Страница:
[69]
От соприкосновенья красочных и отвлеченных слов кажется иногда, будто засветились и стали воздушнее и самые abstracta:
Вот «Намек» [70]—
Но Бальмонт лирически их оправдал. Постигший таинство русской речи, Бальмонт не любит окаменелости сложений, как не любит ее и наш язык. Но зато он до бесконечности множит зыбкие сочетания слов, на стоящее отражение воспеваемых поэтом минутных и красивых влюбленностей.
Вот конец одной пьесы:
Большая зыбкость прилагательного, а отсюда и его большая символичность, так как прилагательное не навязывает нашему уму сковывающей существенности, делает прилагательное едва ли не самым любимым словом Бальмонта. Есть у него пьеса «Закатные цветы» (II, 105), где скученность прилагательных красиво символизирует воздушную навислость слоисто-розовых облаков.
Поэзия Бальмонта чужда развитых, картинно-обобщающих сравнений Гомера и Пушкина.
Его сравнения символичны — они как бы внедрены в самое выражение.
Вот пример:
Вот несколько примеров звуковой символики.
Символизируется застылость:
В шуме ш — с.
Выделенью коротких предложении соответствует у Бальмонта красивое выделение односложных слов в арсисе (пьесы: «Придорожные травы», «Отчего мне так душно?» — час, миг, шаг).
У Бальмонта довольно часты во фразе строения слов или речений с разными оттенками:
С радостным:
Мрачным:
Наши учебники, а вслед за ними и журналисты, говоря о русском стихе, никак не выберутся из путаницы ямбов и хореев, которые в действительности, кроме окончания строки, встречаются в наших стихотворных строках очень редко. Например, почти весь «Евгений Онегин» написан 4-м пэоном.
Бальмонт едва ли не первый показал силу первого пэона, как основного ритма пьесы, который дал возможность утилизировать сочетания четырехсложных слов с ударением на первом слоге.
Бальмонт дал нам первый почувствовать красоту полустиший, как это видно из следующего ритмического примера.
В «Старом доме» наблюдается еще большая разносоставность строк, чем в «Болоте». При этом удивительная унылость и мистический колорит придается пьесе, кажется, тем, что вся она состоит из мужских стихов, падающих как-то особенно тяжело и однообразно.
Замкнутость, одиночество этого дома-души болезненно прерывается только ритмом какого-то запредельного танца.
Беру примеры на выбор:
болото — кто-то; осока — широко; камыши—тиши; навсегда—следа; изумрудом—чудом; говорят—взгляд; распахнет — гнет. [117]
Рифма Бальмонта ровно настолько богата, чтобы не дать почувствовать за нею вычурности, вымученности.
Чтобы заключить сказанное мною о поэзии Бальмонта и в виде запоздалого motto [118]к моему очерку — вот недавно сказанные слова Анри Альбера.
Он говорил их о Ницше, я скажу о Бальмонте, как лучшем представителе новой поэзии.
Henri Albert (Fr? d? ric Nitzche).
Son influence sur notre jeune litterature a deja ? t? consid? rable. Elle ira tous les jours grandissante. Salutaire? N? faste? Qu'importe! Elle nous apporte de nouvelles matieres a penser, de nouveaux motifs de vivre… [119]
Письмо И.Ф. Анненского к А.Н. Веселовскому
От соприкосновенья красочных и отвлеченных слов кажется иногда, будто засветились и стали воздушнее и самые abstracta:
Вот «Намек» [70]—
Или:
Сгибаясь, качаясь, исполнен немой осторожности,
В подводной прохладе утонченно-ждущий намек,
Вздымается стебель, таящий блаженство возможности,
Хранящий способность раскрыться, как белый цветок.
Из воздушного храма уносит далеко
Золотую возможность дождей… [71]
Здесь символичность тяжелого слова ласкательность усиливается благодаря соседству слова глаз.
Ты блестишь, как двенадцатицветный алмаз,
Как кошачья ласкательность женских влюбляющих глаз… [72]
И бродим, бродим мы пустынями,
Средь лунатического сна,
Когда бездонностями синими
Над нами властвует Луна. [73]
В небе видения облачной млечности. [74]
Бывают у Бальмонта и целые терцины из отвлеченных слов, для меня, по крайней мере, не громоздкие.
