Письма Чехова к женщинам

Мария Владимировна Киселева

   Киселева Мария Владимировна (ум. в 1921 г.) – владелица усадьбы Бабкино под Москвой, где семья Чеховых проводила лето в 1885–1887 гг., детская писательница, сотрудничала в журналах «Детский отдых», «Родник» и др.
 
   21 сентября 1886 г., Москва
   Чтобы иметь право сидеть у себя в комнате, а не с гостями, спешу усесться за писанье. На очереди – письмо к Вам, многоуважаемая и добрая Мария Владимировна. Представьте: Яшенька и Яденька пришли! Если найдете в этом письме каракули, то знайте, что Яшенька помешала, чтоб ей Мерлитон[1] приснился!
   Прежде всего большое Вам спасибо за выписки из «Русской мысли». Я читал и думал «Благодарю тебя, боже, что на Руси еще не перевелись великие писатели!» Да, не оскудевает наша родина… Из письма Вашего к сестре я усматриваю, что и Вы начинаете конкурировать по части известности… (Я говорю про Питер и образцы рассказов по мифологии.) Что ж, помогай бог! Литература – не ерши, а потому я не завидую…
   Впрочем, не велика сладость быть великим писателем. Во-первых, жизнь хмурая… Работы от утра до ночи, а толку мало… Денег – кот наплакал… Не знаю, как у Зола и Щедрина, но у меня угарно и холодно… Папиросы по-прежнему мне подают только в табельные дни. Папиросы невозможные! Нечто тугое, сырое, колбасообразное. Прежде чем закурить, я зажигаю лампу, сушу над ней папиросу и потом уж курю, причем лампа дымит и коптит, папироса трещит и темнеет, я обжигаю пальцы… просто хоть застрелиться в пору!
   Денег, повторяю, меньше, чем стихотворного таланта. Получки начнутся только с 1-го октября, а пока хожу на паперть и прошу взаймы… Работаю, выражаясь языком Сергея, ужжасно, тшшесное слово, много! Пишу пьесу для Корша (гм!), повесть для «Русской мысли», рассказы для «Нового времени», «Петербургской газеты», «Осколков», «Будильника» и прочих орга´нов. Пишу много и долго, но мечусь как угорелый: начинаю одно, не кончив другое… Докторскую вывеску не велю вывешивать до сих пор[2], а все-таки лечить приходится! Бррр…
   Боюсь тифа!
   Понемножку болею и мало-помалу обращаюсь в стрекозиные мощи. Если я умру раньше Вас, то шкаф благоволите выдать моим прямым наследникам[3], которые на его полки положат свои зубы.
   Хожу я именинником, но, судя по критическим взглядам, которые пускает на меня конторщица «Будильника», одет я не по последней моде и не с иголочки. Езжу не на извозчике, а на конке.
   Впрочем, писательство имеет и свои хорошие стороны. Во-первых, по последним известиям, книга моя идет недурно; во-вторых, в октябре у меня будут деньги; в-третьих, я уже понемножку начинаю пожинать лавры: на меня в буфетах тычут пальцами, за мной чуточку ухаживают и угощают бутербродами. Корш поймал меня в своем театре и первым делом вручил мне сезонный билет… Портной Белоусов купил мою книгу, читает ее дома вслух и пророчит мне блестящую будущность. Коллеги доктора при встречах вздыхают, заводят речь о литературе и уверяют, что им опостылела медицина. И т д.
   На Ваш вопрос, заданный сестре: женился ли я? отвечаю: нет, чем и горжусь. Я выше женитьбы! Вдова Хлудова (плюющая на пальцы) приехала в Москву. Спасите меня, о неба серафимы![4]
   Теперь о наших общих знакомых… Мать и батька живы и здравы. Александр живет в Москве. Кокоша там же, где был и до поездки в Бабкино. Иван благоденствует у себя в школе. Ма-Па видается с длинноносой Эфрос, дает в молочной[5] уроки по 7 коп. за урок и берет у Богемского[6] уроки по географии, которую дерзает преподавать. Боже, отчего я не преподаю китайского языка? Тетка сватает ее за какого-то Перешивкина, получающего 125 р. Дурочка, не соглашается… Богемский, он же финик, рисует виньетки по 3 руб. за штуку, ухаживает слегка за Яденькой, бывает у Людмилочки, надоедает всему миру философией и спешит съерундить другой рассказ в «Детский отдых». A propos:[7] какое у Вас дурное общество! Политковская, Богемский… Я бы застрелился. Левитан закружился в вихре, Ольга жалеет, что не вышла за Матвея, и т. д. Нелли приехала и голодает. У баронессы родилось дитё. Я рад за отца… Про m-me Сахарову слышно, что она бесконечно счастлива… О, несчастная!
   На днях в Эрмитаже, первый раз в жизни, ел устриц… Вкусного мало. Если исключить шабли и лимон, то совсем противно. Приближается конец письму. Прощайте и поклонитесь Алексею Сергеевичу, Василисе, Сергею и Елизавете Александровне. Еще 6–7 месяцев и – весна! Пора приготовлять крючки и верши. Прощайте и верьте лицемеру А. Чехову, когда он говорит, что всей душой предан всей Вашей семье.
   Едва я кончил письмо, как звякнул звонок и… я увидел гениального Левитана. Жульническая шапочка, франтовской костюм, истощенный вид… Был он 2 раза на «Аиде», раз на «Русалке», заказал рамы, почти продал этюды… Говорит, что тоска, тоска и тоска…
   – Бог знает что дал бы, только побывать бы денька два в Бабкине! – восклицает он, вероятно забыв, как он ныл в последние дни.
   Остаюсь Ваш
   А. Чехов
 
