленно, позволяя тем вкусить настоящего страха. В руках только ножи, лезвия блестят холодно, ловят дождевые капли. Ноги утопают в кровавой грязи, сердца испепеляет ярость. Мятежники падали на колени, но их поднимали, тут же вспарывали животы. Под нестерпимые крики вытягивали кишки, наматывали на кулак, прочую требуху разбрасывали тут же, топтали сапогами. Тех, у кого не было ранений, штырями прибивали к частоколу княжьего подворья, в рот и вспоротое брюхо пихали червей и жаб. Остальные ползали по грязи, умирали мучительно и очень долго.
После привели Вадима. Он едва держался на ногах, но был целехонек – ни один воин не коснулся Гостомыслова внука.
– На колени! – бросил Рюрик.
И словно бы от этих слов, от ущемленной гордости прибыло Вадиму сил, и последний раз сверкнули молнии в очах. Распрямился. Два дюжих варяга в тот же миг заломали ему руки, чтобы выполнить княжий приказ. Вадим извернулся, застонал натужно. Добре почудилось, что ещё немного – стряхнет Вадим ретивых воев и, бросившись на Рюрика, сам опрокинет того на землю.
Точно угадав эти желания, Рюрик спешился. Князь поравнялся с обидчиком, замер.
– Чего стоишь? Руби… безоружного! – прохрипел Вадим, сгибаясь под тяжестью висевших на нём ратников. – Я не покорюсь тебе!
Все ждали от князя каких-то слов. А вдруг ещё Рюрик снова выхватит меч из ножен, да и со всего размаху… Бабы зажмурились, но Добря смотрел во все глаза. Вот-вот сейчас «ослободит» князь врага и сойдется с ним в честном поединке. А там уж чей жребий перевесит!
– Много чести, – ответил Рюрик.
Добря ойкнул, обманувшись в ожиданиях.
В тот же самый момент варягам удалось повалить Вадима на колени.
– Изверг! Дай хоть слово последнее молвить!
– Нет.
– Великие боги! Почему же вы помогаете не мне, а этому самозванцу?! – воскликнул Вадим. Молитва или проклятия слетели бы с его уст вновь, но продолжить он не сумел.
Рюрик стремительно шагнул вперед и ухватил Вадима за голову.
– Шею свернет! – ахнули в толпе.
Князь зарычал, с разворота рванул вверх. Хрустнуло, кожа на шее лопнула, кровь брызнула горячей струей. Державшие Вадима варяги отпрянули. Он же, все ещё живой, взвыл, попытался воспротивиться, но следующий неистовый рывок сломал позвонки, шейные мышцы лопнули, как толстые, но гнилые канаты. Рюрик опять зарычал, ухватил крепче и скрутил голову с плеч. Вслед за ней потянулась кровавая полоска, подоспевший дружинник один ударом отсек хрящи и жилы. Руда выходила из обезглавленного тела толчками, щедро заливала и без того багряную почву.
В этот миг мало кто смог бы узнать в князе того самого Рюрика – справедливого, светлого. Он вертел мертвую голову Вадима в руках, смотрел с нечеловеческой ненавистью. Затем самолично насадил на воткнутое тут же копьё и сказал, кивнув на тело:
– А это отвезите обратно, в самый Словенск. Поставьте перед домом его. Пусть родня, коли ещё жива, полюбуется. Всякого, кто вознамерится похоронить, – удавить. Кровь за кровь!
…Князь ступал тяжело, лицо по-прежнему серое. После расправы над Вадимом боль и гнев не отступили. Рюрик на мгновенье застыл, запрокинул голову, подставляя лицо мелкому, моросящему дождю.
– А что с этими делать? – чуть слышно спросил дружинник, кивнул на мятежное мужичье.
Толпа горожан заколебалась. Женщины застыли, мужчины сжали кулаки, оры детей стали громче, пронзительней. Помутневший взгляд князя скользнул по толпе, губы сухие. Он вздохнул так тяжело, будто на груди покоится огромный валун, сказал бесцветно:
– Вадима в князья хотели? И чем же так полюбился? Пел, поди… Рюрик – зверь, а сам – милостивейший человек. Вольности обещал, богатства? Хотя что для мужичья богатство? Правда? Свобода?
Горожане даже не пискнули. Простолюдины опускали глаза, кто-то дрожал, кто-то хмуро рассматривал кровавое месиво под ногами. Побитые, в окровавленных рубахах и со смертельной бледностью на некогда румяных лицах.
– Не ждете милости от Рюрика, – проронил князь горько. На мгновенье туман в глазах сменился огнем, голос зазвучал хищно: – Не сдюжил Вадим, вел к свободе, а вывел на плаху. Так кто из нас двоих зверь?!
Помедлил, словно ожидая ответа. Да кто бы осмелился?
– Отпускаю! – громыхнул Рюрик.
Площадь выдохнула.
– Но с условием.
Народ вновь затаил дыханье. Добря почувствовал, как в груди вспыхнула и сразу же погасла надежда.
– Чтоб глаза мои вас больше не видели. Три дня даю! Три! После дружинники пойдут по избам, по лесам и тропам. Кого из виновных поймают – изрежут на куски и мясо по болотам раскидают. И душонки ваши подлые до скончания веков будут по миру скитаться, никогда не узнают покоя. Прочь!
Добря втянул голову в плечи, задрожал, а мамка завыла, как осиротевшая волчица. Дружинники отходили за князем, суровые и настороженные. Народ хлынул было вперед, к стене, где толпились опальные мужики, но так и не решились подойти. Мятежники не сразу сообразили, что их больше не удерживают, не охраняют, смотрели на мир озверело…
Глава 5
«Князья не различают лиц, для них народ – един. И если горстка артельщиков осмелилась восстать против власти, стало быть, весь народ восстал, а значит, и карать должно всех», – понял Добря.
Только теперь ему удалось выбраться из укрытия, и тут же споткнулся, полетел головой вперед. Подхватили сильные руки. Еще не успел распознать кто, но ужас уже пробрался в душу. От человека пахнет кровью и лошадиным потом, стало быть – один из тех, кто только что резал и убивал.
Мальчик вскинул голову, сердце сжалось. Олег кинул проницательный взгляд. В изумрудных глазах тревога, кудри из огненно-рыжих стали пепельными. По лицу Олега крупными каплями бежит пот.
– Иди к своим, – прохрипел мурманин и… отпустил.