Море времени и мысли бьется в бездне голубой,
О пределы понимании ударяется прибой. [75]
Не знаю, не в первый ли раз у Бальмонта встречаются следующие от влеченные слова: безызмерность, печальность, (росистая) пьяность, запредельность, напевность, многозыблемость, кошмарность, безглагольность. [77]
Все зримое—игра воображенья,
Различность многогранности одной,
В несчетный раз — повторность отраженья. [76]
Но Бальмонт лирически их оправдал. Постигший таинство русской речи, Бальмонт не любит окаменелости сложений, как не любит ее и наш язык. Но зато он до бесконечности множит зыбкие сочетания слов, на стоящее отражение воспеваемых поэтом минутных и красивых влюбленностей.
Или с красивым хиазмом:
Нет больше стен, нет сказки жалко-скудной,
И я не Змей уродливо-больной,
Я Люцифер небесно-изумрудный. [78]
Параллельные:
Воздушно-белые недвижны облака,
Зеркально-царственна холодная река. [79]
Оксюморные:
Их каждый взгляд рассчитанно-правдив,
Их каждый шаг правдоподобно-меток. [80]
В роще шелест, шорох, свист,
Отдаленно-приближенный… [81]
Перепевные:
Вольно-слитные сердца… [82]
Лирические красочные:
Радостно-расширенные реки. [83]
Лирические отвлеченные:
В грозовых облаках
Фиолетовых, аспидно-синих. [84]
Призраком воздушно-онемелым… [85]
Сирено-гибельных видений… [86]
Смерть медлительно-обманная… [87]
(Я) мучительно-внимательный… [88]
Отвратительно-знакомые щекотания у рта… [89]
Интересны сложные сочетания, которые кажутся еще воздушнее обычных.
Мы с тобою весь мир победим:
Он проснется чарующе-нашим. [90]
Лиловато-желто-розовый пожар. [91]
Все было серно-иссиня-желто… [92]
Деревья так сумрачно-странно-безмолвны. [93]
Отрицательность и лишенность в словах Бальмонта очень часты.
Есть пример разошедшегося сложного сочетания.
Скептически произрастанья мрака,
Шпионски выжидательны они. [94]
Вот конец одной пьесы:
«Безъ» и «без» — в одном сонете повторяются 15 раз; этот же пред лог в слитном виде (II, 127) придает особо меланхолический колорит пьесе «Безглагольность» (см. выше).
Непрерываемо дрожание струны,
Ненарушаема воздушность тишины,
Неисчерпаемо влияние Луны. [95]
Большая зыбкость прилагательного, а отсюда и его большая символичность, так как прилагательное не навязывает нашему уму сковывающей существенности, делает прилагательное едва ли не самым любимым словом Бальмонта. Есть у него пьеса «Закатные цветы» (II, 105), где скученность прилагательных красиво символизирует воздушную навислость слоисто-розовых облаков.
Поэзия Бальмонта чужда развитых, картинно-обобщающих сравнений Гомера и Пушкина.
Его сравнения символичны — они как бы внедрены в самое выражение.
Вот пример:
Звуковая символика Бальмонта никогда не переходит в напряженность и не мутит прозрачности его поэзии.
И так же, как стебель зеленый блистательной лилии,
Меняясь в холодном забвенье, легенды веков,—
В моих песнопеньях, — уставши тянуться в бессилии,—
Раскрылись, как чаши свободно-живущих цветков. [96]
Вот несколько примеров звуковой символики.
Символизируется застылость:
дыхание:
Как стынет скованно вон та сосна и та. [97]
шуршанье:
Дымно дышат чары царственной луны [98]…
озлобленность:
О как грустно шепчут камыши без счета;
Шелестящими, шуршащими стеблями говорят. [99]
Есть у Бальмонта две звуко-символические пьесы.
Я спал, как зимний холод,
Змеиным сном, злорадным. [100]
В шуме ш — с.
В сонорности л.
Осень
В роще шелест, шорох, свист
………………………
Смутно шепчутся вершины
И березы и осины.
