* * *
   Как ни саботировали Катя с Костей поход к монастырю, Вадим Михайлович, особенно после обеда с водкой, настоял и, как Паганель, укрывши голову носовым платком, вывел свою команду за ворота поселка и бодро зашагал через поле. Вскоре они вошли на дорожку, отгороженную от крепостной стены рядом тополей с корявыми стволами. Мягкий полусвет процеженного листвой солнца ложился им под ноги.
   Главные ворота были распахнуты, но сам собор сейчас был закрыт, и можно было только попытаться разглядеть его внутренность через большие окна с крытой обводной галереи. Но всюду вокруг него ощущалась как бы проснувшаяся жизнь: молодые яблоньки весело белели на солнце покрытыми известкой основаниями стволов, тут и там высились горки песка, лежали столбики мостильной плитки, и в монастырском дворе попадались молодые монахи, сосредоточенные какой-то хозяйственной думой.
   Экскурсанты не спеша прошлись по периметру и вышли за монастырскую стену. Им навстречу по дорожке вдоль пруда брел, бормоча что-то невнятное, голый по пояс и абсолютно пьяный мужик. Они проводили его долгими заинтересованными взглядами.
   – Вот, пожалуйста, – сказал Вадим Михайлович. – Это какой-то архетип. Ни церковь, ни кабак…
   – Видишь ли, Алеша, – с вызовом сказала Катя, – папа считает своим долгом всех наших гостей просветить своей теорией иосифлянской России.
   – Да я не прочь, – улыбнулся Алексей.
   – Мы с какого года здесь? – спросил Вадим Михайлович то ли Катю, то ли сам себя. – С шестьдесят девятого, так что своим глазам я верю. И до самого недавнего времени цвела здесь мерзость запустения. Но вот год назад все меняется, как по щучьему велению. Навезли среднеазиатских рабочих и в полгода, в полгода, – повторил Вадим Михайлович, чуть придержав Алексея за локоть, – подняли тут все из руин и тлена. Такой был муравейник, что вы!.. Во-от. И лавка церковная появилась. И купил я в той лавке книжку, попросту говоря, брошюру, про «иосифлян» и «нестяжателей», домой вернемся – покажу. А там написано, доходчиво так, в простых выражениях, что, оказывается, никакой принципиальной разницы между Иосифом и Нилом вовсе и не было, это нас так учили неправильно, а разницу эту придумала якобы либеральная историография в девятнадцатом веке. И вот когда я это прочел, тут-то мне и стало все ясно, и понял я, куда снова идет Россия, – со вздохом закончил он.
   Им еще был виден пьяный; теперь он стоял под монастырской стеной и, покачиваясь, мочился прямо на нее, и было даже видно, как известка в этом месте становится серой.
   – Помнится, в начале столетия, нынешнего, я имею в виду, власть искала национальную идею. – Вадим Михайлович отвернулся от мужика. – Найти не нашла, но зато взяла из прошлого то, что ей показалось. Но так ведь нельзя. Историческая истина истинна только один раз. А похожесть – это всего лишь похожесть. Если у нас с вами схожие черты лица, следует ли отсюда, что и взгляды наши тоже будут похожи? Ну вот. Похожесть не есть тождество, и каждое историческое время требует своего и только своего, единственного ответа на его вызовы. И то, что, может быть, было хорошо и нужно для пятнадцатого века, сейчас уже выглядит нелепо.
   – Нелепо-то нелепо, а плоды приносит, – заметил Костя. – Достаточно телевизор посмотреть.
   – Выброси свой телевизор, – сказал Вадим Михайлович. – Плоды там червивые.
   – Можно подумать, – обратилась Катя к отцу, – что ты не биофизик, а обществовед.
   – Политический обозреватель, – буркнул Костя, уточнив понятие.
   – Это потому, дочка, – не без внутренней гордости заявил Вадим Михайлович, – что мы, физики, очень часто бываем еще и лириками. А вот наоборот встречается гораздо реже.
* * *
   Вернувшись на дачу, Вадим Михайлович облачился в домашнее: латаные-перелатаные тренировочные штаны еще советского производства, неизвестно как дожившие до настоящего времени, в дырявую и довольно нечистую футболку, обвисавшую уже дряблый его торс. На голове у него красовалась белая панама, а поскольку дело шло к вечеру и воздух посвежел, то поясницу он обвязал шерстяным платком, оставшимся, вероятно, еще от супруги. «Это мой офицерский шарф», – шутливо пояснил он Алексею под ироничный взгляд дочери.