   14 января 1887 г., Москва
   Ваш «Ларька» очень мил, уважаемая Мария Владимировна; есть шероховатости, но краткость и мужская манера рассказа все окупает. Не желая выступать единоличным судьею Вашего детища, я посылаю его для прочтения Суворину, человеку весьма понимающему. Мнение его сообщу Вам своевременно… Теперь же позвольте отгрызнуться на Вашу критику… Даже Ваша похвала «На пути» не смягчила моего авторского гнева, и я спешу отмстить за «Тину»[8]. Берегитесь и, чтобы не упасть в обморок, возьмитесь покрепче за спинку стула. Ну, начинаю…
   Каждую критическую статью, даже ругательно-несправедливую, обыкновенно встречают молчаливым поклоном – таков литературный этикет… Отвечать не принято, и всех отвечающих справедливо упрекают в чрезмерном самолюбии. Но так как Ваша критика носит характер «беседы вечером на крылечке бабкинского флигеля или на террасе господского дома, в присутствии Ma-Па, Фальшивого монетчика[9] и Левитана» и так как она, минуя литературные стороны рассказа, переносит вопрос на общую почву, то я не согрешу против этикета, если позволю себе продолжить нашу беседу.
   1) Прежде всего, я так же, как и Вы, не люблю литературы того направления, о котором у нас с Вами идет речь. Как читатель и обыватель я охотно сторонюсь от нее, но если Вы спросите моего честного и искреннего мнения о ней, то я скажу, что вопрос о ее праве на существование еще открыт и не решен никем, хотя Ольга Андреевна и думает, что решила его. У меня, и у Вас, и у критиков всего мира нет никаких прочных данных, чтобы иметь право отрицать эту литературу. Я не знаю, кто прав: Гомер, Шекспир, Лопе де Вега, вообще древние, не боявшиеся рыться в «навозной куче», но бывшие гораздо устойчивее нас в нравственном отношении, или же современные писатели, чопорные на бумаге, но холодно-циничные в душе и в жизни? Я не знаю, у кого плохой вкус: у греков ли, которые не стыдились воспевать любовь такою, какова она есть на самом деле в прекрасной природе, или же у читателей Габорио, Марлита, Пьера Бобо? Подобно вопросам о непротивлении злу, свободе воли и проч., этот вопрос может быть решен только в будущем. Мы же можем только упоминать о нем, решать же его – значит выходить из пределов нашей компетенции. Ссылка на Тургенева и Толстого, избегавших «навозную кучу», не проясняет этого вопроса. Их брезгливость ничего не доказывает: ведь было же раньше них поколение писателей, считавшее грязью не только «негодяев с негодяйками», но даже и описание мужиков и чиновников ниже титулярного. Да и один период, как бы он ни был цветущ, не дает нам права делать вывод в пользу того или другого направления. Ссылка на развращающее влияние названного направления тоже не решает вопроса. Все на этом свете относительно и приблизительно. Есть люди, которых развратит даже детская литература, которые с особенным удовольствием прочитывают в псалтыри и в притчах Соломона пикантные местечки, есть же и такие, которые, чем больше знакомятся с житейскою грязью, тем становятся чище. Публицисты, юристы и врачи, посвященные во все тайны человеческого греха, неизвестны за безнравственных; писатели-реалисты чаще всего бывают нравственнее архимандритов. Да и в конце концов никакая литература не может своим цинизмом перещеголять действительную жизнь; одною рюмкою Вы не напоите пьяным того, кто уже выпил целую бочку.
   2) Что мир «кишит негодяями и негодяйками», это правда. Человеческая природа несовершенна, а потому странно было бы видеть на земле одних только праведников. Думать же, что на обязанности литературы лежит выкапывать из кучи негодяев «зерно», значит отрицать самое литературу. Художественная литература потому и называется художественной, что рисует жизнь такою, какова она есть на самом деле. Ее назначение – правда безусловная и честная. Суживать ее функции такою специальностью, как добывание «зерен», также для нее смертельно, как если бы Вы заставили Левитана рисовать дерево, приказав ему не трогать грязной коры и пожелтевшей листвы. Я согласен, «зерно» – хорошая штука, но ведь литератор не кондитер, не косметик, не увеселитель; он человек обязанный, законтрактованный сознанием своего долга и совестью; взявшись за гуж, он не должен говорить, что не дюж, и, как ему ни жутко, он обязан бороть свою брезгливость, марать свое воображение грязью жизни… Он то же, что и всякий простой корреспондент. Что бы Вы сказали, если бы корреспондент из чувства брезгливости или из желания доставить удовольствие читателям описывал бы одних только честных городских голов, возвышенных барынь и добродетельных железнодорожников?