С измененной высоты
Сонно падают листы. [101]
Вот несколько примеров перепевности:
Влага
С лодки скользнуло весло.
Ласково млеет прохлада.
«Милый! Мой милый!»— Светло,
Сладко от беглого взгляда.
Лебедь уплыл в полумглу,
Вдаль под Луною белея.
Ластятся волны к веслу,
Ластится к влаге лилея.
Слухом невольно ловлю…
Лепет зеркального лона.
«Милый! Мой милый! Люблю!»—
Полночь глядит с небосклона. [102]
Так созвучно, созвонно. [103]
Узорно-играющий, тающий свет [104]—
Тайное слышащих, дышащих строк. [105]
Радостно-расширенные реки. [106]
Бальмонт любит в синтаксисе отрывистую речь, как вообще в поэзии он любит переплески и измены.
цветок,
отданный огненным пчелам. [107]
Или:
Счастливый путь. Прозрачна даль.
Закатный час еще далек.
Быть может, близок. Нам не жаль.
Горит и запад и восток. [108]
Возьмите еще «Русалку», сплошь написанную короткими предложениями (II, 286), или во II томе пьесы на с. 32, 51, 151, 152. [110]
Назавтра бой. Поспешен бег минут.
Все спят. Все спит. И пусть. Я — верный — тут.
До завтра сном беспечно усладитесь.
Но чу! Во тьме—чуть слышные шаги.
Их тысячи. Все ближе. А! Враги!
Товарищи! Товарищи! Проснитесь! [109]
Выделенью коротких предложении соответствует у Бальмонта красивое выделение односложных слов в арсисе (пьесы: «Придорожные травы», «Отчего мне так душно?» — час, миг, шаг).
У Бальмонта довольно часты во фразе строения слов или речений с разными оттенками:
С радостным:
Меланхолическим:
И утро вырастало для нас, для нес, для нас. [111]
(из пьесы «Безглагольность», см. выше)
И сердце простило, но сердце застыло,
И плачет, и плачет, и плачет невольно.
Мрачным:
Ритмы Бальмонта заслуживали бы особого исследования. Я ограничусь несколькими замечаниями.
Било полночь в наших думах,
Было поздно, поздно, поздно. [112]
Наши учебники, а вслед за ними и журналисты, говоря о русском стихе, никак не выберутся из путаницы ямбов и хореев, которые в действительности, кроме окончания строки, встречаются в наших стихотворных строках очень редко. Например, почти весь «Евгений Онегин» написан 4-м пэоном.
Бальмонт едва ли не первый показал силу первого пэона, как основного ритма пьесы, который дал возможность утилизировать сочетания четырехсложных слов с ударением на первом слоге.
Ср. «Придорожные травы».
Отданное стиснутым рукам,
Судорожно бьющееся тело. [113]
Бальмонт дал нам первый почувствовать красоту полустиший, как это видно из следующего ритмического примера.
Среди ритмических созданий Бальмонта меня очень заинтересовали его прерывистые строки «Болото» («Только любовь», с. 144 сл.) и «Старый дом» («Только любовь», 146 сл.). Ритмичность этих пьес не может быть сведена к нашим схемам: если отдельные строки и измеряются с некоторой натяжкой нашими ритмическими единицами, то объединение каждой из них можно искать разве в мелькании одного какого-нибудь ритмического типа: болото есть слово амфибрахическое, и амфибрахий лежит в основании ритма самой пьесы, причудливо перебиваясь третьими пэонами и анапестами. Слова старый дом — составляют кретик, а потому кретик есть основ ной размер самой пьесы, так озаглавленной. Вот отрывки из поэмы «Болото».
Волна бежит. Волна с волною слита.
Волна с волною слита в одном мечте.
Прильнув к скалам, они гремят сердито.
Они гремят сердито: «Не те! Не те!»
И в горьком сне волна волне шепнула.
Волна волне шепнула: «В тебе — мечта».
И плещут вновь: «Меня ты обманула!»
— «Меня ты обманула. И ты—не та!» [114]
Или:
На версты и версты шелестящая осока,
Незабудки, кувшинки, кувшинки, камыши.