   Костя без разговоров занялся устройством мангала. Вадим Михайлович и Алексей сели неподалеку в плетеные кресла у такого же столика и тешили себя чаем. Алексей рассказывал, как жилось ему в Шотландии, кое-что о своей работе, но Вадим Михайлович действительно был настроен политически и мысли его скакали с пятого на десятое.
   – Как-то задешево нас всех купили, – покачал он своей благородной головой, – и в девяностые, и сейчас вот. Хотя на монастыри деньги вот находятся. Ну, справедливости ради, еще на диабет. А в общем, все очень грустно. Вся эта нефтедолларовая благодать. Что, позвольте спросить, народ наш обрел свободу? Народ создал гражданское общество? Оказалось-то, что мечта народа – это взятый в кредит плазменный телевизор, а остальное – все одно, что при монархистах, что при коммунистах.
   Костя, по своей привычке, помалкивал, считая, что если его и купили, то отнюдь не за ту цену, которую тут обсуждают. Воцарилась пауза, некоторое время все молча наблюдали за спорыми движениями Костиных рук.
   Сидя в удобном лонгшезе, Алексей вкушал воздух отчизны. Ему нравился наступивший вечер, нравился праведный, однако немножко забавный гнев Катиного отца, и, в общем, только сейчас он наконец понял, насколько утомительными оказались шесть лет, проведенные за границей. В таком расслабленном состоянии он был готов поддержать любую тему и каждое замечание Вадима Николаевича встречал с благожелательным добродушием.
   – Для чего же тогда все это затеяли? – спросил Алексей. – Стоило ли разваливать страну из-за жвачки да женских сапог? Нашили бы джинсов, купили бы в каждую семью по плазменному телевизору, и дальше в коммунизм.
   – Ну, затеяли, – усмехнулся Вадим Михайлович. – Это ж лучшие умы работали, чтоб развалить.
   – Перехитрили, значит, нас? – с едва заметной иронией вмешался Костя.
   Но Вадим Михайлович был вовсе не прост.
   – Нас-то, брат, не спросили с тобой, – в тон Косте парировал он, – вот всех и облапошили.
   – Нет, а все-таки, – заинтересованный Алексей постарался вернуть Вадима Михайловича в лоно его собственной мысли.
   – А ты не понимаешь? – искренне изумился Вадим Михайлович. – Ну, изволь. – И он встал с кресла и зашагал перед оставшимся сидеть Алексеем.
   – Сейчас вот чего только не говорят, не пишут! – начал он, как будто дирижер перед замершим оркестром взмахнул своей палочкой. – И, дескать, нефть у нас кончилась, вот, мол, Советский Союз и распался. Так я вам так скажу: чушь на постном масле. Что, при Сталине нефтью жили? Как страну-то подняли полуголодные? – Поставив эти вопросы, Вадим Михайлович снова уселся, поудобнее устроившись в своем плетеном кресле. – Вот спрошу вас: какими научными силами располагала Советская власть в начальный период существования? В тысяча девятьсот семнадцатом году в России было около двенадцати тысяч научных работников. Первые советские НИИ создавались буквально одиночками или совсем ничтожными по численности группами. К началу шестидесятых можно было говорить уже о сотнях тысяч собственно ученых. Но помимо них наука обладала уже и достаточно развитой материальной базой, в научных организациях работали еще и сотни тысяч инженеров, лаборантов, техников, рабочих опытных производств и институтских мастерских. – Вадим Михайлович загнул палец. – Наука к началу шестидесятых стала уже не просто надстроечным элементом, наука стала непосредственной производительной силой. А ученые и обслуживающий науку персонал рабочих и служащих превратились в довольно влиятельный общественный слой. Причем влияние этого слоя стало существенно выходить за его профессиональные рамки. Во-вторых, – Вадим Михайлович загнул второй палец, – у этого общественного слоя стала формироваться собственная этика и мораль, получавшая распространение прежде всего в родственных науке интеллигентских слоях. Бога-то отняли. Можно даже сказать, что через систему образования наука стала самым активным участником формирования мировоззрения всего советского народа. Не художественная, не творческая интеллигенция, а главная производительная сила страны – научно-техническая в шестидесятых дала новые смыслы. Вспомним самодеятельную песню – уникальное же явление. Идеологической цензуре оно не поддавалось, контролю тоже, и оно произвело в обществе настоящий гуманитарный переворот. Многочисленный общественный слой начал осмысливать свое «я» и «я» своей страны в сложнейших нравственных категориях. А ведь величайшее испытание, через которое прошел народ, – я имею в виду Великую Отечественную, конечно, – в сущности до шестидесятых годов не получило достойного нравственного осмысления. Советскому и партийному аппарату на это попросту не хватило ума, да, пожалуй, и честности. Подвиг советского народа превратился в русскую национальную святыню тогда, когда он обрел гуманитарную оценку, когда сделанное обрело космические смыслы. Помните же: «Нынче по небу солнце нормально идет, потому что мы рвемся на запад». Фактически перед советской