Добря помчался туда, где толпились горожане, быстро отыскал мать. Завидев сына, чья одежда стала ру́дой, женщина взвыла.
– Я не ранен, не ранен… – сквозь слезы уверял Добря. – А батька… батька…
Дождь моросил беспрерывно, иглами впивался в кожу. Добря уткнулся лицом в мамкин живот и тоже подвывал.
Трупы мятежников сваливали на телеги – Рюрик приказал вывезти за город и сложить у подножья холма. Да ещё стражу поставить, чтоб никто из родичей не смел тела прибрать. Худшего погребения и вообразить нельзя: с весны и по середину лета земли у подножья заболочены, на эти болота приплывают упыри, прибегают русалки. Нечисть до скончания века будет мучить, калечить души предателей, а те, поглощенные трясиной, не смогут укрыться. Покойникам придется взирать на величие Рюрикова города, на поминальные обряды в честь тех, кто погиб, защищая власть князя. И каждый день умываться горькими слезами, травиться собственной злобой, терзаться.
Едва улицу расчистили, с княжеского двора начали выводить оставшихся бунтовщиков, раненых, искалеченных, но живых – тех, кто все-таки уцелел в кровавой схватке. Воинов Вадима выстроили в ряд, и, несмотря на слезы и мольбы, к ним двинулись те, кто желал отомстить особо. Пленные мужики столпились поодаль, глаза одурманены, ноги подгибаются. Мать вскрикнула, и Добря резко повернулся – так и есть, отец… живой! Пока ещё живой.
Варяги надвигались на пленных медленно, позволяя тем вкусить настоящего страха. В руках только ножи, лезвия блестят холодно, ловят дождевые капли. Ноги утопают в кровавой грязи, сердца испепеляет ярость. Мятежники падали на колени, но их поднимали, тут же вспарывали животы. Под нестерпимые крики вытягивали кишки, наматывали на кулак, прочую требуху разбрасывали тут же, топтали сапогами. Тех, у кого не было ранений, штырями прибивали к частоколу княжьего подворья, в рот и вспоротое брюхо пихали червей и жаб. Остальные ползали по грязи, умирали мучительно и очень долго.
После привели Вадима. Он едва держался на ногах, но был целехонек – ни один воин не коснулся Гостомыслова внука.
– На колени! – бросил Рюрик.
И словно бы от этих слов, от ущемленной гордости прибыло Вадиму сил, и последний раз сверкнули молнии в очах. Распрямился. Два дюжих варяга в тот же миг заломали ему руки, чтобы выполнить княжий приказ. Вадим извернулся, застонал натужно. Добре почудилось, что ещё немного – стряхнет Вадим ретивых воев и, бросившись на Рюрика, сам опрокинет того на землю.
Точно угадав эти желания, Рюрик спешился. Князь поравнялся с обидчиком, замер.
– Чего стоишь? Руби… безоружного! – прохрипел Вадим, сгибаясь под тяжестью висевших на нём ратников. – Я не покорюсь тебе!
Все ждали от князя каких-то слов. А вдруг ещё Рюрик снова выхватит меч из ножен, да и со всего размаху… Бабы зажмурились, но Добря смотрел во все глаза. Вот-вот сейчас «ослободит» князь врага и сойдется с ним в честном поединке. А там уж чей жребий перевесит!
– Много чести, – ответил Рюрик.
Добря ойкнул, обманувшись в ожиданиях.
В тот же самый момент варягам удалось повалить Вадима на колени.
– Изверг! Дай хоть слово последнее молвить!
– Нет.
– Великие боги! Почему же вы помогаете не мне, а этому самозванцу?! – воскликнул Вадим. Молитва или проклятия слетели бы с его уст вновь, но продолжить он не сумел.
Рюрик стремительно шагнул вперед и ухватил Вадима за голову.
– Шею свернет! – ахнули в толпе.
Князь зарычал, с разворота рванул вверх. Хрустнуло, кожа на шее лопнула, кровь брызнула горячей струей. Державшие Вадима варяги отпрянули. Он же, все ещё живой, взвыл, попытался воспротивиться, но следующий неистовый рывок сломал позвонки, шейные мышцы лопнули, как толстые, но гнилые канаты. Рюрик опять зарычал, ухватил крепче и скрутил голову с плеч. Вслед за ней потянулась кровавая полоска, подоспевший дружинник один ударом отсек хрящи и жилы. Руда выходила из обезглавленного тела толчками, щедро заливала и без того багряную почву.
В этот миг мало кто смог бы узнать в князе того самого Рюрика – справедливого, светлого. Он вертел мертвую голову Вадима в руках, смотрел с нечеловеческой ненавистью. Затем самолично насадил на воткнутое тут же копьё и сказал, кивнув на тело:
– А это отвезите обратно, в самый Словенск. Поставьте перед домом его. Пусть родня, коли ещё жива, полюбуется. Всякого, кто вознамерится похоронить, – удавить. Кровь за кровь!
…Князь ступал тяжело, лицо по-прежнему серое. После расправы над Вадимом боль и гнев не отступили. Рюрик на мгновенье застыл, запрокинул голову, подставляя лицо мелкому, моросящему дождю.
– А что с этими делать? – чуть слышно спросил дружинник, кивнул на мятежное мужичье.
Толпа горожан заколебалась. Женщины застыли, мужчины сжали кулаки, оры детей стали громче, пронзительней. Помутневший взгляд князя скользнул по толпе, губы сухие. Он вздохнул так тяжело, будто на груди покоится огромный валун, сказал бесцветно:
– Вадима в князья хотели? И чем же так полюбился? Пел, поди… Рюрик – зверь, а сам – милостивейший человек. Вольности обещал, богатства? Хотя что для мужичья богатство? Правда? Свобода?
Горожане даже не пискнули. Простолюдины опускали глаза, кто-то дрожал, кто-то хмуро рассматривал кровавое месиво под ногами. Побитые, в окровавленных рубахах и со смертельной бледностью на некогда румяных лицах.
– Не ждете милости от Рюрика, – проронил князь горько. На мгновенье туман в глазах сменился огнем, голос зазвучал хищно: – Не сдюжил Вадим, вел к свободе, а вывел на плаху. Так кто из нас двоих зверь?!
Помедлил, словно ожидая ответа. Да кто бы осмелился?
– Отпускаю! – громыхнул Рюрик.
Площадь выдохнула.
– Но с условием.
Народ вновь затаил дыханье. Добря почувствовал, как в груди вспыхнула и сразу же погасла надежда.