   Для химиков на земле нет ничего нечистого. Литератор должен быть так же объективен, как химик; он должен отрешиться от житейской субъективности и знать, что навозные кучи в пейзаже играют очень почтенную роль, а злые страсти так же присущи жизни, как и добрые.
   3) Литераторы – сыны века своего, а потому, как и вся прочая публика, должны подчиняться внешним условиям общежития. Так, они должны быть безусловно приличны. Только это мы и имеем право требовать от реалистов. Впрочем, против исполнения и формы «Тины» Вы ничего не говорите… Стало быть, я был приличен.
   4) Я, каюсь, редко беседую со своею совестью, когда пишу. Объясняется это привычкою и мелкостью работы. А посему, когда я излагаю то или другое мнение о литературе, себя в расчет я не беру.
   5) Вы пишете: «Будь я редактором, я для Вашей же пользы вернула бы Вам этот фельетон». Отчего же не идти и далее? Отчего не взять на цугундер и самих редакторов, печатающих такие рассказы? Почему бы не объявить строгий выговор и Главному управлению по делам печати, не запрещающему безнравственных газет?
   Плачевна была бы судьба литературы (большой и мелкой), если бы ее отдали на произвол личных взглядов. Это раз. Во-вторых, нет той полиции, которая считала бы себя компетентной в делах литературы. Я согласен, без обуздывания и палки нельзя, ибо и в литературу заползают шулера, но, как ни думайте, лучшей полиции не изобретете для литературы, как критика и собственная совесть авторов. Ведь с сотворения мира изобретают, но лучшего ничего не изобрели…
   Вы вот желали бы, чтобы я потерпел убытку на 115 рублей и чтобы редактор учинил мне конфуз. Другие, в том числе и Ваш отец, в восторге от рассказа. Четвертые шлют Суворину ругательные письма, понося всячески и газету, и меня, и т. д. Кто же прав? Кто истинный судья?
   6) Далее Вы пишете: «Предоставьте писать подобное разным нищим духом и обездоленным судьбою писакам, как-то: Окрейц, Pince-nez, Aloe…» Да простит Вам аллах, если Вы искренно писали эти строки! Снисходительно-презрительный тон по отношению к маленьким людям за то только, что они маленькие, не делает чести человеческому сердцу. В литературе маленькие чины так же необходимы, как и в армии, – так говорит голова, а сердце должно говорить еще больше…
   Уф! Утомил я Вас своей тянучкой… Если б знал, что критика выйдет такой длинной, не стал бы писать… Простите, пожалуйста!
   Мы приедем. Хотели ехать 5-го, но… помешал съезд врачей; засим помешал Татьянин день, а 17-го у нас вечер; «он» именинник!! Блистательный бал с жидовками, индейками и Яшеньками. После 17-го назначим день для поездки в Бабкино.
   Вы читали мое «На пути»… Ну как Вам нравится моя храбрость? Пишу об «умном» и не боюсь. В Питере произвел трескучий фурор. Несколько ранее трактовал о «непротивлении злу» и тоже удивил публику. В новогодних нумерах все газеты поднесли мне комплимент, а в декабрьской книге «Русского богатства», где печатается Лев Толстой, есть статья Оболенского (два печатных листа) под заглавием «Чехов и Короленко». Малый восторгается мной и доказывает, что я больше художник, чем Короленко… Вероятно, он врет, но все-таки я начинаю чувствовать за собой одну заслугу: я единственный, не печатавший в толстых журналах, писавший газетную дрянь, завоевал внимание вислоухих критиков – такого примера еще не было… «Наблюдатель» выругал меня – и досталось же ему за это! В конце 86-го года я чувствовал себя костью, которую бросили собакам…
   Пьеса Владимира Петровича печатается в «Театральной библиотеке»[10], откуда будет разослана по всем большим городам.
   Я написал пьесу на 4-х четвертушках[11]. Играться она будет 15–20 минут. Самая маленькая драма во всем мире. Играть в ней будет известный Давыдов, служащий теперь у Корша. Печатается она в «Сезоне», а посему всюду разойдется. Вообще маленькие вещи гораздо лучше писать, чем большие: претензий мало, а успех есть… что же еще нужно? Драму свою писал я 1 час и 5 минут. Начал другую, но не кончил, ибо некогда.
   Алексею Сергеевичу напишу, когда он вернется из Волоколамска… Поклон всем нижайший. Вы, конечно, простите, что я пишу Вам такое длинное письмо. Рука разбежалась…
   Поздравляю Сашу и Сергея с Новым годом.
   Получает Сережа «Вокруг света»?
   Преданный и уважающий
   А. Чехов.
 