политической элитой встал призрак исчезновения, падения с высоты весьма комфортного положения. Падения в никуда. То есть низведения до роли клерков. В индустриально развитой стране они не могли управлять ни научно-промышленной политикой, ни теперь уже и гуманитарными нормами общества. Да что говорить, когда сам образ жизни политической элиты страны стал предметом порицания: карьеризм и мещанство. Образованный слой, состоявший главным образом из научно-технической интеллигенции, искал для себя новые смыслы существования, отвергая ровно то, что было записано в Программе КПСС – удовлетворение все возрастающих материальных и духовных потребностей. «И нет тут ничего, ни золота, ни руд, а только-то всего, что гребень слишком крут. С утра подъем, с утра и до вершины бой. Отыщешь ты в горах победу над собой!» Или еще так: «А презренным Бог дает корыто сытости, а любимым Бог скитания дает». Так что Советский Союз стоял на пороге революционного обновления. Но при этом передовой по всем меркам общественный слой не осознавал самое себя как нечто специфичное, нуждающееся в обновленной идеологии, этике, в собственном политическом ядре, проще говоря, не осознавал необходимости превращения самое себя в политический субъект. Зато уж номенклатурное сословие опасность учуяло!
   Вадим Михайлович неожиданно закашлялся и ненадолго прервался, чтобы освежить гортань несколькими глотками воды. Алексей с возрастающим интересом слушал его речь, даже Костя отложил шашлыки и тихонько сидел в стороне, и только Катя, хотя и не мешала отцу высказываться, то и дело бросала на него хмурые взгляды.
   – Но ведь не только у нас такое происходило, – поставив стакан с водой на стол, продолжил Вадим Михайлович. – Нечто аналогичное должно было по столь же объективной причине происходить и в другой стране, находившейся на таком же или даже более высоком научно-техническом уровне. – Он согласно кивнул Алексею, заметив на его лице движение мысли. – Правильно, в США. Оно и происходило. Началось несколько раньше, имело несколько иные формы. Но тем не менее… К рубежу восьмидесятых в Америке совершенно четко увидели, что помимо традиционных офисных клерков, традиционного индустриального рабочего класса в стране существует новая массовая категория наемных работников, так называемых «золотых воротничков». В эту категорию входил младший научно-инженерный персонал и представители интеллектуальных рабочих профессий: слесаря по контрольно-измерительным приборам, наладчики, инструментальщики и так дальше. Этот практически класс резко отличался от традиционных «белых» и «синих воротничков» психологически. И, между прочим, в числе основных особенностей этого класса американские исследователи социальных процессов выделяли широкое видение мира и, соответственно, наличие собственного мнения по любым вопросам, независимость во мнении от работодателя, отсутствие боязни потерять рабочее место, осознание своей широчайшей мобильности в промышленности, политическую активность. Уоджера не читал? – спросил он у Алексея и, получив отрицательный ответ, продолжил: – Именно этот слой обеспечил США начала восьмидесятых скачок, который вывел Америку из стагнации и приостановил сдачу американской промышленностью собственного внутреннего рынка. Научный прогресс, таким образом, объективно двигался в направлении устранения условий «избранности» – в одной стране слуг народа, в другой – владельцев заводов, газет, пароходов. Народы Советского Союза и США поставили под угрозу существование аристократии в ее современных формах. Аристократия же не нашла другого способа спасения себя от неминуемого устранения с политической и экономической сцены, кроме поворота в сторону мракобесия. И тем самым поставила под угрозу само существование этих двух великих народов и как бы, я боюсь, не всего человечества. А почему так? Некрасивые и неталантливые да чтоб отдали что-то талантливым и красивым? Да ну! Да ну! Некрасивые и неталантливые, – уточнил Вадим Михайлович, – а еще и жадные до жизни, до денег жадные, не могли смириться с тем, что кто-то может делать нечто бескорыстно, за идею, просто так. Именно моральный облик тех, кто разрушал советскую науку, с легкостью менял свое научное будущее на перспективу стать президентом будущего собственного банка, – совершенно четко указывает на безошибочность моей оценки целей научной контрреволюции. Не во благо она происходила. Если бы во благо, то это делалось бы другими руками – чистыми. А прикрытие – вот оно, – Вадим Михайлович кивнул в сторону монастыря. – Веры мало там. Впрочем, не мне судить. А вот, что на поверхности, то вижу: мы будем богатеть за ваш счет, но ведь Россия у нас, да, не Берег Слоновой Кости, не Суринам какой-то, а вокруг супостаты, поэтому терпите ваши нищенские зарплаты и пенсии, как раньше крепостное право терпели. Власть-то от Бога, она знает, как родину сохранить, от заморских-то стервятников уберечь. Вот вам, пожалуйста, иосифлянство в новом изводе.
