По уму, для павших до́лжно сложить краду, после – возвести курган. Но место здесь чужое, из людей только корабельщики бывают да бьярмы-дикари. Узрев на обжитой стоянке могильник, мореходы осерчают, нехорошим словом помянут и покойников, и тех, кто хоронил. Бьярмы осквернят – наживутся, а заодно своих убитых уважат, опозорив врага. Потому решили хоронить на воде. Как сойдётся она с пламенем – разверзнется Иномирье, откроется дорога на Тот свет.
Долблёнки бьярмов, узкие и длинные, вмещали четверых. Правда, укладывать приходилось вплотную, на одну, общую подстилку из хвороста. Восьмерых воинов в доспехе, с оружием, и десятерых корабельщиков…
Жедан самолично выкатил из трюма лодьи две бочки дорогого заморского масла. Вылили всё до капельки. Он же, молча, достал кошель, протянул Розмичу шестнадцать серебряных дирхемов. Своим людям монеты на веки положил сам, и рука при этом дрожала вовсе не от жадности.
Пока Розмич с Вихрушей и Губай с Милятою вели лодки от берега, отдавая их во власть течения, Ловчан готовил стрелы – обматывал каждую промасленной тряпицей. Седатый кормщик, опираясь на шест, которым прежде разил кульдей, держал горящую ветку.
Теченья на Онеге слабые, но в этот раз, видать, сами водяные вмешались. Вода подхватывала отведённые от берега долблёнки и вела, и тащила их дальше и дальше.
Когда первый крылатый огонёк взвился и пал в темноту, возродившись могучим симарглом, показалось – вспыхнула не только лодка, но и сама вода. Второй, третий… Плывучие костры удалялись медленно и неотвратимо, унося души погибших в Вышний мир.
В какой-то миг Розмичу почудилось, будто видит ещё одну – большую – лодью. И будто правит ею недавний знакомый – одноглазый старик. Но стоило воину моргнуть, морок исчез. Не стало старика. И лодки не было.
Ултен глядел на море печальными глазами. Молитву читал беззвучно, крестился почти незаметно. Дрожал всем телом, едва не падал.
Ромейка тоже молилась следом, а Затея цеплялась за её руку, как дитя за материнский подол.
Жедан не скрывал слёз, и кормщик.
Люди стояли на берегу до тех пор, пока погребальные огни не угасли и тёмная вода Онеги не поглотила останки.
– Тризну бы справить, – вздохнул купец. – Иначе ни нам, ни им покоя не будет.
Мужики едва на ногах держались – плясок не предвиделось. Зато в охотку ели наскоро приготовленную кашу и печённую на вертелах рыбу. Запивали не водой, как обычно, а злющей хмельной бражкой из купеческих запасов. Жедан и теперь не поскупился – целый бочонок из трюма достал. Брату обещал ладожскую, да чего уж теперь, ради общего дела… Эх!
Каждый словен знает: поминальная еда да питьё призваны напомнить оставшимся на свете Этом, что живы. Коли получится отогнать горе, значит, и саму Морену отвадить получится. Иначе навьи, что приходят на пир поглядеть, за своего примут – уведут.
А если рядом неупокоенные души чужих мертвяков бродят, есть и пить вдвое больше нужно. И веселиться погромче, чтоб уж точно поняли – жив и в запредельные чертоги не собирается ни в коем разе!
– Пей, – наставлял Жедан племянницу, подсовывая под нос ковшик с бражкой. – А то вон их сколько, вокруг…
Затея брала ковш сперва дрожащими пальчиками, после уже смелее. И озиралась с каждым разом всё реже, хотя от страха то и дело зубы сводило.
Ещё бы тут не испугаться! Маленький костерок, у коего из двух с лишним дюжин меньше половины своих осталось, а в сторонке гора порубанных бьярмов. Хоть одеты, срамным местом не светят. Но каждый из темноты скалится – душара. А те, кто глаза перед смертью не сомкнул, ещё и таращатся. И ночь, как назло, безлунная, и звёзды за толстым одеялом облаков попрятались…
– Ешь, – купец едва ли не насильно впихнул миску с очередным куском рыбы, только Затея оторвалась от ковшика. Проследил, чтобы ложку в руку взяла.
Бывшим бьярмским пленникам было, пожалуй, проще всех. Страху натерпелись, и всё. Розмич с Ловчаном тоже не сильно тряслись – отошли, чай не впервой. Зато Ултена колотило.