   17 марта 1887 г., Москва
   Многоуважаемая Мария Владимировна!
   Надеюсь, что теперь Вы поверите мне и не станете обвинять во лжи: не приехал я в Бабкино, ибо ездил в Питер, куда был вызван телеграммой брата. Подробности Вам известны от сестры. То же самое, но только в миниатюре, не пустило меня в Бабкино и на масленой: заболела мать семейства, которую я не решился оставить без доктора. Впрочем, все это суета сует.
   Как ни тосклива была моя последняя поездка в Петербург, но и на ней оправдалась поговорка, что нет худа без добра. Во 1-х) я имел случай беседовать с управляющим «Петербургской мастерской учебных пособий» о Вашем издании; ему Вы пошлете на комиссию с моим письмом. Кстати: когда начнет печататься Ваша книга? Чем раньше, тем лучше. Книги вообще идут не сразу, а измором, через час по столовой ложке, а потому, чем раньше издадите, тем скорее продадите. Во 2-х) я ограбил Суворина, взяв у него большущий аванс; в 3-х) Суворин издает мои нововременские рассказы отдельной книжкой. Все мои Верочки, Ведьмы, Агафьи и проч. едут завтра в Питер, а дня через 2–3–4 будут уже в наборе. Издание на весьма выгодных условиях. Успех, конечно, несомненный, ибо в Питере признают теперь только одного писателя – меня! Видите, я даже перед собой лицемерю.
   Петербург произвел на меня впечатление города смерти. Въехал я в него с напуганным воображением, встретил на пути два гроба, а у братца застал тиф. От тифа поехал к Лейкину и узнал, что «только что» лейкинский швейцар на ходу умер от брюшного тифа. От Лейкина поехал к Голике: у этого старший сын болен крупом и дышит не горлом, а в трубочку; отец и мать плачут… Еду на выставку, так, как назло, попадаются все дамы в трауре.
   Но все это пустяки. Вы послушайте, что дальше. Приезжаю я к Григоровичу. Старичина поцеловал меня в лоб, обнял, заплакал от умиления, и… от волнения у него приключился жесточайший припадок грудной жабы. Он невыносимо страдал, метался, стонал, а я 2 ½ часа сидел возле него, браня во все лопатки свою бессильную медицину. К счастию, приехал Бертенсон, и я мог бежать. Старик серьезно болен и, вероятно, скоро умрет. Для меня это незаменимая потеря. С собой я привез его письмо, которое он начал писать ко мне: описывает подробно свою болезнь и проч.
   Каковы впечатления? Право, запить можно. Впрочем, говорят, для беллетристов все полезно.
   Однако мое письмо отвратительно и скучно. Прекращаю бесчинство и остаюсь уважающим и искренно преданным
   А. Чеховым.
   Василиса и Сережа, мое Вам почтение-с!
 