Болото раскинулось властно и широко,
Шепчутся стебли в изумрудной тиши.
Пьеса «Болото», по-моему, ритмически символизирует зыбкость и затрудненность движенья по трясине: в стихах чувствуется тряска, соединенная с мучительным, засасывающим однообразием.
О, как грустно шепчут камыши без счета,
Шелестящими, шуршащими стеблями говорят.
Болото, болото, ты мне нравишься, болото,
Я верю, что божественен предсмертный взгляд. [115]
В «Старом доме» наблюдается еще большая разносоставность строк, чем в «Болоте». При этом удивительная унылость и мистический колорит придается пьесе, кажется, тем, что вся она состоит из мужских стихов, падающих как-то особенно тяжело и однообразно.
Размер пьесы «Старый дом» символически изображает мистическую жизнь старых зеркал и пыльных люстр среди гулкой пустоты зал, где скрещиваются кошмарные тени, накопленные в старом доме, как в душе, за его долгую пассивно-бессознательную, все фатально воспринимающую жизнь.
Кто в мертвую глубь враждебных зеркал
Когда-то бросил безответный взгляд,
Тот зеркалом скован, — и высокий зал
Населен тенями, и люстры в нем горят.
Канделябры тяжелые свет свои льют,
Безжизненно тянутся отсветы свечей,
И в зал, в этот страшный призрачный приют,
Привиденья выходят из зеркальных зыбей.
Есть что-то змеиное в движении том,
И музыкой змеиною вальс поет,
Шорохи, шелесты, шаги… О старый дом,
Кто в тебя дневной, не полночный свет прольет? [116]
Замкнутость, одиночество этого дома-души болезненно прерывается только ритмом какого-то запредельного танца.
Или заглушенными призывами жизни:
Мы кружимся бешено один лишь час,
Мы носимся с бешенством скорее и скорей,
Дробятся мгновения и гонят нас,
Нет выхода, и нет привидениям дверей…
Прерывистые строки Бальмонта будто бы несколько противоречат изысканности его стиха. Но это только видимость. Изысканность сохраняет свое обаяние над лирикой Бальмонта, внося в самые причудливые сочетания ритмов строгость строфичности и богатство рифмы. У Бальмонта почти нет белых стихов, и русская поэзия давно уже не знала. рифмы богаче, при всей ее свободной изящности.
Живите, живите — мне страшно —
Живите скорей.
Беру примеры на выбор:
болото — кто-то; осока — широко; камыши—тиши; навсегда—следа; изумрудом—чудом; говорят—взгляд; распахнет — гнет. [117]
Рифма Бальмонта ровно настолько богата, чтобы не дать почувствовать за нею вычурности, вымученности.
Чтобы заключить сказанное мною о поэзии Бальмонта и в виде запоздалого motto [118]к моему очерку — вот недавно сказанные слова Анри Альбера.
Он говорил их о Ницше, я скажу о Бальмонте, как лучшем представителе новой поэзии.
Henri Albert (Fr? d? ric Nitzche).
Son influence sur notre jeune litterature a deja ? t? consid? rable. Elle ira tous les jours grandissante. Salutaire? N? faste? Qu'importe! Elle nous apporte de nouvelles matieres a penser, de nouveaux motifs de vivre… [119]
Письмо И.Ф. Анненского к А.Н. Веселовскому
(Раскрывает положения статьи Бальмонт-лирик)
17. XI 1904 Ц<арское> С<ело>
Многоуважаемый Александр Николаевич,
Я не сумею выразить Вам, насколько я сожалею, что должен был читать свои реферат в «Неофилологическом обществе» в Ваше отсутствие. Если бы я знал об этом отсутствии ранее, я бы взял свое сообщение обратно или попросил бы отложить его. Дело в том, что, если Вы припомните. Вы сами выразили желание (после заседания Пушкинской комиссии), чтобы я развил и обосновал высказанное мною, как Вам казалось, парадоксальное мнение о нашей литературной бесстильности. Болезнь помешала мне исполнить желание Ваше в прошлом году; но как только я получил возможность заняться чем-либо, кроме текущих дел, я занялся рефератом об эстетическом моменте новой русской поэзии. Целью моей было обратить внимание на интересность новых попыток повысить наше чувство речи, т. е. попыток внести в русское сознание более широкий взгляд на слово как на возбудителя, а не только выразителя мысли.