– Чтоб глаза мои вас больше не видели. Три дня даю! Три! После дружинники пойдут по избам, по лесам и тропам. Кого из виновных поймают – изрежут на куски и мясо по болотам раскидают. И душонки ваши подлые до скончания веков будут по миру скитаться, никогда не узнают покоя. Прочь!
Добря втянул голову в плечи, задрожал, а мамка завыла, как осиротевшая волчица. Дружинники отходили за князем, суровые и настороженные. Народ хлынул было вперед, к стене, где толпились опальные мужики, но так и не решились подойти. Мятежники не сразу сообразили, что их больше не удерживают, не охраняют, смотрели на мир озверело…
Глава 5
…Рюрик криво усмехнулся и спросил, вглядываясь в лицо старика:
– Прознал я, любимец богов, что и луны ещё не минуло, как сей Вадим вызвал тебя в гости.
– Не вызвал, попросил. Гонцы передали, что разговор важный. Вот я и пришел, так же как прежде приходил к тебе и к другим, когда им надобно, – проскрипел волхв.
– А говорил ли он с тобою, как бы лучше род мой извести? – спросил Рюрик злее.
– Была и о том его речь, княже. Но, как мог, я пытался отговорить неразумного Вадима. Он не послушал доброго совета.
Лицо Рюрика побелело, пальцы впились в подлокотники, а голос зазвучал страшным, звериным рычанием:
– И так не послушал, что две жены мои, дети малые уже будут вскоре беседовать с предками в светлом Ирии? А два брата родных на черте жизни и смерти… Если бы ты поведал о его намерении… Ты видел, сколько пролилось крови и сколько слез?
– Я скорблю о павших не меньше. Семьи оплакивают… то несомненно, но каждая – своих. А мне они все как дети. Если же ты, князь, знаешь достоверно, что родичи твои пребудут в ирийском саду у божьего терема, – утешь душу.
– А не боишься ли ты, старик, гнева моего? Да если бы я убил Вадима сотню раз, то и это бы не излечило мне сердца!
– Я не страшусь княжьей кары, ибо на все воля богов, – спокойно ответил волхв. – Это они рассудили, кому продолжить дело Гостомыслово. Вадим усомнился в мудрости Велесовой, и где теперь тот Вадим, где ближние его…
Олег, доселе стоявший бессловесно, выступил из полумрака, точно призрак:
– Ты спрашиваешь, где они? Или ты размышляешь о судьбах человеческих? Так слушай же, что вот этими руками я охотно бы придушил и склочницу Рогану, и всех Вадимовых жен и отпрысков. Но они опередили меня, избавили от угрызений совести, едва пришла весть о неудаче мятежников.
Брови волхва медленно поползли вверх, он изучающе глядел на Рюрика. Князь не ответил на немой вопрос старика, вместо него отозвался Олег:
– А чего ж ты хотел? Как иначе? Иначе никак нельзя! Если бы я не догадался разложить руны, то и моя сестра была б сейчас на пути к Фрейе[4]. Ты, премудрый волхв, зная достоверно, что готовит Вадим, не вмешался. И предоставил богам самим решать этот вопрос, а я…
– Никогда не был осведомителем, северянин! И не буду, – прервал Олега волхв.
– Ага, прямо христианский жрец в исповедальне! – нехорошо усмехнулся княжий шурин и продолжил: – А я получил лишь намек, но сделал все, чтобы уберечь и князя, и сестру, и людей своих, не уповая больше ни на каких богов! Это я, а не боги привели на подмогу и Сивара, и Трувара, и людей из Ладоги.
– Ты плохо кончишь свои дни, Орвар Одд! – вдруг произнес старик. – Признайся, это была твоя задумка – навести Вадима на княжий город. Это ты заманил его? Но какой ценой?!
– Скажи что-нибудь ещё, волхв! Только умное…
– Вижу, тебе предстоит умереть от коня.
– Ничто не ново под луной, – усмехнулся Олег, обернувшись к князю. – Это дело я уже давно уладил. Но тебе, волхв, суждено сгинуть раньше, и смерти моей ты не увидишь.
– Довольно! – прервал их спор Рюрик и, обратив взор на старика, сказал глухо: – Вот решение мое. За молчание, стоившее нам гибели стольких добрых соратников, детей и жен, я мог бы наказать тебя. Но, отдавая дань летам твоим и в память о прежних временах, о славном деде, короле Гостомысле, дарую прощение. Иди с миром и доживай свой век. А сейчас должно всем нам проводить павших с почестями, как подобает героям… Пролив кровь в одну землю за единое дело, побратались нынче и мои варяги, и верные мне словене, и мурмане тож. И уходить им вместе в одном пламени. Ты, волхв, будешь говорить за славян, а ты, Одд, за северян скажешь.
Словно бы ожидая одобрения со стороны Олега, князь встретился с ним взглядом. Закусив губы, Олег кивнул. Небрежным жестом Рюрик отпустил старика.
«Великие боги! Кабы мы знали, в какие железные руки вверяли и землю свою, и судьбу!» – подумал волхв, ковыляя к двери.
Олег шагнул к Рюрику:
– Выслушай, не гневись! Негоже трупам, пусть и вражьим, у самого города валяться. Прикажи закопать, пусть их черви едят.
Лицо Рюрика искривилось, будто глотнул отвара полыни, а в голосе прозвучала издевка:
– Смрада боишься?
– Болезней, – смиренно отозвался Олег.
– Ты верно говоришь, Одд, но решения не отменю. Нам эти болезни не страшны будут. По свершении обрядов в Словенск выходим. Дорогой ценой мне город сей достался, – прошептал он, – не смогу здесь. Новый построим, на том берегу.
– А толку?
– Есть толк, уж поверь. Если нельзя истребить осиное гнездо, то уж приглядывать за ним можно. Я ещё мост через Волхов переброшу.
– Большой мост выйдет, шагов триста.
– А иначе никак, и главное – высокий, чтобы любое судно при полном парусе пройти сумело, – прошептал Рюрик.
– Да… Чую, немало крови на том мосту прольется…
– Пусть, если иначе нельзя. А там боги рассудят меня с новгородцами.
– Как ты сказал? – не понял Олег.
– Раз новый город, а не Словенск, стало быть, Новгород. И не просто словене, а новгородцы.
Рюрик прикрыл глаза, замер, на несколько мгновений превратился в бездвижного истукана.