   Вадим Михайлович ненадолго замолчал, поглядел на монастырь, прошелся по двору и заговорил снова, когда поравнялся со своими слушателями:
   – Так что разрушение науки, разрушение наукоемких отраслей, разрушение самой Советской страны делалось низкими людьми с низменными, эгоистическими целями. И у этих людей в союзниках оказались и горбачевское Политбюро, и часть партийного и государственного аппарата, и небезызвестный «вашингтонский обком», за помощью к которому перед арестом побежал тот же Ходорковский. И вот тут, – Вадим Михайлович обратился к Косте, – спасибо вашим Центрам научно-технического творчества молодежи. – Последние слова он проговорил кривляясь.
   – Почему это нашим? – обиделся Костя.
   – Ну, прости, Костя, я заговорился. Помните, как Платонов сказал в «Чевенгуре»?
   – А как он сказал? – спросил Алексей.
   – А вот как: «Пора жить и над чем-нибудь задумываться: в степях много красноармейцев умерло от войны, они согласились умереть затем, чтобы будущие люди стали лучше их, а мы – будущие, а плохие – уже хотим жен, скучаем» и так дальше…
   – Папа, – недовольно вмешалась Катя, – может, сменим тему? Невозможно это слушать постоянно.
   – Ну, не в женах, конечно, дело, – продолжал Вадим Михайлович, не обратив внимания на замечание дочери.
   – Я читал, что рождаемость пошла вверх, – неуверенно заметил Алексей.
   Вадим Николаевич махнул рукой.
   – Просто девочки, рожденные в середине восьмидесятых, вступили в репродуктивный возраст. Они сейчас и рожают. А дальше опять яма. Вымираем, что ж поделать, – вздохнул он и надолго уставил взгляд в сахарницу, где копошилась угодившая туда муха.
   – Папа, – вспылила Катя, поворачивая лицо от салата, и, дунув из-под нижней губы, отбросила непослушную прядь волос, закрывшую ее чудесный голубоватый глаз, – спаси Россию! Стань отцом. Вон сколько женщин мается несчастных. А ты у нас еще… – она воздела разделочный нож, как скифский акинак, – ого-го!
   – Нечего спасать, – вторично махнул рукой Вадим Михайлович и выразил своим лицом, обращенным к Алексею, комично-отчаянную безнадежность, – если, голубчик, собственные дети позволяют себе такое.
   Алексей сдержанно улыбался, не желая сказать что-либо такое, что противопоставило бы его одной из сторон. Глядя на этого безмятежно одетого дачника, одетого, как наполеоновский солдат перед Березиной, ему как-то не верилось, что России еще угрожают какие-то беды; наоборот, хотелось верить, что все страшное, что могло случиться, уже и случилось, и сейчас, пусть и в иосифлянском виде, Россия пребывает в одном из блаженнейших этапов своего пути, к тому же и путь конкурирующих нестяжателей тоже как будто никуда не делся, так живописно олицетворенный самим хозяином. Было похоже, что тема, хотя, может быть, и временно, исчерпана, и Алексей решил воспользоваться сменой регистров.