Хоть кульдей и владел дрыном не хуже, чем дружинники мечами, прежде, по всему видать, никого не убивал. Розмич сразу смекнул, по глазам прочитал. Был бы на месте кульдея кто помоложе да попроще, сказал бы: это только в первый раз страшно, дальше как семечки щёлкать будешь… И себя вспомнил.
Когда впервые клинок вражеской кровью обагрил, желудок наизнанку вывернулся. Не сразу, конечно, ночью, когда осознал. И хмель в ту ночь не брал, сколько ни пил, тоже впервые – трезвый. Будто назло. Лицо того, первого, до сих пор во снах является. Изредка. Не весь какую прибил – земляка. Тогда и Полат крови испил, жалел, что не Вадимовой. Главарю восставших Рюрик шею свернул при всём честном народе и сказал, что так и было.
В этот раз Розмича тоже подташнивало, и тоже не от выпитого…
– Не вини себя, – шепнул Ловчан. Он в который раз читал мысли. – Всё наоборот. Будь ты здесь, и вовсе не отбились бы.
– Я отряд оставил, – так же, шепотом, отвечал Розмич. – Значит, виноват.
– Нет, – отрезал собеседник. – Сами виноваты, чай не девочки. – Подумав, добавил: – От судьбы не уйдёшь.
– Какой ещё судьбы? – отмахнулся Розмич.
– От той… тёмной Мокоши… или светлой… И вообще, кто у нас волховать собирался?! Ладно! Постой!
Голос Ловчана стал ещё тише, но до костей пробирал не хуже железного скрежета.
– Сивый ещё три лета тому помереть должен был. Помнишь, лёд под ним проломился? Сколько тогда в студёнице побарахтался?
– И что?
– А то! Ты его полумёртвого вытащил, помнишь? А как рядом оказался, припоминаешь?
– Нет, – отозвался Розмич.
– Да ты случайно с дороги свернул. Говорил после – на красоты Алоди полюбоваться решил. И мы всё допытывались, какие там, к лешему, красоты?! Вспомнил?
– Нет.
– Вот ведь упрямец! А Сивый об этом до вчерашнего дня помнил!
– Да к чему ты клонишь? – спросил Розмич зло. Ловчан словно не слышал, продолжал:
– Горюня в прошлом походе с коня слетел, подпруга подвела. И разбился бы, если б ты с другого конца поля не примчался. Зачем примчался, спрашивали, а ты отбрехался, дескать, почуял, что там враги.
– Ну…
– Престу ни с того ни с сего под дых дал. Он плеваться начал, и тут выяснилось – в лёгких гниль какая-то. Когда просто дышал – ничего не видно, а как надорвал, гнильца и пошла. Благодаря этому знахари Преста и выходили. А кабы не ты – помер бы потихонечку.
Розмич не выдержал, вскипел:
– Да какого…
– А такого, – ничуть не смутился Ловчан. – Один ты не заметил, что Олег, на то он и вещий, с тобою отрядил только тех, кто по твоей милости на свете этом ещё бегает. Бегал.
Розмич будто пощёчину схлопотал. Замер. Ведь прав Ловчан. И про Сивого с Горюней, и про Преста. Про других тоже истории есть, одна другой дурнее. Сам-то Розмич об этом и не вспомнил бы.
– И меня… – за треском костра голос Ловчана стал едва различим.
– Когда это? – вытаращился Розмич.
– А совсем недавно. В Кореле. Живот у меня прихватило, помнишь? Я к кустам собрался, а тут ты. За плечо взял, и не пущаешь, и лабуду какую-то говоришь. Я рвусь, объясняю: мол, ещё немного, и обделаюсь, а ты своё. Да размеренно так, спокойно, я аж задремал малёк. И живот задремал, успокоился. А после ловушку там нашли, яму. Кабы дошел до тех кустов – не вернулся бы. Я не воротился – с колом бы в заднице дни окончил.
Розмич слушал как завороженный. После тряхнул головой и едва не врезал Ловчану по челюсти.
– Тьфу на тебя! Сказочник! – выпалил он, выхватывая у друга ковшик с бражкой. – Хлебаешь, как конь! И брешешь не хуже дворовой псины!
– Лучше уж так, – пробормотал неимоверно довольный собой Ловчан.
Он же первым затянул песню. Не шибко весёлую, но проникновенную. Ему подпели Вихруша с Милятом.