– Кого в Белоозеро поставишь, коли Сивар… – осторожно спросил Олег.
Князь тряхнул головой, губы растянулись в горькой усмешке:
– Полату ехать. Здесь ему делать нечего, кроме как по мамке рыдать. А там мужчиной станет… Но время. Курган погребальный велю тут же насыпать – чтобы каждодневно смотрели и вспоминали. Нам же отныне здесь лишь тризны справлять, но не жить. Да и как жить? И отца уж как год не стало. Проклятые германцы! За ним и мать.
Олег положил ему руку на плечо и ответил:
– Как сказывал мне старый Ингьяльд, правил у ромеев некогда князь Аврелий. И была у него поговорка: «Делай, что должно. И будет, что будет».
Рука волхва – худая, с острыми, выпирающими костяшками – потянулась к небу, губы чуть шевелились. Народу неведомо, что шепчут Велесовы служители, но все заметили, с какой яростью засверкали молнии. Огненные стрелы резали небо, освещали землю и лица всех, кто стоял в этот час на холме. Волхв, не глядя, передал посох Олегу, словно бы признавая за тем равную Силу. Северянин принял, так же – не глядя. Старик снял с пояса худой мешочек, вынул сухой мох и особые камни, разложил тут же, на самом краю крады.
Едва ворох искр коснулся мха и промасленного дерева, к небу потянулись тонкие струйки дыма, а в следующий миг вспыхнул огонь. Оранжевые языки слизывали сперва масло, после принялись вгрызаться в бревна, пожирать кровь умерших, одежды, тела. Дым от погребального костра прижимался к земле, застелил весь холм, наполнил воздух запахом горящего мяса, запахом смерти.
Не помня себя, Добря поплелся вслед за мамкой, к дому. Позади безмолвной тенью следовал отец. И хотя мальчик не видел лица, чувствовал – плачет батька. Город погружался в могильное молчание, а погребальный костер разгорался все ярче, тянул руки к небу, и никакой дождь не мог уже загасить это ненасытное пламя.
…Едва переступили порог, отец начал сборы. В дорожный мешок складывал самое нужное: легкий топор, запасную рубаху, соль. В стороне лежали широкий пояс и любимый нож Вяча с рукоятью из оленьего рога. Мать, вопреки всем устоям, принялась печь хлеб, тихо всхлипывая. Младшие братья и сестренка улеглись на лавке, в дальнем углу, долго капризничали, но все-таки засопели.
Добря тоже лег, но уснуть не удавалось. Ему то и дело слышались крики и хрипы, лязг оружия, перед глазами вставали порубанные воины Вадима и горожане, окровавленная голова Торни… Но чаще других вспоминалось лицо Олега. Даже сейчас, в мыслях, Олег глядел на Добрю с укором.
Слуха касался шепот – родители переговаривались, мать часто всхлипывала. Ее шаги почти беззвучные, но торопливые. Видать, мечется по дому, собирает в дорогу мужа. Ближе к утру в дверь постучали, в избу вошли ещё четверо мужиков. Добря продрал глаза, не таясь, рассматривал гостей. Артельщики, те, кто выжил в кровавой схватке и был помилован. За плечами каждого – худой дорожный мешок, а лица как у покойников.
– Пора, – прошептал отец. Он крепко обнял жену и шагнул к двери.
Добря вскочил, метнулся вперед, заорал:
– Батька! Батька!
Вяч повернулся, раскрыл объятья, прижал сынишку к груди.
– Теперь ты за мужика, Добря. Береги мать, младших береги. Все наладится, все наладится.
– Почему нас с собой не берешь? – взвыл мальчик. Ухватил отца за шею, прижался крепче. Горячие слезы лились беспрерывно, жгли глаза.
– Нельзя. Вам жить, а мне – если настигнут – помирать. Береги мамку, Добродей!
Вяч разжал руки, но мальчик вцепился крепко, повис на отцовской шее. Подоспел кто-то из отцовских товарищей, помог отодрать Добрю от родителя.
– Прощайте! – бросил Вяч. – И да хранят вас боги! Жив буду – дам знать. А нет – не поминайте лихом.
– Что теперь будет… – обреченно проронила женщина. – Как жить?
Добря подошёл на цыпочках, сел рядом. Отозвался шепотом:
– Выживем. Я на стройке работать буду, ведь умею уже.
– Как людям в глаза смотреть? – не слыша продолжала мать. – Что родня скажет? А он? Каково ему будет? На чужбине… Дойдут ли? А на чужбине-то и хлеб горький…
Она всплеснула руками, схватилась за голову, забормотала горше прежнего:
– А если княжеские воины настигнут? Ох… Зачем только в город подались? Жили бы в деревне, пусть голодно, зато по чести. А теперь… позор, погибель…
Добря прижался щекой к мамкиному плечу, молчал. Потом, словно в утешение, молвил:
– Нет, их не поймают. За три дня далеко можно уйти.
За окном уже светло, новый день обещает быть жарким, хоть и конец лета. На улице необычно тихо: ни стука топоров, ни выкриков румяных хозяек. Только петухи дерут глотки – этим людское горе не ведомо, знай себе – кукарекают.
– Я воды принесу, – сказал Добря угрюмо. – А ты квашню новую ставь, хлеба почти не осталось.
Мамка опомнилась. Ведь и правда, не осталось – все хлеба́ Вячу в мешок сунула, да только что тех хлебов? Дай бог, чтоб на неделю хватило! А дальше мужику кореньями питаться, если волки раньше не задерут.
Добря смерил мать придирчивым взглядом и поспешил на улицу.
От ночного дождя земля разжирела, босые ноги утопают в грязи. Погребальная крада все чадит, видно, как дым поднимается высоко, до самого Ирия доходит. Вместе с ним возносятся души погибших за правое дело.
Обычно в это время у колодца толпятся хозяйки, воду берут и сплетничают заодно, косточки соседям и мужьям моют. Но сегодня – ни души. И улица пустая. Редкие прохожие друг на друга не глядят, опускают головы. Вот и Добря опустил глаза, едва увидел вдалеке человека.
Набрал полное ведро, понес. От такой тяжести рука заболела сразу, перехватил, щедро плеснув водицы на землю. Пару раз поскользнулся, едва не упал. А у самых ворот пришлось остановиться. Мальчишки – вчерашние товарищи – выстроились стеной, руки сложены на груди, на лицах злость.
Добря протянул по-взрослому хмуро:
– Чего надо?