   – Кстати, – как бы между прочим произнес он, полуобернувшись к Кате, – как Кира?
   Едва он открыл рот, чтобы сказать это, Катя уже потупила глаза, точно каким-то наитием угадала, какой будет вопрос и к кому он будет обращен. Дружба Киры и Кати Ренниковой взяла начало в те уже почти забытые годы, когда Костя, ее муж, учился на одном факультете с Алексеем. Потом Кира ушла из его жизни, а вот Катя умудрилась остаться, да так прочно, так надолго, что уже было даже совсем непонятно, кто кого с кем познакомил во время о́но – Алексей Киру с ней или это она, будучи девушкой Кости, познакомила Алексея с Кирой.
   – Не все у нее в порядке, – сказала она, посмотрев уже на Алексея прямым открытым взглядом.
   – А что такое?
   – С сыном у них проблемы.
   – Ну это же естественно, – возразил жене Костя. – Когда им по пятнадцать лет, с ними со всеми проблемы.
   – Да нет, – хохотнула Катя. – Он у них в анархисты ушел. Проклял неправедно нажитые капиталы своего папочки и ушел в анархисты.
   – Да ну! – присвистнул Алексей.
   – Сейчас поведаю вам, – между тем сказала Катя, – что они вытворяют. Вот последний случай довольно забавен. – Она отвела в сторону свои веселые глаза, как бы задумавшись, и палочка от барбекю на секунду застыла в ее руке. – Или нет, не случай – акция. Это у них акциями называется. Выбрали они ресторан что покруче, – принадлежит, кстати, одному известному телеведущему, – притащили сварку, металлические листы да и заварили вход.
   – Зачем? – спросил Костя.
   – Затем, что там лосятину подают и бобров. Ну и вообще – вызов такой капиталу.
   Алексей расхохотался.
   – С посетителями? – весело спросил он.
   Катя только вздохнула и возвела глаза горе́.
   – Нда-а, – протянул ее муж и вопросительно посмотрел на Алексея, – ведь это круто.
   Алексей слушал Катю и испытывал какой-то прилив сил и воодушевления. Семь лет назад он уезжал отсюда, как побежденный. Как солдат армии, проигравшей гражданскую войну, он медленно и тупо, почти без воли к сопротивлению брел в редкой колонне по липкой осенней грязи, он был раздавлен в самом начале жизни, а потом эмигрировал на переполненном корабле, а потом мирный труд и мирные нужды захватили его и он стал забывать, что он воевал на какой-то там войне, и вот это известие, – то, что произошло с Кириным Гошей, – внезапно дало ему понять, что война эта продолжается, что она никогда не кончалась да и не кончится никогда, просто одни поколения передают свои знамена следующим, и это известие о Гоше было знамением, что военное счастье изменчиво.
   Все эти мысли и чувства мгновенно пронеслись в нем, но он не решился высказать их своим друзьям. Однако он был застигнут боевым сигналом настолько врасплох, что и одному со всем этим ему тоже оставаться не хотелось.
   Костя с Катей ушли спать в понимании Алексея неприлично рано, и это как-то неприятно поразило его. В беспомощности он глянул на Вадима Михайловича, но тот только развел руками и пригласил гостя в небольшую беседку, затянутую вьюном, перенеся туда чайные принадлежности. Вокруг лампы, стилизованной под керосинку, кружили бежевые мотыльки, стучали в колбу, оставляя на стекле нежную бархатистую пыльцу. Вадим Михайлович скорбел и сокрушался, поминал многолюдные перестроечные митинги, привольно растекавшиеся по московским площадям, недолгое опьянение свободой, и Алексею невольно пришла на память крохотная демонстрация, которую он видел из машины Антона, когда они стояли в пробке на пересечении Тверской с бульваром.
   – И зачем все это было, – пыхтел Вадим Михайлович, – к чему? Взяли сдуру отказались от своей национальной самоидентичности. Ну, хорошо, отняли ее от нас злобные враги. Стали вроде как бороться за ее возвращение. Вернули, кажись. В зеркало глянули, а там такое мурло вывалилось. Куда там Гоголю!
   Алексей помешал ложечкой в своем стакане. Стаканы здесь водились настоящие чайные, в железнодорожных подстаканниках.