Побывавшие в плену дружинники тоже чувствовали свою вину, но убиваться не спешили. Врагов слишком много было, отбивались как могли, себя не жалели. Если бы бьярмы скопом не навалились – ни по что бы не пленили. А когда на каждой руке по трое висит, никакая ярость не спасёт.
Ултен заметно повеселел, а когда в свой черёд отхлебнул из ковшика, огладил мокрую бороду и загорланил песню, путая родную речь и венедскую. Особенно сильно выходил у него припев, что-то вроде: «Только мы, только мы, мы с котом… по полю идём…»
– Это история, – пояснил кульдей. – О тяжкой доле монаха, уединившегося ради богословия в своей келье. Лишь белоснежный Пангур скрашивает монастырскую жизнь, но каждый из них существует сам по себе.
– Одного я не понял, – встрял кормщик, – что такое этот «кот».
– Хм… – растерялся Ултен.
Розмич про котов знал не понаслышке. Дорогую заморскую диковину, усатого зверя о четырёх лапах и при одном длинном хвосте, он как-то видел на руках у княжеской дочери, Мэлисы. Это была пушистая, похожая на мелкую рысь зверюга, издающая при поглаживании булькающие звуки, точно множество пузырьков поднималось из глубокого омута.
– Хм… – нашёлся кульдей. – Ну вот представь, есть ёж, он колючий, и он ловит мышей. А есть вонючий хорь, он тоже их ловит. А это кот. Он мышей приносит… в постель.
– И не воняет? – уточнил Жедан.
– Когда как. Не, не пахнет, зверь чистоплотный и ласковый, – ответил Ултен.
– Дядя! Купи мне! Только чтобы мышей в постель не приносил, – взмолилась Затея.
А Ултен, опорожнив ковш, таки довёл песню до конца:
– Сам сочинил? – не понял Розмич.
– Только что, – ответил довольный грубой шуткой Ловчан, хотя так и не успел после обряда вернуть себе прежнюю бодрость духа.
– Ага! – признался изрядно захмелевший Ултен, польщённый всеобщим вниманием.
…Несмотря на усталость и хмель, спать никто не собирался. Только Затея ближе к утру прижалась щекой к Жеданову плечу. Остальные продолжали шутить и петь, пока не обнаружили в бочонке дно. За вторым бочонком не полезли. Кормщик и вовсе – с середины ночи на воду перешел.
Когда небо просветлело, на душе стало чуть радостней. Правда, ненадолго.
Отбежавший до ветру Ловчан обнаружил в ельнике трупы прочих бьярмов, тех, кого порубили в самом начале. Соплеменники уложили их на мягкую подстилку из срубленных еловых веток, готовились переправить в своё селенье. В отличие от словен, коих ободрали до нитки, этих клали с почестями – даже руки особым образом сложили.
Ловчан не постеснялся выказать мертвякам ещё одну «почесть»: в некоторых селеньях верят, будто словенская моча до того целебна, что вместо живой воды использовать можно. Дружинник не знал, врут или правда, но выяснил – на бьярмов не действует, даже если прицельно в рот лить.
Возвратившись к костру, поспешил поделиться новым знанием с соратниками. Тут-то и началось…
Ултен вскочил. С третьего раза, но всё-таки. Обвёл стоянку хмельным взглядом, икнул так, что с ближней ели ворона упала, и спросил:
– А этих-то когда хоронить будем?
Ответ застал священника врасплох.
– Никогда, – сказал Розмич бесцветно.
– Вон, вороньё похоронит, – кивнул Ловчан. – Если раньше ча́ек поспеет.
Вкупе с «рогатой» рыжей бородой вылезающие из орбит глаза выглядели особенно впечатляюще.
Первой хихикнула Затея. Спустя мгновенье земля содрогнулась от дружного мужского хохота. Розмич гоготал, задрав голову к небу. Жедан похрюкивал и придерживал живот. Вихруша заливался тонко, как баба. Ловчан с Милятом и Губаем могли посоревноваться с целым табуном жеребцов. Кормщик хохотал беззвучно, утирал весёлые слёзы. Только рабыня-ромейка оставалась всё той же молчаливой тенью, какой была всю дорогу.
– Но… почему? – выпалил Ултен возмущённо, едва гогот поутих.
Дружинники снова грохнули, спугнув стаю ворон, что уже почуяла скорый пир и расселась на ближних соснах.