Вперед вышел самый рослый:
– Это твой батя мужиков на бунт подбивал.
Добря насупился, сжал кулаки. Взгляд заскользил по суровым лицам мальчишек, в животе похолодело.
– Брехня, – прошипел Добродей.
– А вот и нет. Он мужиками командовал, когда Рюриков терем брали. Там отроки были, все видели.
– Врут твои отроки. Они в крепости сидели, как осинки тряслись.
Рослый прищурился злобно, угрожающе надулся:
– Их не сразу в крепость загнали, только когда резня началась. А до этого все видели. И брехать не станут, поди, не ты.
Добря оскалился, шагнул вперед, так, что между ним и обидчиком остался всего шаг. А тот не унимался:
– Твой батя всех погубил. Он виноват!
– Нет!
– Да! – рявкнул обидчик.
Остальные кивали молча, испепеляли взглядами. Но приблизиться и напасть не решались. Добря гордо вскинул подбородок, выдавил усмешку:
– Зато теперь ясно, в кого вы такими трусами уродились. Кабы ваши отцы не отсиживались, а сражались по чести…
– Мой батя погиб! – закричал рослый.
– И мой, – проронил кто-то из толпы.
– И мой не вернулся, – всхлипнул третий.
– Да пошли вы! – крикнул Добря.
Рослый оскалился, но сказал спокойным тоном, от которого даже солнце похолодело:
– Мы уйдем. Но тебе совет – на улицу не высовывайся. Бить будем всякий раз, как встретим.
Добре хотелось закричать, броситься на лгунов с кулаками, но те развернулись и зашагали прочь. А в спину даже последний предатель не ударит.
– Ничего, ничего, – пробормотал Добря. – Я вам ещё покажу и уши начищу, как следует. Вруны. Клеветники. Трусы!
Слухи о бойне в Рюриковом городе, да и в самом Словенске, что учинили мурмане Олега, разнеслись удивительно быстро. Уже к вечеру в избу нагрянул старший мамкин брат. Мужик простой, деревенский. Плечи до того широкие, что даже в дверь протискивался боком. Сам пахарь, ну и охотой изредка промышляет. Говорят, однажды медведя в чаще встретил, придушил косолапого.
Детвору мать из дому не выпускала, но и взрослые разговоры слушать нечего. Пришлось в дальнем углу ютиться. Младшие обрадовались неимоверно, давай на Добре виснуть, вопросами засыпали по самые уши. А сестра молчаливо вертела куклу, пусть и самая маленькая, а вперед братьев смекнула, что горе в семье, да такое, что словами не описать.
Добря терпеливо развлекал малолетних, истории рассказывал. Впрочем, у самого получалось не так интересно, как у батьки и деда, хотя деда мелюзга и не помнит. Мальчишки все на дядьку косились, ахали: какой огромный! Утомились только, когда за окошком ночь простерлась, уснули тут же, на полу. Добря подтащил одеяло, лег рядом, укутал всех.
Зажмурился крепко, поворочался для вида, даже засопел.
– Перебирайтесь снова в деревню, – шептал дядька. – Места вы немного занимаете, а из охламонов твоих добротных пахарей вырастим.
– Да куда… – горько вздохнула мамка. – Тут уж и хозяйство налажено, протянем как-нибудь. Только стыд похлеще дыма глаза выедает, не скоро народ забудет. На улицу выйти боюсь, пальцами тычут.
– Да… натворил Вяч делов…
– Он как лучше хотел. Думал, за правду сражается. А видишь, как вышло? Боги-то рассудили, что справедливость на другой стороне.
– А Рюрик-то в самом деле Вадиму голову оторвал?
– Да, живому. До сих пор перед глазами. А жить-то как теперь! – Она всхлипнула чуть слышно. – И Добря сам не свой теперь ходит.
– Добря сдюжит, – отвечал брат. – Он в нашу породу уродился.
– Кабы и вправду так.
– Вяч далеко пошел, не знаешь?
– Не знаю. Должно быть, далеко. На землях Рюрика ему житья не будет, значит, в другие земли отправился. Я спрашивала, куда пойдет, а он не ответил. Сказал, весточку пришлет, если все будет в порядке… Тяжко… Душа за него болит, больше, чем за детей.
– Я б на его месте в Киев отправился. Там земли чернее и князь, сказывают, добрый.
– Да разве ж в князе дело? Кто он там? Без рода, без семьи. Ни кола, ни двора… Сирота. А сколько до того Киева скитаться? Поди, до зимы не дойдет. А если не дойдет – перемерзнет. – Голос сорвался на писк, мамка всхлипнула: – И похоронить-то некому будет! И помянуть!
Снова завыла. Брат, как мог, успокаивал, по голове гладил, что-то шептал.
От пережитых несчастий сон навалился быстро, тяжёлый, как дурман. И сновидения пришли жуткие, все кровью залито, от края до края. Добря несколько раз просыпался – мамка с братом все сидели, говорили. Пытался послушать разговоры, но снова проваливался в тягучий, как вареная смола, сон.
На рассвете снова отправился по воду, сходил дважды. Пока шел, все надеялся увидеть мальчишек, что посмели так несправедливо отзываться о батьке. Но те, видать, обходили стороной – знать, не успеет вразумить вчерашних товарищей.
Пока мамка с дядькой чистили курятник, Добря вытащил из дальнего угла старую холщовую котомку, сложил в неё вторую рубаху, маленький топорик – тот, который отец подарил, завернул в тряпицу краюху хлеба. Ножик пришлось стащить, благо у них в доме ещё цельных два ножа – роскошь!
Когда прятал котомку в клети, мамка едва не застукала. Но Добря деловито схватил грабли, поспешил в огород. Урожай в этом году обещал быть знатным – лето теплое, да и с дождями неплохо. Оглядев съестные припасы, дядька снова забурчал, дескать в деревню перебираться надо, а мамка поспешила в избу, кашу готовить, дабы не думал, что и впрямь голодают.
Едва за старшими закрылась дверь, мальчик утер рукавом нос, бережно отнес грабли на место. Подхватил поклажу и мышкой выскользнул на улицу.
День в самом разгаре, солнце светит ясно, по небу плывут пушистые облака. Стараясь не попадаться на глаза горожанам, Добря заспешил туда, где городской холм, очерченный рвом, сходит на нет, сменяется заболоченной полосой, за которой шелестит лес.
– Еще б понять, куда идти, – вздохнул мальчик и прибавил шагу.