С этой целью я собрал ряд данных, по которым слушатели могли бы выяснить себе некоторую часть этого вопроса, помимо моих утверждений. Я имел в виду осветить и та положение, что наше я, удачно или неудачно, поэтично или задорно, но, во всяком случае, полнее, чем прежде, отображается в новой поэзии и при этом не только в его логически оправданном, или хотя бы формулированном, моменте, но и в стихийно-бессознательном. Наконец, в сообщении моем развивались основные положения эстетической критики. Примеры я брал из поэзии Бальмонта, как наиболее яркой и характерной, по-моему, для нового русского направления, а притом и более уже определившейся: самый полемизм и парадоксальность некоторых из стихотворений этого поэта дают право почувствовать, каким трудным путем должна идти прививка к нашему слову эстетических критериев. Наконец, я обратил внимание и на то, что стихотворное слово эмансипировалось в нашем сознании гораздо менее, чем прозаически-художественное. В последних словах моих заключалась нарочитая просьба не считать моего совершенно теоретического доклада панегириком какому бы то ни было направлению.
Я имел в виду только содействовать обмену мыслей, тем более, что и Вы, дорогой учитель, вызвали меня на диспут. Чтение мое не достигло этой последней цели и закончилось довольно печально. Председательствовавший у нас П.И. Вейнберг в заключительном слове после ритуального комплимента высказал о докладе моем мнение, для меня совершенно неожиданное. Г<осподин> Вейнберг нашел возможным одобрить меня за то, что я серьезно отнесся к поэту, к которому «мы» относимся лишь иронически. — Я до сих пор думал, что в научном обществе можно говорить только о том, к чему относишься серьезно, и что такого отношения референту в заслугу не поставляют. Г<осподин> Вейнберг высказал далее свой взгляд на Бальмонта с аллюзией на то, что я ставлю его выше Пушкина, и позволил себе назвать меня «адвокатом» Бальмонта.
Я имел в виду (не знаю, насколько мне это удалось) написать доклад научного характера и, во всяком случае, могу быть спокоен за то, что он был вполне серьезен, потому что ни с каким другим я в свою alma mater, [120]и по приглашению Александра Николаевича Веселовского и не позволил бы себе явиться. Но г<осподин> Председа тельствовавший изобразил мой доклад в заключительном слове своем в виде несколько странном и тотчас после этого объявил заседание закрытым. Тогда я увидел себя вынужденным попросить его возобновить заседание и, поблагодарив председателя за комплимент, как любезность, разъяснил слушателям, разумеется в нескольких словах, что, к сожалению, не был понят даже председателем собрания.
Я счел своим долгом написать Вам об этом не потому, чтобы просил о каком-либо разбирательстве. Никакого инцидента не было, так как я его прервал в корне и спас все видимости. Но кому же, как не Вам, выразить мне, насколько меня огорчило обвинение меня в адвокатстве. Мне до последней степени неприятна мысль о каком бы то ни было искании популярности, тем более в священных для меня вопросах эстетики, — и я считал себя вполне обеспеченным от подозрений, а тем паче от обвинения в ненаучном трактовании предмета сообщения теми двумя обстоятельствами, что я читаю в ученом Обществе и под Вашим председательством. Целью настоящего письма моего было также поставить Вас в ближайшую известность о том, что, отзываясь на Ваше приглашение говорить о поэтическом стиле, я вовсе не говорил того, что было приписано мне лицом, сидевшим на Вашем месте, что вслед за ним могут приписать мне газетные писатели. Искренне преданный Вам
И. Анненский.