– Почему? – повторил кульдей. Уже негодуя.
– А на кой ляд они нам? – вопросом на вопрос ответил Розмич. – Чужие! Не наши! Какая разница, что с ними станется?
– Перед Господом все равны!
Искренность, прозвучавшая в голосе кульдея, перебила смех. Теперь на него взирали изумлённо. Ловчану очень хотелось покрутить пальцем у виска, но сдержался.
– Перед Богом все равны, – сказал Ултен. – Живой может быть врагом или другом, живой может быть виноватым или правым. Он может заблуждаться или предавать… Но умерший… За содеянное в земной жизни они уже расплатились смертью. Людям не за что их ненавидеть. Нам надлежит простить и похоронить их.
– И чё дальше? – не выдержал Ловчан.
– Остальное – в руках Божьих, все пред ним в свой срок предстанем. Теперь они будут отвечать перед Ним. Но то – не нашего ума дело. Господь сам решит…
– Какой такой «господь»? – возмутился Ловчан. – У бьярмов другой бог… Юмола.
– Пусть! – перебил кульдей. Голос прозвучал строго, с вызовом. – Но нам до́лжно похоронить! Негоже оставлять тела грязным птицам!
Все, включая ромейку и Ултена, уставились на Розмича.
Дружинник хмурился, всем своим видом показывая – мыслю! И прежде чем сердце кульдея наполнилось надеждой, ответил:
– Тебе надо – ты и хорони. А нам они – никто. И прощать их не будем.
– Но… – начал было священник.
– В твоей земле, может, иначе принято, а у нас, у словен, врагов не прощают. Эти, – он кивнул на груду тел, – ни жалости, ни уважения не заслуживают. Значит, могилы им не положено. И так будет с каждым, кто на наш народ покусится. Что же касается воронья… Ворон – птица вещая и абы кого жрать не станет. Если человек честен – даже глаз не тронет.
– Да с чего ты взял? – возопил кульдей.
– Сам как-то раненый на поле брани лежал, среди мертвяков, – буркнул Розмич. – Не тронули.
Ултен захлебнулся возмущением, хотел ответить, объяснить. И про трупы, и про ворон, что не тронули живого… Но вид поднявшегося от костра Губая к дальнейшим спорам не располагал.
– У меня на лодье пара лопат есть, – сообщил Жедан. – Я на всякий случай вожу, про запас. Бери, если надо.
Щёки кульдея вспыхнули маками, уши тоже запылали. Впрочем, на рыжих краска не сильно заметна. Может, поэтому их бесстыжими считают?
Неизвестно, сколько бы так стоял, но от костра поднялась ещё одна фигура. С молчаливого согласия Затеи ромейка бодрым шагом направилась к судну. Ултену не оставалось ничего иного, как поспешить за ней.
– Как в железа ударю, отходим! – крикнул вслед кормчий. – И ждать никого не будем! Как бы бьярмы своих ни хватились.
Глава 6
Долблёнки бьярмов, узкие и длинные, вмещали четверых. Правда, укладывать приходилось вплотную, на одну, общую подстилку из хвороста. Восьмерых воинов в доспехе, с оружием, и десятерых корабельщиков…
Жедан самолично выкатил из трюма лодьи две бочки дорогого заморского масла. Вылили всё до капельки. Он же, молча, достал кошель, протянул Розмичу шестнадцать серебряных дирхемов. Своим людям монеты на веки положил сам, и рука при этом дрожала вовсе не от жадности.
Пока Розмич с Вихрушей и Губай с Милятою вели лодки от берега, отдавая их во власть течения, Ловчан готовил стрелы – обматывал каждую промасленной тряпицей. Седатый кормщик, опираясь на шест, которым прежде разил кульдей, держал горящую ветку.
Теченья на Онеге слабые, но в этот раз, видать, сами водяные вмешались. Вода подхватывала отведённые от берега долблёнки и вела, и тащила их дальше и дальше.
Когда первый крылатый огонёк взвился и пал в темноту, возродившись могучим симарглом, показалось – вспыхнула не только лодка, но и сама вода. Второй, третий… Плывучие костры удалялись медленно и неотвратимо, унося души погибших в Вышний мир.
В какой-то миг Розмичу почудилось, будто видит ещё одну – большую – лодью. И будто правит ею недавний знакомый – одноглазый старик. Но стоило воину моргнуть, морок исчез. Не стало старика. И лодки не было.