– Прознал я, любимец богов, что и луны ещё не минуло, как сей Вадим вызвал тебя в гости.
– Не вызвал, попросил. Гонцы передали, что разговор важный. Вот я и пришел, так же как прежде приходил к тебе и к другим, когда им надобно, – проскрипел волхв.
– А говорил ли он с тобою, как бы лучше род мой извести? – спросил Рюрик злее.
– Была и о том его речь, княже. Но, как мог, я пытался отговорить неразумного Вадима. Он не послушал доброго совета.
Лицо Рюрика побелело, пальцы впились в подлокотники, а голос зазвучал страшным, звериным рычанием:
– И так не послушал, что две жены мои, дети малые уже будут вскоре беседовать с предками в светлом Ирии? А два брата родных на черте жизни и смерти… Если бы ты поведал о его намерении… Ты видел, сколько пролилось крови и сколько слез?
– Я скорблю о павших не меньше. Семьи оплакивают… то несомненно, но каждая – своих. А мне они все как дети. Если же ты, князь, знаешь достоверно, что родичи твои пребудут в ирийском саду у божьего терема, – утешь душу.
– А не боишься ли ты, старик, гнева моего? Да если бы я убил Вадима сотню раз, то и это бы не излечило мне сердца!
– Я не страшусь княжьей кары, ибо на все воля богов, – спокойно ответил волхв. – Это они рассудили, кому продолжить дело Гостомыслово. Вадим усомнился в мудрости Велесовой, и где теперь тот Вадим, где ближние его…
Олег, доселе стоявший бессловесно, выступил из полумрака, точно призрак:
– Ты спрашиваешь, где они? Или ты размышляешь о судьбах человеческих? Так слушай же, что вот этими руками я охотно бы придушил и склочницу Рогану, и всех Вадимовых жен и отпрысков. Но они опередили меня, избавили от угрызений совести, едва пришла весть о неудаче мятежников.
Брови волхва медленно поползли вверх, он изучающе глядел на Рюрика. Князь не ответил на немой вопрос старика, вместо него отозвался Олег:
– А чего ж ты хотел? Как иначе? Иначе никак нельзя! Если бы я не догадался разложить руны, то и моя сестра была б сейчас на пути к Фрейе[4]. Ты, премудрый волхв, зная достоверно, что готовит Вадим, не вмешался. И предоставил богам самим решать этот вопрос, а я…
– Никогда не был осведомителем, северянин! И не буду, – прервал Олега волхв.
– Ага, прямо христианский жрец в исповедальне! – нехорошо усмехнулся княжий шурин и продолжил: – А я получил лишь намек, но сделал все, чтобы уберечь и князя, и сестру, и людей своих, не уповая больше ни на каких богов! Это я, а не боги привели на подмогу и Сивара, и Трувара, и людей из Ладоги.
– Ты плохо кончишь свои дни, Орвар Одд! – вдруг произнес старик. – Признайся, это была твоя задумка – навести Вадима на княжий город. Это ты заманил его? Но какой ценой?!
– Скажи что-нибудь ещё, волхв! Только умное…
– Вижу, тебе предстоит умереть от коня.
– Ничто не ново под луной, – усмехнулся Олег, обернувшись к князю. – Это дело я уже давно уладил. Но тебе, волхв, суждено сгинуть раньше, и смерти моей ты не увидишь.
– Довольно! – прервал их спор Рюрик и, обратив взор на старика, сказал глухо: – Вот решение мое. За молчание, стоившее нам гибели стольких добрых соратников, детей и жен, я мог бы наказать тебя. Но, отдавая дань летам твоим и в память о прежних временах, о славном деде, короле Гостомысле, дарую прощение. Иди с миром и доживай свой век. А сейчас должно всем нам проводить павших с почестями, как подобает героям… Пролив кровь в одну землю за единое дело, побратались нынче и мои варяги, и верные мне словене, и мурмане тож. И уходить им вместе в одном пламени. Ты, волхв, будешь говорить за славян, а ты, Одд, за северян скажешь.
Словно бы ожидая одобрения со стороны Олега, князь встретился с ним взглядом. Закусив губы, Олег кивнул. Небрежным жестом Рюрик отпустил старика.
«Великие боги! Кабы мы знали, в какие железные руки вверяли и землю свою, и судьбу!» – подумал волхв, ковыляя к двери.
Олег шагнул к Рюрику:
– Выслушай, не гневись! Негоже трупам, пусть и вражьим, у самого города валяться. Прикажи закопать, пусть их черви едят.
Лицо Рюрика искривилось, будто глотнул отвара полыни, а в голосе прозвучала издевка:
– Смрада боишься?
– Болезней, – смиренно отозвался Олег.
– Ты верно говоришь, Одд, но решения не отменю. Нам эти болезни не страшны будут. По свершении обрядов в Словенск выходим. Дорогой ценой мне город сей достался, – прошептал он, – не смогу здесь. Новый построим, на том берегу.
– А толку?
– Есть толк, уж поверь. Если нельзя истребить осиное гнездо, то уж приглядывать за ним можно. Я ещё мост через Волхов переброшу.
– Большой мост выйдет, шагов триста.
– А иначе никак, и главное – высокий, чтобы любое судно при полном парусе пройти сумело, – прошептал Рюрик.
– Да… Чую, немало крови на том мосту прольется…
– Пусть, если иначе нельзя. А там боги рассудят меня с новгородцами.
– Как ты сказал? – не понял Олег.
– Раз новый город, а не Словенск, стало быть, Новгород. И не просто словене, а новгородцы.
Рюрик прикрыл глаза, замер, на несколько мгновений превратился в бездвижного истукана.
– Кого в Белоозеро поставишь, коли Сивар… – осторожно спросил Олег.
Князь тряхнул головой, губы растянулись в горькой усмешке:
– Полату ехать. Здесь ему делать нечего, кроме как по мамке рыдать. А там мужчиной станет… Но время. Курган погребальный велю тут же насыпать – чтобы каждодневно смотрели и вспоминали. Нам же отныне здесь лишь тризны справлять, но не жить. Да и как жить? И отца уж как год не стало. Проклятые германцы! За ним и мать.
Олег положил ему руку на плечо и ответил:
– Как сказывал мне старый Ингьяльд, правил у ромеев некогда князь Аврелий. И была у него поговорка: «Делай, что должно. И будет, что будет».