   1 апреля 1891 г., Рим
   Римский папа поручил мне поздравить Вас с ангелом и пожелать Вам столько же денег, сколько у него комнат. А у него одиннадцать тысяч комнат! Шатаясь по Ватикану, я зачах от утомления, а когда вернулся домой, то мне казалось, что мои ноги сделаны из ваты.
   Я обедаю за table d’hôt’oм[12]. Можете себе представить, против меня сидят две голландочки: одна похожа на пушкинскую Татьяну, а другая на сестру ее Ольгу. Я смотрю на обеих в продолжение всего обеда и воображаю чистенький беленький домик с башенкой, отличное масло, превосходный голландский сыр, голландские сельди, благообразного пастора, степенного учителя… и хочется мне жениться на голландочке, и хочется, чтобы меня вместе с нею нарисовали на подносе около чистенького домика.
   Видел я все и лазил всюду, куда приказывали. Давали нюхать – нюхал. Но пока чувствую одно только утомление и желание поесть щей с гречневой кашей. Венеция меня очаровала, свела с ума, а когда выехал из нее, наступили Бэдекер и дурная погода.
   До свидания, Мария Владимировна, да хранит Вас господь бог. Нижайший поклон от меня и от римского папы его высокородию[13], Василисе и Елизавете Александровне.
   Удивительно здесь дешевы галстуки. Ужасно дешевы, так что их даже я, пожалуй, начну есть. Франк за пару.
   Завтра еду в Неаполь. Пожелайте, чтобы я встретился там с красивой русской дамой, по возможности вдовой или разведенной женой.
   В путеводителях сказано, что в путешествии по Италии роман непременное условие. Что ж, черт с ним, я на все согласен. Роман так роман.
   Не забывайте многогрешного, искренно Вам преданного и уважающего
   А. Чехова.
   Почтение гг. скворцам.