Ултен глядел на море печальными глазами. Молитву читал беззвучно, крестился почти незаметно. Дрожал всем телом, едва не падал.
Ромейка тоже молилась следом, а Затея цеплялась за её руку, как дитя за материнский подол.
Жедан не скрывал слёз, и кормщик.
Люди стояли на берегу до тех пор, пока погребальные огни не угасли и тёмная вода Онеги не поглотила останки.
– Тризну бы справить, – вздохнул купец. – Иначе ни нам, ни им покоя не будет.
Мужики едва на ногах держались – плясок не предвиделось. Зато в охотку ели наскоро приготовленную кашу и печённую на вертелах рыбу. Запивали не водой, как обычно, а злющей хмельной бражкой из купеческих запасов. Жедан и теперь не поскупился – целый бочонок из трюма достал. Брату обещал ладожскую, да чего уж теперь, ради общего дела… Эх!
Каждый словен знает: поминальная еда да питьё призваны напомнить оставшимся на свете Этом, что живы. Коли получится отогнать горе, значит, и саму Морену отвадить получится. Иначе навьи, что приходят на пир поглядеть, за своего примут – уведут.
А если рядом неупокоенные души чужих мертвяков бродят, есть и пить вдвое больше нужно. И веселиться погромче, чтоб уж точно поняли – жив и в запредельные чертоги не собирается ни в коем разе!
– Пей, – наставлял Жедан племянницу, подсовывая под нос ковшик с бражкой. – А то вон их сколько, вокруг…
Затея брала ковш сперва дрожащими пальчиками, после уже смелее. И озиралась с каждым разом всё реже, хотя от страха то и дело зубы сводило.
Ещё бы тут не испугаться! Маленький костерок, у коего из двух с лишним дюжин меньше половины своих осталось, а в сторонке гора порубанных бьярмов. Хоть одеты, срамным местом не светят. Но каждый из темноты скалится – душара. А те, кто глаза перед смертью не сомкнул, ещё и таращатся. И ночь, как назло, безлунная, и звёзды за толстым одеялом облаков попрятались…
– Ешь, – купец едва ли не насильно впихнул миску с очередным куском рыбы, только Затея оторвалась от ковшика. Проследил, чтобы ложку в руку взяла.
Бывшим бьярмским пленникам было, пожалуй, проще всех. Страху натерпелись, и всё. Розмич с Ловчаном тоже не сильно тряслись – отошли, чай не впервой. Зато Ултена колотило.
Хоть кульдей и владел дрыном не хуже, чем дружинники мечами, прежде, по всему видать, никого не убивал. Розмич сразу смекнул, по глазам прочитал. Был бы на месте кульдея кто помоложе да попроще, сказал бы: это только в первый раз страшно, дальше как семечки щёлкать будешь… И себя вспомнил.
Когда впервые клинок вражеской кровью обагрил, желудок наизнанку вывернулся. Не сразу, конечно, ночью, когда осознал. И хмель в ту ночь не брал, сколько ни пил, тоже впервые – трезвый. Будто назло. Лицо того, первого, до сих пор во снах является. Изредка. Не весь какую прибил – земляка. Тогда и Полат крови испил, жалел, что не Вадимовой. Главарю восставших Рюрик шею свернул при всём честном народе и сказал, что так и было.
В этот раз Розмича тоже подташнивало, и тоже не от выпитого…
– Не вини себя, – шепнул Ловчан. Он в который раз читал мысли. – Всё наоборот. Будь ты здесь, и вовсе не отбились бы.
– Я отряд оставил, – так же, шепотом, отвечал Розмич. – Значит, виноват.
– Нет, – отрезал собеседник. – Сами виноваты, чай не девочки. – Подумав, добавил: – От судьбы не уйдёшь.
– Какой ещё судьбы? – отмахнулся Розмич.
– От той… тёмной Мокоши… или светлой… И вообще, кто у нас волховать собирался?! Ладно! Постой!
Голос Ловчана стал ещё тише, но до костей пробирал не хуже железного скрежета.
– Сивый ещё три лета тому помереть должен был. Помнишь, лёд под ним проломился? Сколько тогда в студёнице побарахтался?
– И что?
– А то! Ты его полумёртвого вытащил, помнишь? А как рядом оказался, припоминаешь?
– Нет, – отозвался Розмич.