* * *
Дождь усиливался, капли падали на землю с громкими шлепками. Из крепости выкатили пару бочек, откупорив, щедро поливали погребальную краду маслом. Гора сложенных тел, как почудилось Добре, уходила к самому небу, была выше любого терема. Подле неё остались немногие воины, среди которых высился Орвар Одд. Лицо северянина почернело от горя, а огненные кудри потускнели. Рядом с ним, опершись на посох, встал волхв.Рука волхва – худая, с острыми, выпирающими костяшками – потянулась к небу, губы чуть шевелились. Народу неведомо, что шепчут Велесовы служители, но все заметили, с какой яростью засверкали молнии. Огненные стрелы резали небо, освещали землю и лица всех, кто стоял в этот час на холме. Волхв, не глядя, передал посох Олегу, словно бы признавая за тем равную Силу. Северянин принял, так же – не глядя. Старик снял с пояса худой мешочек, вынул сухой мох и особые камни, разложил тут же, на самом краю крады.
Едва ворох искр коснулся мха и промасленного дерева, к небу потянулись тонкие струйки дыма, а в следующий миг вспыхнул огонь. Оранжевые языки слизывали сперва масло, после принялись вгрызаться в бревна, пожирать кровь умерших, одежды, тела. Дым от погребального костра прижимался к земле, застелил весь холм, наполнил воздух запахом горящего мяса, запахом смерти.
Не помня себя, Добря поплелся вслед за мамкой, к дому. Позади безмолвной тенью следовал отец. И хотя мальчик не видел лица, чувствовал – плачет батька. Город погружался в могильное молчание, а погребальный костер разгорался все ярче, тянул руки к небу, и никакой дождь не мог уже загасить это ненасытное пламя.
…Едва переступили порог, отец начал сборы. В дорожный мешок складывал самое нужное: легкий топор, запасную рубаху, соль. В стороне лежали широкий пояс и любимый нож Вяча с рукоятью из оленьего рога. Мать, вопреки всем устоям, принялась печь хлеб, тихо всхлипывая. Младшие братья и сестренка улеглись на лавке, в дальнем углу, долго капризничали, но все-таки засопели.
Добря тоже лег, но уснуть не удавалось. Ему то и дело слышались крики и хрипы, лязг оружия, перед глазами вставали порубанные воины Вадима и горожане, окровавленная голова Торни… Но чаще других вспоминалось лицо Олега. Даже сейчас, в мыслях, Олег глядел на Добрю с укором.
Слуха касался шепот – родители переговаривались, мать часто всхлипывала. Ее шаги почти беззвучные, но торопливые. Видать, мечется по дому, собирает в дорогу мужа. Ближе к утру в дверь постучали, в избу вошли ещё четверо мужиков. Добря продрал глаза, не таясь, рассматривал гостей. Артельщики, те, кто выжил в кровавой схватке и был помилован. За плечами каждого – худой дорожный мешок, а лица как у покойников.
– Пора, – прошептал отец. Он крепко обнял жену и шагнул к двери.
Добря вскочил, метнулся вперед, заорал:
– Батька! Батька!
Вяч повернулся, раскрыл объятья, прижал сынишку к груди.
– Теперь ты за мужика, Добря. Береги мать, младших береги. Все наладится, все наладится.
– Почему нас с собой не берешь? – взвыл мальчик. Ухватил отца за шею, прижался крепче. Горячие слезы лились беспрерывно, жгли глаза.
– Нельзя. Вам жить, а мне – если настигнут – помирать. Береги мамку, Добродей!
Вяч разжал руки, но мальчик вцепился крепко, повис на отцовской шее. Подоспел кто-то из отцовских товарищей, помог отодрать Добрю от родителя.
– Прощайте! – бросил Вяч. – И да хранят вас боги! Жив буду – дам знать. А нет – не поминайте лихом.
* * *
Добря так и не сомкнул глаз. Мать тоже не спала – все ходила, ходила. Изредка садилась на лавку, закрывала лицо руками. Рыданий мальчик не слышал, но видел, как трясутся плечи. У самого сердце заходилось жгучей болью, той, от которой высыхают все слезы.– Что теперь будет… – обреченно проронила женщина. – Как жить?
Добря подошёл на цыпочках, сел рядом. Отозвался шепотом:
– Выживем. Я на стройке работать буду, ведь умею уже.
– Как людям в глаза смотреть? – не слыша продолжала мать. – Что родня скажет? А он? Каково ему будет? На чужбине… Дойдут ли? А на чужбине-то и хлеб горький…
Она всплеснула руками, схватилась за голову, забормотала горше прежнего:
– А если княжеские воины настигнут? Ох… Зачем только в город подались? Жили бы в деревне, пусть голодно, зато по чести. А теперь… позор, погибель…
Добря прижался щекой к мамкиному плечу, молчал. Потом, словно в утешение, молвил:
– Нет, их не поймают. За три дня далеко можно уйти.
За окном уже светло, новый день обещает быть жарким, хоть и конец лета. На улице необычно тихо: ни стука топоров, ни выкриков румяных хозяек. Только петухи дерут глотки – этим людское горе не ведомо, знай себе – кукарекают.
– Я воды принесу, – сказал Добря угрюмо. – А ты квашню новую ставь, хлеба почти не осталось.
Мамка опомнилась. Ведь и правда, не осталось – все хлеба́ Вячу в мешок сунула, да только что тех хлебов? Дай бог, чтоб на неделю хватило! А дальше мужику кореньями питаться, если волки раньше не задерут.
Добря смерил мать придирчивым взглядом и поспешил на улицу.
От ночного дождя земля разжирела, босые ноги утопают в грязи. Погребальная крада все чадит, видно, как дым поднимается высоко, до самого Ирия доходит. Вместе с ним возносятся души погибших за правое дело.
Обычно в это время у колодца толпятся хозяйки, воду берут и сплетничают заодно, косточки соседям и мужьям моют. Но сегодня – ни души. И улица пустая. Редкие прохожие друг на друга не глядят, опускают головы. Вот и Добря опустил глаза, едва увидел вдалеке человека.
Набрал полное ведро, понес. От такой тяжести рука заболела сразу, перехватил, щедро плеснув водицы на землю. Пару раз поскользнулся, едва не упал. А у самых ворот пришлось остановиться. Мальчишки – вчерашние товарищи – выстроились стеной, руки сложены на груди, на лицах злость.
Добря протянул по-взрослому хмуро:
– Чего надо?