Елена Михайловна Шаврова

   Шаврова Елена Михайловна (1874–1937) – писательница. Печаталась под псевдонимом Е. Шастунов, Е. Шавров, Е. Ш. и Е. М. Ш. Познакомилась с Чеховым в 1889 г. в Крыму. Чехов редактировал рассказы Шавровой, давал ей литературные советы, содействовал помещению ее рассказов в «Новом времени», «Русской мысли», «Артисте» и др. изданиях.
 
   4 декабря 1894 г., Мелихово
   Исполняю Ваше желание: посылаю фотографию работы Асикритова – лучшей у меня нет.
   Буду теперь ждать Вашего портрета. Если пошлете его заказным письмом, то адресуйте в редакцию «Русской мысли».
   Я совершенно здоров. В январской книжке «Русской мысли» будет моя повесть – «Три года». Замысел был один, а вышло что-то другое, довольно вялое и не шелковое, как я хотел, а батистовое. Вы экспрессионистка, Вам не понравится.
   Надоело все одно и то же, хочется про чертей писать, про страшных, вулканических женщин, про колдунов, но увы! требуют благонамеренных повестей и рассказов из жизни Иванов Гаврилычей и их супруг.
   Желаю Вам всего хорошего.
   Ваш А. Чехов.
 
   28 апреля 1896 г., Мелихово
   Никша, Тополев, Кошеварова и проч. и проч.[14] – ведь все это mouches volantes[15], мешающие ясно видеть. На чердак их!! Я отправил бы туда же барышню Горленко, которая иначе не представляется мне, как с пуговкой вместо носа. Заняться одной семьей Мессеров – разве это не благодарная, не приятная задача? А Мусенька, если допустить, что на Кавказе она не была жертвой случайности, а увлеклась серьезно, и если не бросать ее к концу рассказа – разве это не интересное лицо? Ох, не загромождайте! Говорил Вам – не загромождайте Ваших рассказов!
   Степочка живое лицо, но написан несколько трафаретно. Я бы сделал его порядочным человеком, и тогда бы резче выражалась его предрассудочность.
   Бррр! Холодно чертовски. Дует лютый норд-ост. А вина нет, нечего пить. В одном заштатном городе полицейский надзиратель сказал мне: «Хорош наш город, только любить здесь нечего!» Так и я скажу: хорошо в деревне жить, только в дурную погоду пить нечего!
   Завтра поеду в Москву, повезу с собой Ваш рассказ. Быть может, успею еще раз прочесть. Из него бы маленький роман сделать. Как Вы думаете?
   Желаю Вам всего хорошего. Холодно!!!
 
   Ваш cher maitre
   А. Чехов.
   За оттиск и за Елизавет Воробья кланяюсь в ножки. У нас уже открыто почтовое отделение, можно посылать заказные письма, адрес такой: Лопасня, Моск. губерн.
 
   2 декабря 1896 г., Мелихово
   Многоуважаемая коллега! Вы пишете, что хотите славы гораздо больше, чем любви; а я наоборот: хочу любви гораздо больше, чем славы. Впрочем, это дело вкуса. Кто любит попа, а кто попову наймичку.
   Возвращаю Вам святочный рассказ. Мне кажется, ввиду святочности, следовало бы сделать его несколько живее. Доктор и Катя все время как-то киснут около елки. Вот Вы собираетесь написать огромный роман, где «будет одна любовь, взятая со всех сторон и во всех видах». Так нельзя ли один вид какой-нибудь уделить доктору и Кате. А то их любовь не имеет ни сторон, ни вида.
   Когда начнете писать роман? Буду ждать.
   Я пошел со своими часами к Буре, хотел отдать в починку. Буре заглянул в часы и, повертев их в руках, улыбнувшись, сказал сладковатым голосом: – Вы, месье, забыли их завести…
   Я завел, – и часы опять пошли. Так иногда причину своих бедствий ищешь в мелочах, забыв о главном.
   Желаю Вам всего хорошего.
 
   Ваш верный cher maitre
   А. Чехов.
 
   17 мая 1897 г., Мелихово
   Многоуважаемая коллега! Дня 2–3 назад я послал Вам рукопись[16], а теперь в расчете, что Вы уже вернулись в Москву, посылаю письмо. Степочка, Мусенька, Горленко для меня не новы, они уже встречались в одной из прежних рукописей, но тем не менее все-таки Вашу повесть я прочел с большим удовольствием. Вы заметно мужаете и крепнете и с каждым разом пишете все лучше и лучше. Повесть мне понравилась вся, кроме финала, который показался мне немного жидковатым и где Степочка теряет свое благодушие и превращается в Bel-Ami[17].
   Впрочем, сие дело вкуса, сие неважно. Если говорить о недостатках, то придираться к мелочам не следует. Недостаток у Вас один, крупный, по-моему, недостаток, это то, что Вы не отделываете, отчего Ваши вещи местами кажутся растянутыми, загроможденными, в них нет той компактности, которая делает живыми короткие вещи. В Ваших повестях есть ум, есть талант, есть беллетристика, но недостаточно искусства. Вы правильно лепите фигуру, но не пластично. Вы не хотите или ленитесь удалить резцом все лишнее. Ведь сделать из мрамора лицо, это значит удалить из этого куска то, что не есть лицо.
   Точно ли я выражаюсь? Понятно? Есть 2–3 неловких выражения, которые я подчеркнул. Попы ни во всенощной, ни в обедне не читают апостола. «Страсть к графомании» не годится, потому что само слово «графомания» содержит уже в себе понятие – страсть. И т. д. и т. д.