– Да ты случайно с дороги свернул. Говорил после – на красоты Алоди полюбоваться решил. И мы всё допытывались, какие там, к лешему, красоты?! Вспомнил?
– Нет.
– Вот ведь упрямец! А Сивый об этом до вчерашнего дня помнил!
– Да к чему ты клонишь? – спросил Розмич зло. Ловчан словно не слышал, продолжал:
– Горюня в прошлом походе с коня слетел, подпруга подвела. И разбился бы, если б ты с другого конца поля не примчался. Зачем примчался, спрашивали, а ты отбрехался, дескать, почуял, что там враги.
– Ну…
– Престу ни с того ни с сего под дых дал. Он плеваться начал, и тут выяснилось – в лёгких гниль какая-то. Когда просто дышал – ничего не видно, а как надорвал, гнильца и пошла. Благодаря этому знахари Преста и выходили. А кабы не ты – помер бы потихонечку.
Розмич не выдержал, вскипел:
– Да какого…
– А такого, – ничуть не смутился Ловчан. – Один ты не заметил, что Олег, на то он и вещий, с тобою отрядил только тех, кто по твоей милости на свете этом ещё бегает. Бегал.
Розмич будто пощёчину схлопотал. Замер. Ведь прав Ловчан. И про Сивого с Горюней, и про Преста. Про других тоже истории есть, одна другой дурнее. Сам-то Розмич об этом и не вспомнил бы.
– И меня… – за треском костра голос Ловчана стал едва различим.
– Когда это? – вытаращился Розмич.
– А совсем недавно. В Кореле. Живот у меня прихватило, помнишь? Я к кустам собрался, а тут ты. За плечо взял, и не пущаешь, и лабуду какую-то говоришь. Я рвусь, объясняю: мол, ещё немного, и обделаюсь, а ты своё. Да размеренно так, спокойно, я аж задремал малёк. И живот задремал, успокоился. А после ловушку там нашли, яму. Кабы дошел до тех кустов – не вернулся бы. Я не воротился – с колом бы в заднице дни окончил.
Розмич слушал как завороженный. После тряхнул головой и едва не врезал Ловчану по челюсти.
– Тьфу на тебя! Сказочник! – выпалил он, выхватывая у друга ковшик с бражкой. – Хлебаешь, как конь! И брешешь не хуже дворовой псины!
– Лучше уж так, – пробормотал неимоверно довольный собой Ловчан.
Он же первым затянул песню. Не шибко весёлую, но проникновенную. Ему подпели Вихруша с Милятом.
Побывавшие в плену дружинники тоже чувствовали свою вину, но убиваться не спешили. Врагов слишком много было, отбивались как могли, себя не жалели. Если бы бьярмы скопом не навалились – ни по что бы не пленили. А когда на каждой руке по трое висит, никакая ярость не спасёт.
Ултен заметно повеселел, а когда в свой черёд отхлебнул из ковшика, огладил мокрую бороду и загорланил песню, путая родную речь и венедскую. Особенно сильно выходил у него припев, что-то вроде: «Только мы, только мы, мы с котом… по полю идём…»
– Это история, – пояснил кульдей. – О тяжкой доле монаха, уединившегося ради богословия в своей келье. Лишь белоснежный Пангур скрашивает монастырскую жизнь, но каждый из них существует сам по себе.
– Отменно! – восхитился Розмич.
И нет ни ссор, ни суеты,
Ни зависти меж нами.
И кот, и я увлечены
Любимыми делами.
Своим трудом я поглощен,
Святой наукой книжной.
И полон кот своих забот:
Его наука – мыши.
Врагу устроив западню,
Ко мне он мышь приносит.
А я – в сеть разума ловлю
Научные вопросы[10].
– Одного я не понял, – встрял кормщик, – что такое этот «кот».
– Хм… – растерялся Ултен.
Розмич про котов знал не понаслышке. Дорогую заморскую диковину, усатого зверя о четырёх лапах и при одном длинном хвосте, он как-то видел на руках у княжеской дочери, Мэлисы. Это была пушистая, похожая на мелкую рысь зверюга, издающая при поглаживании булькающие звуки, точно множество пузырьков поднималось из глубокого омута.
– Хм… – нашёлся кульдей. – Ну вот представь, есть ёж, он колючий, и он ловит мышей. А есть вонючий хорь, он тоже их ловит. А это кот. Он мышей приносит… в постель.