Вперед вышел самый рослый:
– Это твой батя мужиков на бунт подбивал.
Добря насупился, сжал кулаки. Взгляд заскользил по суровым лицам мальчишек, в животе похолодело.
– Брехня, – прошипел Добродей.
– А вот и нет. Он мужиками командовал, когда Рюриков терем брали. Там отроки были, все видели.
– Врут твои отроки. Они в крепости сидели, как осинки тряслись.
Рослый прищурился злобно, угрожающе надулся:
– Их не сразу в крепость загнали, только когда резня началась. А до этого все видели. И брехать не станут, поди, не ты.
Добря оскалился, шагнул вперед, так, что между ним и обидчиком остался всего шаг. А тот не унимался:
– Твой батя всех погубил. Он виноват!
– Нет!
– Да! – рявкнул обидчик.
Остальные кивали молча, испепеляли взглядами. Но приблизиться и напасть не решались. Добря гордо вскинул подбородок, выдавил усмешку:
– Зато теперь ясно, в кого вы такими трусами уродились. Кабы ваши отцы не отсиживались, а сражались по чести…
– Мой батя погиб! – закричал рослый.
– И мой, – проронил кто-то из толпы.
– И мой не вернулся, – всхлипнул третий.
– Да пошли вы! – крикнул Добря.
Рослый оскалился, но сказал спокойным тоном, от которого даже солнце похолодело:
– Мы уйдем. Но тебе совет – на улицу не высовывайся. Бить будем всякий раз, как встретим.
Добре хотелось закричать, броситься на лгунов с кулаками, но те развернулись и зашагали прочь. А в спину даже последний предатель не ударит.
– Ничего, ничего, – пробормотал Добря. – Я вам ещё покажу и уши начищу, как следует. Вруны. Клеветники. Трусы!
Слухи о бойне в Рюриковом городе, да и в самом Словенске, что учинили мурмане Олега, разнеслись удивительно быстро. Уже к вечеру в избу нагрянул старший мамкин брат. Мужик простой, деревенский. Плечи до того широкие, что даже в дверь протискивался боком. Сам пахарь, ну и охотой изредка промышляет. Говорят, однажды медведя в чаще встретил, придушил косолапого.
Детвору мать из дому не выпускала, но и взрослые разговоры слушать нечего. Пришлось в дальнем углу ютиться. Младшие обрадовались неимоверно, давай на Добре виснуть, вопросами засыпали по самые уши. А сестра молчаливо вертела куклу, пусть и самая маленькая, а вперед братьев смекнула, что горе в семье, да такое, что словами не описать.
Добря терпеливо развлекал малолетних, истории рассказывал. Впрочем, у самого получалось не так интересно, как у батьки и деда, хотя деда мелюзга и не помнит. Мальчишки все на дядьку косились, ахали: какой огромный! Утомились только, когда за окошком ночь простерлась, уснули тут же, на полу. Добря подтащил одеяло, лег рядом, укутал всех.
Зажмурился крепко, поворочался для вида, даже засопел.
– Перебирайтесь снова в деревню, – шептал дядька. – Места вы немного занимаете, а из охламонов твоих добротных пахарей вырастим.
– Да куда… – горько вздохнула мамка. – Тут уж и хозяйство налажено, протянем как-нибудь. Только стыд похлеще дыма глаза выедает, не скоро народ забудет. На улицу выйти боюсь, пальцами тычут.
– Да… натворил Вяч делов…
– Он как лучше хотел. Думал, за правду сражается. А видишь, как вышло? Боги-то рассудили, что справедливость на другой стороне.
– А Рюрик-то в самом деле Вадиму голову оторвал?
– Да, живому. До сих пор перед глазами. А жить-то как теперь! – Она всхлипнула чуть слышно. – И Добря сам не свой теперь ходит.
– Добря сдюжит, – отвечал брат. – Он в нашу породу уродился.
– Кабы и вправду так.
– Вяч далеко пошел, не знаешь?
– Не знаю. Должно быть, далеко. На землях Рюрика ему житья не будет, значит, в другие земли отправился. Я спрашивала, куда пойдет, а он не ответил. Сказал, весточку пришлет, если все будет в порядке… Тяжко… Душа за него болит, больше, чем за детей.
– Я б на его месте в Киев отправился. Там земли чернее и князь, сказывают, добрый.
– Да разве ж в князе дело? Кто он там? Без рода, без семьи. Ни кола, ни двора… Сирота. А сколько до того Киева скитаться? Поди, до зимы не дойдет. А если не дойдет – перемерзнет. – Голос сорвался на писк, мамка всхлипнула: – И похоронить-то некому будет! И помянуть!
Снова завыла. Брат, как мог, успокаивал, по голове гладил, что-то шептал.
От пережитых несчастий сон навалился быстро, тяжёлый, как дурман. И сновидения пришли жуткие, все кровью залито, от края до края. Добря несколько раз просыпался – мамка с братом все сидели, говорили. Пытался послушать разговоры, но снова проваливался в тягучий, как вареная смола, сон.
На рассвете снова отправился по воду, сходил дважды. Пока шел, все надеялся увидеть мальчишек, что посмели так несправедливо отзываться о батьке. Но те, видать, обходили стороной – знать, не успеет вразумить вчерашних товарищей.
Пока мамка с дядькой чистили курятник, Добря вытащил из дальнего угла старую холщовую котомку, сложил в неё вторую рубаху, маленький топорик – тот, который отец подарил, завернул в тряпицу краюху хлеба. Ножик пришлось стащить, благо у них в доме ещё цельных два ножа – роскошь!
Когда прятал котомку в клети, мамка едва не застукала. Но Добря деловито схватил грабли, поспешил в огород. Урожай в этом году обещал быть знатным – лето теплое, да и с дождями неплохо. Оглядев съестные припасы, дядька снова забурчал, дескать в деревню перебираться надо, а мамка поспешила в избу, кашу готовить, дабы не думал, что и впрямь голодают.
Едва за старшими закрылась дверь, мальчик утер рукавом нос, бережно отнес грабли на место. Подхватил поклажу и мышкой выскользнул на улицу.
День в самом разгаре, солнце светит ясно, по небу плывут пушистые облака. Стараясь не попадаться на глаза горожанам, Добря заспешил туда, где городской холм, очерченный рвом, сходит на нет, сменяется заболоченной полосой, за которой шелестит лес.
– Еще б понять, куда идти, – вздохнул мальчик и прибавил шагу.