   – Я тут много сегодня наговорил, – сказал Вадим Михайлович, – ты уж прости старика. Но еще скажу. Если б не был атеистом, все происходящее назвал бы пришествием сам знаешь кого. И если человек действительно будет проклят и наказан Богом, так только за его отказ от разумного, бескорыстного труда, за отказ от дерзаний. Ведь то, что предложили нам сейчас – это животное потребление. И готов, не смейся, назвать ту единственную в мире силу, которая в принципе способна переломить ситуацию. Это сама наука. Но ей для этого надо породить из своей среды настоящих святых. Способных выдерживать насмешки и издевательства коллег, а может, даже и родных, потерю социального статуса, готовых, вероятно, жертвовать самой жизнью во имя истины. Способных не только формулы писать, но и зарабатывать на хлеб и на научное развитие, независимое от бюджетов и богатых спонсоров. Способных видеть перед собой не только узко-специальную научную задачку, а смотреть на мир философски, связывать между собой гуманитарное и естественно-научное знание, связывать совесть с высшей рациональностью математического и физического исследования. Связывать биологию человека с вопросами теософии. Не думаю, что этим людям удастся уйти от хотя бы внутренней, идущей из сердца, апелляции к самому Богу. И потому восстающая во имя себя самой, во имя истины и даже уже во имя существования человечества наука должна будет превратиться в новую редакцию Церкви. И не надо бояться об этом говорить. Это надо проповедовать. Я уже мало могу, а в твоих силах еще побороться. Ну, да это ладно, опять лирика. А вот что главное. – И Вадим Михайлович тихонько напел: «Видно, прожитое – прожито зря, но не в этом, видишь ли, соль, видишь, падают дожди октября, видишь, старый дом стоит средь лесов».
   – Мне кажется, – закончив петь, сказал Вадим Михайлович, – люди этого поколения и вправду полагают, что в их настоящей жизни никогда не может ничего случиться из того, что они видят в своих фильмах и о чем читают, если, конечно, читают. Умереть им не суждено, войны бывают только понарошку, они не смогут влюбиться, любовь к ним просто не придет… Они разве что будут стремиться одеваться так, как одеваются их герои. Но так раздеваться… – Вадим Михайлович усмехнулся и покачал головой, – так раздеваться они уже не будут. Целое десятилетие их уверяли, что они хозяева мира и обстоятельств не существует… Знаешь, в той или иной степени каждое поколение побывало в плену у этой иллюзии, но то, что происходит на наших глазах, эти нынешние… Это, знаете ли…
   Алексей слушал Вадима Михайловича и думал о Кире.
   – А что там еще за кризис прочат нам какой-то глобальный? – спохватился Вадим Михайлович. – Что там у вас слышно?
   – Да ходят слухи разные, читал я там кое-что, – неопределенно ответил Алексей, так как сказать чего-то конкретного у него не было.
   – Кризис, – ответил сам себе Вадим Михайлович, тяжело поднимаясь со стула, – это когда картошка не родится…
   Алексей проводил его от беседки до темного крыльца.
   – Ну, ты знаешь где лечь, – сказал Вадим Михайлович и скрылся в недрах дома не ожидая ответа.
   Алексей кивнул, пошагал по двору, вышел за ворота, прошел немного по светлеющим в темноте колеям проселочной дороги и остановился. Воздух наполнял запах чертополоха, пижмы, цикория, а вдалеке подсвеченный монастырь, как ярко иллюминированный броненосец, словно бы плыл в полях, попирая волны отцветающих трав.
* * *
   С дачи от Кости Ренникова Алексей вернулся со смятенной душой. То, что уже не один год казалось ему потерянным, навсегда оконченным, вдруг снова оказалось рядом, и какое-то чувство подсказывало ему, что это не просто так. Потребность поговорить об этом с кем-нибудь никуда не пропала, и лучше всего, наверное, сделать это было с самой Кирой, и он бы так и поступил, если б знал наверное, что и она испытывает что-то похожее.
   Квартира Алексея находилась в одной из двенадцатиэтажных башен, стоящих на самой кромке березовой рощи, и выходила окнами на гаражный кооператив, когда-то обыкновенную огороженную площадку асфальта, а сейчас разбитую на боксы под аккуратными шиферными кровлями. Из окна ему была видна часть рощи с тропинками в ней, и были видны люди, которые проходили по этим тропинкам. Ближе к полудню роща пустела и только мамы с колясками и книжками сидели, как грибы, под сенью раскидистого орешника.