– И не воняет? – уточнил Жедан.
– Когда как. Не, не пахнет, зверь чистоплотный и ласковый, – ответил Ултен.
– Дядя! Купи мне! Только чтобы мышей в постель не приносил, – взмолилась Затея.
А Ултен, опорожнив ковш, таки довёл песню до конца:
– Нехорошо! – возмутился Ловчан. – Кот монаху друг? Лучше бы ты, Ултен, себе подругу завёл.
Отдам коту свою еду,
Свои печаль и радость.
И так вдвоем в ладу живем:
Монаху друг не в тягость.
– Сам сочинил? – не понял Розмич.
– Только что, – ответил довольный грубой шуткой Ловчан, хотя так и не успел после обряда вернуть себе прежнюю бодрость духа.
– Ага! – признался изрядно захмелевший Ултен, польщённый всеобщим вниманием.
…Несмотря на усталость и хмель, спать никто не собирался. Только Затея ближе к утру прижалась щекой к Жеданову плечу. Остальные продолжали шутить и петь, пока не обнаружили в бочонке дно. За вторым бочонком не полезли. Кормщик и вовсе – с середины ночи на воду перешел.
Когда небо просветлело, на душе стало чуть радостней. Правда, ненадолго.
Отбежавший до ветру Ловчан обнаружил в ельнике трупы прочих бьярмов, тех, кого порубили в самом начале. Соплеменники уложили их на мягкую подстилку из срубленных еловых веток, готовились переправить в своё селенье. В отличие от словен, коих ободрали до нитки, этих клали с почестями – даже руки особым образом сложили.
Ловчан не постеснялся выказать мертвякам ещё одну «почесть»: в некоторых селеньях верят, будто словенская моча до того целебна, что вместо живой воды использовать можно. Дружинник не знал, врут или правда, но выяснил – на бьярмов не действует, даже если прицельно в рот лить.
Возвратившись к костру, поспешил поделиться новым знанием с соратниками. Тут-то и началось…
Ултен вскочил. С третьего раза, но всё-таки. Обвёл стоянку хмельным взглядом, икнул так, что с ближней ели ворона упала, и спросил:
– А этих-то когда хоронить будем?
Ответ застал священника врасплох.
– Никогда, – сказал Розмич бесцветно.
– Вон, вороньё похоронит, – кивнул Ловчан. – Если раньше ча́ек поспеет.
Вкупе с «рогатой» рыжей бородой вылезающие из орбит глаза выглядели особенно впечатляюще.
Первой хихикнула Затея. Спустя мгновенье земля содрогнулась от дружного мужского хохота. Розмич гоготал, задрав голову к небу. Жедан похрюкивал и придерживал живот. Вихруша заливался тонко, как баба. Ловчан с Милятом и Губаем могли посоревноваться с целым табуном жеребцов. Кормщик хохотал беззвучно, утирал весёлые слёзы. Только рабыня-ромейка оставалась всё той же молчаливой тенью, какой была всю дорогу.
– Но… почему? – выпалил Ултен возмущённо, едва гогот поутих.
Дружинники снова грохнули, спугнув стаю ворон, что уже почуяла скорый пир и расселась на ближних соснах.
– Почему? – повторил кульдей. Уже негодуя.
– А на кой ляд они нам? – вопросом на вопрос ответил Розмич. – Чужие! Не наши! Какая разница, что с ними станется?
– Перед Господом все равны!
Искренность, прозвучавшая в голосе кульдея, перебила смех. Теперь на него взирали изумлённо. Ловчану очень хотелось покрутить пальцем у виска, но сдержался.
– Перед Богом все равны, – сказал Ултен. – Живой может быть врагом или другом, живой может быть виноватым или правым. Он может заблуждаться или предавать… Но умерший… За содеянное в земной жизни они уже расплатились смертью. Людям не за что их ненавидеть. Нам надлежит простить и похоронить их.
– И чё дальше? – не выдержал Ловчан.
– Остальное – в руках Божьих, все пред ним в свой срок предстанем. Теперь они будут отвечать перед Ним. Но то – не нашего ума дело. Господь сам решит…
– Какой такой «господь»? – возмутился Ловчан. – У бьярмов другой бог… Юмола.
– Пусть! – перебил кульдей. Голос прозвучал строго, с вызовом. – Но нам до́лжно похоронить! Негоже оставлять тела грязным птицам!