Многоуважаемый Александр Николаевич,
Я не сумею выразить Вам, насколько я сожалею, что должен был читать свои реферат в «Неофилологическом обществе» в Ваше отсутствие. Если бы я знал об этом отсутствии ранее, я бы взял свое сообщение обратно или попросил бы отложить его. Дело в том, что, если Вы припомните. Вы сами выразили желание (после заседания Пушкинской комиссии), чтобы я развил и обосновал высказанное мною, как Вам казалось, парадоксальное мнение о нашей литературной бесстильности. Болезнь помешала мне исполнить желание Ваше в прошлом году; но как только я получил возможность заняться чем-либо, кроме текущих дел, я занялся рефератом об эстетическом моменте новой русской поэзии. Целью моей было обратить внимание на интересность новых попыток повысить наше чувство речи, т. е. попыток внести в русское сознание более широкий взгляд на слово как на возбудителя, а не только выразителя мысли.
С этой целью я собрал ряд данных, по которым слушатели могли бы выяснить себе некоторую часть этого вопроса, помимо моих утверждений. Я имел в виду осветить и та положение, что наше я, удачно или неудачно, поэтично или задорно, но, во всяком случае, полнее, чем прежде, отображается в новой поэзии и при этом не только в его логически оправданном, или хотя бы формулированном, моменте, но и в стихийно-бессознательном. Наконец, в сообщении моем развивались основные положения эстетической критики. Примеры я брал из поэзии Бальмонта, как наиболее яркой и характерной, по-моему, для нового русского направления, а притом и более уже определившейся: самый полемизм и парадоксальность некоторых из стихотворений этого поэта дают право почувствовать, каким трудным путем должна идти прививка к нашему слову эстетических критериев. Наконец, я обратил внимание и на то, что стихотворное слово эмансипировалось в нашем сознании гораздо менее, чем прозаически-художественное. В последних словах моих заключалась нарочитая просьба не считать моего совершенно теоретического доклада панегириком какому бы то ни было направлению.
Я имел в виду только содействовать обмену мыслей, тем более, что и Вы, дорогой учитель, вызвали меня на диспут. Чтение мое не достигло этой последней цели и закончилось довольно печально. Председательствовавший у нас П.И. Вейнберг в заключительном слове после ритуального комплимента высказал о докладе моем мнение, для меня совершенно неожиданное. Г<осподин> Вейнберг нашел возможным одобрить меня за то, что я серьезно отнесся к поэту, к которому «мы» относимся лишь иронически. — Я до сих пор думал, что в научном обществе можно говорить только о том, к чему относишься серьезно, и что такого отношения референту в заслугу не поставляют. Г<осподин> Вейнберг высказал далее свой взгляд на Бальмонта с аллюзией на то, что я ставлю его выше Пушкина, и позволил себе назвать меня «адвокатом» Бальмонта.
Я имел в виду (не знаю, насколько мне это удалось) написать доклад научного характера и, во всяком случае, могу быть спокоен за то, что он был вполне серьезен, потому что ни с каким другим я в свою alma mater, [120]и по приглашению Александра Николаевича Веселовского и не позволил бы себе явиться. Но г<осподин> Председа тельствовавший изобразил мой доклад в заключительном слове своем в виде несколько странном и тотчас после этого объявил заседание закрытым. Тогда я увидел себя вынужденным попросить его возобновить заседание и, поблагодарив председателя за комплимент, как любезность, разъяснил слушателям, разумеется в нескольких словах, что, к сожалению, не был понят даже председателем собрания.
Я счел своим долгом написать Вам об этом не потому, чтобы просил о каком-либо разбирательстве. Никакого инцидента не было, так как я его прервал в корне и спас все видимости. Но кому же, как не Вам, выразить мне, насколько меня огорчило обвинение меня в адвокатстве. Мне до последней степени неприятна мысль о каком бы то ни было искании популярности, тем более в священных для меня вопросах эстетики, — и я считал себя вполне обеспеченным от подозрений, а тем паче от обвинения в ненаучном трактовании предмета сообщения теми двумя обстоятельствами, что я читаю в ученом Обществе и под Вашим председательством. Целью настоящего письма моего было также поставить Вас в ближайшую известность о том, что, отзываясь на Ваше приглашение говорить о поэтическом стиле, я вовсе не говорил того, что было приписано мне лицом, сидевшим на Вашем месте, что вслед за ним могут приписать мне газетные писатели. Искренне преданный Вам
И. Анненский.