Все, включая ромейку и Ултена, уставились на Розмича.
Дружинник хмурился, всем своим видом показывая – мыслю! И прежде чем сердце кульдея наполнилось надеждой, ответил:
– Тебе надо – ты и хорони. А нам они – никто. И прощать их не будем.
– Но… – начал было священник.
– В твоей земле, может, иначе принято, а у нас, у словен, врагов не прощают. Эти, – он кивнул на груду тел, – ни жалости, ни уважения не заслуживают. Значит, могилы им не положено. И так будет с каждым, кто на наш народ покусится. Что же касается воронья… Ворон – птица вещая и абы кого жрать не станет. Если человек честен – даже глаз не тронет.
– Да с чего ты взял? – возопил кульдей.
– Сам как-то раненый на поле брани лежал, среди мертвяков, – буркнул Розмич. – Не тронули.
Ултен захлебнулся возмущением, хотел ответить, объяснить. И про трупы, и про ворон, что не тронули живого… Но вид поднявшегося от костра Губая к дальнейшим спорам не располагал.
– У меня на лодье пара лопат есть, – сообщил Жедан. – Я на всякий случай вожу, про запас. Бери, если надо.
Щёки кульдея вспыхнули маками, уши тоже запылали. Впрочем, на рыжих краска не сильно заметна. Может, поэтому их бесстыжими считают?
Неизвестно, сколько бы так стоял, но от костра поднялась ещё одна фигура. С молчаливого согласия Затеи ромейка бодрым шагом направилась к судну. Ултену не оставалось ничего иного, как поспешить за ней.
– Как в железа ударю, отходим! – крикнул вслед кормчий. – И ждать никого не будем! Как бы бьярмы своих ни хватились.
Глава 6
Ветер, как и предсказал кормщик, пришёл с запада – добрый ветер, крепкий. Но сегодня он есть, а завтра – след простыл. О волоках лучше и не загадывать. Если какой помощи не сыскать на том, дальнем онежском берегу. Да только откуда?
Семерым мужикам тяжёлую лодью не сдвинуть, а если среди них пузатый купец и уморившийся кульдей – тем более, тощий кормчий не в счёт. Хочешь иль не хочешь, пришлось Жедану половиной груза пожертвовать. Тут-то купец, за всю дорогу не проявивший положенной жадности, показал истинное лицо.
То копошился средь тюков, мешков да сундуков, как разборчивая мышь в мешке с зерном. То мерил шагами песчаный берег, кусал губы и заламывал руки. Затем метался, выискивая место, где бы товар спрятать от завидущих глаз, а не найдя – сам с тоской уставился на море.
Топить – жаль. Оставлять на берегу, где его непременно найдут бьярмы, разыскивая своих родичей, – ещё жальче. А вернуться быстро самому – вряд ли получится. В какой-то миг показалось, что Жедана вот-вот удар хватит. К счастью, обошлось.
Нажитое нелёгким купеческим трудом бросали и выплёскивали в море. Волны Онеги с немой благодарностью слизывали высыпанное и пролитое за борт. Но купцу казалось, духи чужой земли и чужой воды потешаются над ним, он рыдал. Убивался так, как не по всякому родному человеку случается.
Семерым мужикам тяжёлую лодью не сдвинуть, а если среди них пузатый купец и уморившийся кульдей – тем более, тощий кормчий не в счёт. Хочешь иль не хочешь, пришлось Жедану половиной груза пожертвовать. Тут-то купец, за всю дорогу не проявивший положенной жадности, показал истинное лицо.
То копошился средь тюков, мешков да сундуков, как разборчивая мышь в мешке с зерном. То мерил шагами песчаный берег, кусал губы и заламывал руки. Затем метался, выискивая место, где бы товар спрятать от завидущих глаз, а не найдя – сам с тоской уставился на море.
Топить – жаль. Оставлять на берегу, где его непременно найдут бьярмы, разыскивая своих родичей, – ещё жальче. А вернуться быстро самому – вряд ли получится. В какой-то миг показалось, что Жедана вот-вот удар хватит. К счастью, обошлось.
Нажитое нелёгким купеческим трудом бросали и выплёскивали в море. Волны Онеги с немой благодарностью слизывали высыпанное и пролитое за борт. Но купцу казалось, духи чужой земли и чужой воды потешаются над ним, он рыдал. Убивался так, как не по всякому родному человеку случается.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента