Страница:
Джон Апдайк
Бек и щедроты шведов
Сообщение о том, что Нобелевскую премию по литературе за 1999 год получил Генри Бек, было встречено бурей негодования. «Нью-Йорк таймс» в редакционной статье возмущалась:
"Всем известная склонность Шведской академии избирать адресатами своих динамитных даров колоритные ничтожества и настырных антиобщественных деятелей на сей раз превзошла пределы причуды и приняла размеры прямого нахальства. Если уж снова пришла наконец очередь давать премию американцу, нельзя не усмотреть нарочитого оскорбления в том, что обойдены такие сильные претенденты на медаль, как Мейлер, Рот и Озик, не говоря о Пинчоне и ДеЛилло, а выбор пал на этого исписавшегося «изысканного» стилиста с его скудным творчеством, не поднявшегося даже до величественного молчания Дж. Д. Сэлинджера".
«Пост» цитировала Исайю Торнбуша, якобы заявившего: «При всем моем уважении к дорогому коллеге и старому другу Генри, это превращает Нобелевскую премию в пустую забаву. Я даже, знаете ли, изумился».
«БЕК? ЭТО ХТОЙ-ТО?» — гласил крупный заголовок на первой полосе «Дейли ньюс». «Пипл» разыскала у себя в архиве и поместила на обложке самую нелестную фотографию Бека, на которой он и его тогдашняя жена Беа изображены в рабочих комбинезонах на лямочках, якобы занятые приведением в порядок увитой виноградом беседки в саду своего псевдотюдоровского псевдорайского гнездышка в Оссининге. А «Нью-Йоркер» отозвался на это событие вяло-язвительным обзором Джона Саймона под заглавием «В поддержку Генри Бека — с натяжкой».
В телефонной трубке чаще всего раздавался голос Мери Джо Цвенглер, заведующей отделом рекламы в издательстве «Веллум-пресс».
— Но я не хочу участвовать в передаче Опры, — твердил он ей. — Терпеть не могу этих злобных феминисток из «кукурузных» штатов, которые составляют ее аудиторию.
Мери Джо вздыхала:
— Надо, Генри. Если ты не снизойдешь, две трети простых американцев воспримут это как личное оскорбление.
— Ну да. Те самые две трети, которые не умеют читать. Где они были, когда двадцатитысячный тираж «Броска на Юг» остался не распродан?
Мери Джо возражала с картинным долготерпением:
— Генри, ты теперь Нобелевский лауреат. У тебя нет больше права строить из себя затворника и мизантропа, мающегося творческой немотой.
— «Бек? Это хтой-то»? — процитировал он.
— Никто уже не задает такого вопроса. Ты — новость номер один, Генри. Так что, уж пожалуйста. Дохода от подскочивших продаж хватит вашей дочке до окончания колледжа, если только ты тоже немного поднажмешь со своей стороны. Мы даже подумываем о допечатке «Святые входят чередой».
— А почему вы раньше не допечатывали?
— Не придирайся, Генри. Книжные склады все время страшно поднимают цены. А теперь в новом здании у нас есть большой чердак.
Бек прикинул, что ее годовое жалованье рядом с его процентами от продаж возвышается до неба, точно секвойя рядом с карликовым вишневым деревцем.
— Я, кажется, не просил вас строить себе небоскреб, раз небоскребом обзавелись «Макгро и Хилл».
— Генри, ну пожалуйста, цыпочка, будь ангелом и не затрудняй мне жизнь, — попросила Мери Джо. Бек представил себе, как скрипит на ней кожаная одежда и брякают металлические заклепки, оттого что она переложила ногу на ногу и переменила позу в своем изготовленном по мерке вращающемся кресле. — Ты был очень мил у Чарли Роуза.
— Это Чарли был очень мил, — возразил Бек. — А мне он и слова вставить не давал.
В памяти всплыло продолговатое лицо интервьюера в розово-лососиновых тонах; Роуз надвинулся угрожающе близко, как на эйведоновском портрете, и спрашивал: «Признайтесь честно, Генри, вам не совестно, что вам дали эту премию, а стольким другим писателям — нет?» При этом глаза у ведущего культурной программы зверски выпучились и он уподобился диснеевскому Дику Ван Дейку.
Эти целеустремленные работники средств массовой информации работали на таком энергетическом уровне, что у Бека мозги натягивались, словно кусок жевательной резинки, когда на него наступишь и пытаешься шагнуть дальше. Еще прямолинейнее спрашивала его о том же Терри Гросс своим обманчиво юным запинающимся голоском: «Как, по-вашему, это можно объяснить? Ну, то есть даже страшно подумать, правда? Генри Джеймс не получил, и Теодор Драйзер, и Роберт Фрост, и Набоков…»
— Я не умею читать шведские мысли на расстоянии, — только и смог ответить в свое оправдание Бек. — Я и по-шведски не понимаю.
Заготовленная в полузабытьи ночной бессонницы, эта реплика казалась ему вполне остроумной, но произнесенная — утратила призвук непосредственности. Стриженная под мальчика коротышка-интервьюерша равнодушно хмыкнула и тут же, словно дикая собака динго, вцепляющаяся в горло раненого кенгуру, снова перешла в нападение:
— Нет, а серьезно…
В передаче принимали участие несколько культурных радиостанций Востока: Кристофер Линдон из Бостонского университета, и Ленард Лопейт из скучных муниципальных коридоров Нью-Йорка, и филадельфийская программа «Чистый эфир» из студии, заставленной коробками с пленкой, и Диана Рем из своего орлиного гнезда на Пьяной улице в самом сердце Американского университета в Вашингтоне, округ Колумбия. У этой Дианы были поразительные подсиненные волосы и хрустальный зовущий голос — словно она кличет обедать сестер-подружек из соседней комнаты; из этих интервьюеров она меньше всех внушала Беку опасения. Ну да, как бы говорила она, Нобелевскую премию по литературе присудили мистеру Беку. А кому же еще, если не ему? Ждем ваших мнений, дорогие слушатели.
Первая дозвонившаяся женщина, чей медвяный южный говор шуршал у Бека в наушниках, будто шум в ушах, желала знать, правда ли, как она прочла в «Нэшнл инкуайрер», что у мистера Бека недавно родился ребенок, мать которого в три раза моложе его?
— Пожалуй, это по-своему верно, — нехотя подтвердил Бек. Его так и подмывало пояснить, что Робин его шантажировала, он был поставлен перед выбором: стать отцом или идти под суд как серийный убийца.
— У меня вот какой вопрос, сэр: на ваш взгляд, это справедливо по отношению к молодой женщине и к беззащитному малютке, ведь вы, прошу прощения, можете в любую минуту помереть?
— Справедливо?
Последние годы он почти не сталкивался с этим понятием. Мальчишкой, в игре, он, бывало, доказывал товарищам, что то или се получается несправедливо, но неумолимые волны десятилетий, прокатываясь над головой, постепенно вымывали его негодование.
— И насчет миллиона долларов, что вам достался, вы как, собираетесь употребить его на доброе дело?
Он уже сто раз объяснял интервьюерам и ведущим передач, из менее образованных, что к тому времени, когда он выплатит налоги штату, городу и государству, какой там миллион, и полумиллиона не останется. А если подсчитать, сколько часов работы и эргов энергии затрачено, да еще все единогласно утверждают, что теперь миру с него что-то причитается, то, по его подсчетам, выходят одни убытки. И вообще, что сегодня можно приобрести в Нью-Йорке на полмиллиона? Статуэтку работы Джеффа Кунса? Или кооперативный чуланчик на Пятой авеню? Бек принялся было втолковывать все это женщине, задавшей вопрос, которая словно бы поселилась у него в мозгу, как неизлечимый паразит, но она продолжала выяснять то, что ее интересовало:
— А это правда, сэр, как я прочла в нескольких солидных источниках, что вы, путешествуя по коммунистическому миру на средства правительства Соединенных Штатов, вступили в связь с одной знаменитой болгарской поэтессой и у вас имеется от нее сын, которого вы официально не признали? Мальчик воспитывался в строго коммунистическом духе и вырос, не зная отца, в то время как вы жили в свое удовольствие в капиталистических условиях?
Странные выдумки и фигуры речи сыпались на него с такой быстротой и напористостью, что он ничего не мог произнести, хотя после объявления о премии только и делал, что разговаривал. Он открыл рот, придвинул плотно одетую поролоном головку микрофона, похожую на крохотную боксерскую перчатку или на сжатый кулачок, но слышалось только хриплое дыхание. Диана Рэм, для которой даже полсекунды пустого времени были как нож острый, мелодично пропела:
— По-видимому, наш гость не хочет отвечать.
Голос в мозгу у Бека рыл все глубже, работая челюстями все быстрее и показывая грубое подбрюшье христианского предубеждения:
— Ну знаете, Диана, если этому господину неохота отвечать, тогда что он делает на вашей передаче? Надумал помалкивать, так, может быть, и премию эту не надо было принимать?
— Я никогда раньше не был отцом, — выговорил Бек. — И никогда раньше не получал Нобелевскую премию.
— Ну, если вы до сих пор не были отцом, — тут же отреагировал голос в наушниках, — при том что про вас пишут, вам бы поучить наших черных подростков, как предохраняться.
— Спасибо за звонок, Морин, — твердо сказала Диана Рэм и нажатием кнопки вычеркнула ту из эфира. — Следующий звонок, — объявила на всю страну ведущая. — Бетти Джин из Гринсборо, Северная Каролина.
Однако Бетти Джин оказалась не лучше. Она сказала:
— Я насчет черных подростков. Когда вы, знаменитости, заводите детей вне брака, по-вашему это как, хороший пример?
— Но я же не был знаменитостью до того, как мне дали премию, — обороняясь, возразил Бек. — Обыкновенный писатель, жил тихо, никому глаза не мозолил. К тому же я с удовольствием бы женился на матери ребенка, но она все еще обдумывает мое предложение. Она очень современная.
— Все вы, янки, — успела ввернуть Бетти Джин за секунду до своей электронной казни, — чересчур современные, я считаю.
Бек в глубине души разделял ее мнение. Морально ущербные. Лежа без сна у себя на чердаке, следя, как вокруг по стенам проплывают отброшенные поздними фарами размытые параллелограммы света, точно на полотнах Ротко, он прислушивался, не запищит ли младенец, и обдумывал прожитое и написанное, свою будничную, упорно укорачивающуюся земную жизнь. Несколько стран, несколько женщин. А как много осталось стран, которых он никогда не увидит, есть такие, что моложе Голды, иные рождаются прямо сейчас из обломков старых, истрепанных империй. Женщины… в женщинах, по-видимому, вся суть, биологически предусмотренная цель мужского существования: появляются, близятся, затмевают небосклон — и остаются позади. Их было довольно много. Сосчитать или перебрать по именам он уже не может, но от каждой что-нибудь да осталось: лицо — бледное пятно в затемненной комнате, неуверенная, милая улыбка, горячие, безумные тени глазных провалов. И все-таки их было вопиющее меньшинство из общего количества женщин подходящего возраста на земном шаре. То же самое с книгами. Семь томиков (не считая английской антологии «Лучшее из Бека», которой давно уже нет в продаже) — это так, в сущности, мало в сравнении с тем, сколько он мог бы написать, и случались они так же самопроизвольно, нипочему, как и основные повороты в его судьбе. Семь этапов, семь рожков семисвечника, семь белых клавиш на клавиатуре. Бек так и не понял, для чего нужны в каждой октаве эти два пробела между черными клавишами полутонов. Наверно, чтобы пианист мог по ним ориентироваться. Когда Бек оглядывался назад, его семь книг отсвечивали в темноте прошлого, точно зарастающие следы в темном лесу, una selva oscura, в чащобе, где его сознание выходит на поверхность, во Вселенную. Он редко заглядывал на их бледные страницы: собственные книги были слишком опасно связаны с главной тайной — с тайной возникновения его личности, явившейся, как и Вселенная, по прихоти случая, из мрака и безмолвия. Сначала предсознательное слизистое чудо, многократное деление клетки в бархатной тьме лона, послушное неразгаданным сигналам, идущим от жизненно важных комбинаций хромосом и протеинов. Потом резкий переход на льдистый больничный свет, в центр шумного пахучего фрейдистского треугольника между кухней, спальней и уборной, в душную, но питательную среду. Затем длинные лестницы поднадзорного учения, ступень за ступенью, учитель за учителем, и вдруг нежданно-негаданно окончание школы в год Перл-Харбора и прямо на войну, с которой начались испытания на взрослость, и в их ряду нынешние старческие нобелевские хлопоты с сардонической усмешкой — позднейшее, если не последнее. «И каждый не одну играет роль, /Семь возрастов переживая» .
Голда захныкала у себя в кроватке, которую ставили на ночь прямо за порогом выгороженной спальни. Днем кроватку переносили в манежик, сколоченный из досок у стены, — получалась как бы коробочка, футлярчик для драгоценности, когда Голда там спала днем. Робин уезжала в компьютерный центр на Третьей авеню, Бек сидел у себя за столом и тихонько писал, вычеркивая и поправляя, а Леонтина, на цыпочках, возилась с посудой от завтрака и стиркой. Двое взрослых, думал он, в рабстве у пяти килограммов бесхитростного эгоцентризма. Когда малышка бодрствовала, шоколадная няня, приговаривая что-то ласково-карибское, скармливала ей кусочки бутерброда с курятиной, и Голда их радостно жевала, хотя зубов у нее во рту все еще было меньше, чем пальцев на руке, а те, что имелись, были крупные и дались нелегко, проклевываясь из десен, они причиняли страдания. Потом, на диване, подавалась бутылочка с соской, Голда слепо сосала, а Леонтина во все глаза упоенно смотрела телесериал «Дни нашей жизни». В два часа дня телевизор переключался на другую программу, там показывали «Живем один раз», и Бек, если только позволяли докучливые лауреатские дела, уважая Леонтинино пристрастие, сам вез прогулочную коляску на детскую площадку. Одна убогая площадочка находилась на углу Спринг-стрит и Малбери-стрит, другая, еще беднее, — на Мерсер-стрит, к северу от Хьюстон-роуд, рядом со спортивным корпусом Нью-Йоркского университета. А когда Беку хотелось отличиться, он вез Голду через Бауэри на одну из детских площадок в длинном парке, носящем имя заботливой мамаши Рузвельта Сары. Платаны и гинкго уже побурели, под ногами цвели опавшие листья. Бек засовывал ножки непоседливой малышки в отверстия черного резинового сиденья качелей, увязывал понадежнее и качал туда-сюда, покуда это антигравитационное диво ей не прискучит. Голда еще не доросла до того, чтобы одолевать в одиночку шпили и качающиеся мостики пластмассового замка, но на спиральном желобе он иногда отпускал ее на два-три витка и внизу снова подхватывал этот скользящий снаряд в стеганом комбинезончике. Самой карабкаться вверх по наклонной лесенке он ей тоже давал, но держал наготове протянутые руки на случай, если она опрокинется, когда обернется к нему, гордясь покоренной вершиной. Роль отца виделась Беку в том, чтобы при нем малышка могла обходить опасность по самому краю, ближе, чем допустили бы Робин или Леонтина, — он должен вносить в ее жизнь элемент мужской тяги к риску.
Дома по гладкому полу Голда упорно передвигалась на четвереньках, переползая через игрушки, и взрослые ноги, и раскиданные книги, и скользкие стопки «Санди таймс», неостановимая, как маленький мускулистый танк. А вот ночью, когда она захнычет и Бек вставал к ней и нагибался над кроваткой, вынутая из ползунков, она уже не казалась мускулистой, а была один дух, одна бездонная бессловесная жалоба, в глубину которой Бек тщился заглянуть, чтобы понять причину. Первые шесть месяцев он просто вынимал ее из кроватки и подносил к своей нечутко спящей молодой подруге, а та спросонья на ощупь засовывала в маленький рот неправдоподобно большую белую, в зеленых прожилках грудь, заглушая ропот младенческого недовольства. Но Робин надоели молочные промочки на облегающих платьях, которые она носила на работу, надоела тираническая власть над собой другого организма, и она отняла Голду от груди; с тех пор Бек, держа на руках плачущее тельце, оказывался перед выбором: сменить подгузник, или поставить греть бутылочку, или и то и другое. Это общение ощупью с маленькой дочерью в ночные часы, когда по Кросби-стрит уже едва сочилось уличное движение — редкие гангстерские лимузины из Малой Италии, поздние желтые такси в клубы и из клубов, где танцы до утра, — совсем не походило на другие краткие контакты в его жизни: с одной стороны, он, уж хотя бы из-за своих размеров, был главный, однако нежность и атавистический покровительственный инстинкт перевешивали и выдвигали на первое место слабейшего.
Голда на пороге речи — она уже умела говорить «пока!» и махать на прощанье ручкой — общалась посредством того, что в Библии обозначается старинным словом «утроба», не только в смысле пряно пахнущего младенческого кала, но и через разные таинственные внутренние дела: пить хочется, животик болит, или сон страшный, или тоска экзистенциального одиночества — что-нибудь такое, изгоняющее душу из сонного рая в многолюдный мир на поиски утешения. Бек старался дать ей его. А в иные ночи Робин сама просыпалась, и исходное тепло материнского прикосновения успокаивало горести ребенка. Рядом с ними на кровати престарелый Бек чувствовал прилив умиления, присутствуя при мягкой стыковке двух молодых женских тел. Слава богу, что Робин встревала; но и обидно, она отнимала у него, наверно, последнюю возможность дать удовлетворение другому существу — найти биологический ключик к другому "я", к чудесному своему продолжению, преломленному, как палочка в воде. «Ты — моя Нобелевская премия, — шептал он ей на ушко, пока в микроволновке шестьдесят секунд грелась бутылочка, а они с Голдой стояли у окна и смотрели сверху на желтую крышу одинокого такси, с тарахтением проезжающего по булыжной мостовой в какой-то притон, где зеркала, и наркотики, и мелькающий свет, и судорожные танцы. — Ты моя хорошая, хорошая, хорошая, — втолковывал Бек крохе, а она вопросительно заглядывала ему в лицо, не понимая горячности его шепота. — Ты совершенно замечательная».
Они с Голдой были одного поля ягоды — оба спали урывками, оба упрямо ползли своим путем.
— Ты папина дочурка, — ворковала над малышкой днем Леонтина, и Беку за письменным столом было слышно. — Такая же проказница, и волосы торчком.
— Леонтина, — иногда спрашивал он, — по-вашему, это большая ошибка, что я завел ребенка в таком возрасте?
— Детки — дар Божий, — отвечала она, как всегда чуть-чуть нараспев. — Они родятся, когда хочет Бог. Мамочка с папочкой, может, думают, еще не пора, лучше погодить, но Господу известно, когда приходит срок благословения. Вы так сильно любите эту девочку, мне иной раз смотреть больно. И мамочку тоже, а как же, но вы с ней взрослые люди, у каждого свои привычки, свои дела в жизни. Вот и мои родители так, папочка то дома, то невесть где. А нарожали девятерых так-то, от разу до разу. Я предпоследняя была. А братик мой меньшенький родился, когда уж матери было сорок два. Она, бывало, шутит, мне, говорит, его без очков уже и не видать.
Леонтинино уверенное приятие мира как божественной колыбели, в которой нам всем на роду написано мирно качаться, днем успокаивало Бека, а ночью, наоборот, тревожило, представляясь несомненно ложным. В бессонные часы он стоял на вершине своего одиночества, как святой столпник, вырванный из уюта обыденности. Присужденная ему Нобелевская премия обрушила целую лавину писем, и они трепали его, как враждебные вихри. Нет чтобы дать ее коренному американцу, и чтобы был не жид, и не черный, и не иммигрант какой-нибудь, который слова по-английски верно сказать не умеет… я дописывал свой роман, работая на двух работах, чтобы оплатить химиотерапию жены плюс уход за ребенком, и всего один процент от той колоссальной суммы, которую вам вполне заслуженно, на мой взгляд, присудили, дал бы мне возможность… ты, конечно, не помнишь меня, но я сидела прямо позади тебя в школе э 87 на углу Семьдесят седьмой и Амстердам авеню, и хотя ты не обращал на меня внимания, я всегда знала, что придет день, когда… аукцион знаменитостей, годятся даже самые незначительные личные вещи, прошлый год у нас имели чрезвычайно большой успех обрезки ногтей Марии Кэри и использованные бумажные полотенца из кухни Джулии Чайлд… так и знай, Генри, ты всех сумел одурачить, кроме меня, я-то вижу тебя насквозь, жид пархатый, и знаю тебе цену… у нас в реформированной синагоге наш кружок чтения не может предложить даже скромного гонорара, но за такси мы заплатим, и перед началом будут закуски домашнего приготовления… моему сыну в декабре исполнится два года, и дружеское письмецо от Вас на Вашей личной почтовой бумаге, содержащее выбранный по Вашему вкусу отрывок из какой-нибудь книги, Вашей или другого великого писателя, и датированное датой, месяцем и годом… ты, по-моему, чувствовал себя неловко в передаче Чарли Роуза, но тебе ведь нечего стыдиться. Или есть что-то?.. прилагаю свою книгу, изданную на средства автора, где излагается с неоспоримыми подробностями, как Господь установит царствие Свое в первую очередь на Ближнем Востоке, а затем, в быстрой последовательности, и на остальных континентах… о помощи, подписанная фотография или заявление на одну страничку в поддержку человека, который борется за обращение юных умов назад, к книге, небольшой чек, цитата подходящая к нашему делу, подпись, пожалуйста, собственноручная… буду рад заехать и поделиться нашими профессиональными советами и знаниями в области вложения в недвижимость… стараюсь совладать с досадой, но после сорока лет трудов, которые не чета твоим, и не только по моему мнению, но так считает большинство критиков, те, что не полные болваны, я не в состоянии спокойно принять то, что представляется мне жестоким и нарочитым пренебрежением мною, мною, знаю, что это абсурд, дорогой Генри, знаю, что для тебя жизнь всегда была и есть просто тарелка с вишнями… Зависть и злоба изливались на него с американских просторов, из всех штатов, включая Гавайи и Аляску, точно ледяной косой дождь, барабанящий по жестяной крыше его бедной обособленной лачужки. Бек пытался использовать бессонные ночные часы на сочинение лекции, которую обязан прочесть каждый Нобелевский лауреат. Из Швеции приходили вороха информации, большей частью на длинных европейских листах, которые не помещаются в американские папки. Его лекция должна состояться в Академии за три дня до торжественной церемонии. Кто там будет? Невозможно себе представить. Ваши королевские величества, лорд-мэр города Стокгольма, члены Академии, достопочтенные гости, иностранные и местные! Нобелевская премия стала такой огромной, такой щедрой и знаменитой, что по справедливости ее никто не заслуживает, и недостойному лауреату остается только прятать свое смущение за спинами всех остальных, столь же недостойных. Она, эта премия, поднимает нас на головокружительную высоту планетарного внимания и соблазняет вещать на весь мир. Взирая сверху на нашу Землю, я вижу все расширяющийся разрыв между теми, кто летает на самолетах и кто не летает; между теми, кто улизнул в киберпространство информационного века, и теми, кто остался на земной поверхности обрабатывать пашню, добывать рыбу в морях и выполнять прочие важные обязанности, некогда составлявшие достойное содержание жизни всех, за самыми малыми исключениями. Нет. Что он знает о доле других, помимо своей собственной затворнической жизни и обрывков чужих жизней, с которыми случалось пересечься? А насчет самолетов это полностью устарело. Он помнит, как воздушные перелеты были событием для избранных, для людей в хороших костюмах и модных платьях, — эдакое шикарное мероприятие, приправленное перчинкой страха, когда самолет начинало болтать среди серебристых, в изящных завитках, нагромождений грозовых туч, а дармовое шампанское и обед с уткой или бифштексом на настоящем фарфоре еще придавали ему элегантности в духе «Титаника». Но теперь в самолеты, толкаясь, лезет публика, которая прежде ездила на автобусах. Для них, пахнущих потом, одетых в шорты, джинсы и даже в нечто полосатое, похожее на пижамные брюки, перелететь за тысячу миль — пустячное дело, все равно что прокатиться в продуктовую лавку за углом. Самолет перестал быть чудом и сделался привычным, как хлеб насущный. Запихав как попало в багажные отделения над головой свои спортивные сумки и портативные компьютеры в ободранных футлярах, они даже не дают себе труда смотреть в окна со страшной семимильной высоты. Так что правильным оказался наш символ веры победившего капитализма: многомиллионные массы влекутся вверх по лестнице процветания, которую возводят технология и предпринимательство. Телефон и радио, кино и телевидение, внутреннее сгорание и ракетные двигатели — человечество приняло все это на вооружение с такой же готовностью, с какой первожители Америки присвоили огнестрельное оружие, лошадей и огненную воду. И как получилось в Огайо и в Рурской долине, так будет и в Мали и Малайзии — все станут богатыми, цивилизованными и недовольными жизнью. Нет. Экономическую геополитику лучше не затрагивать. Кто может сказать, куда идет этот дивный мир со всей своей неисчерпаемой приспособляемостью? Добавим автобиографическую нотку, как у Ые или Хини. Вест-сайдско/бруклинское детство. Армия, война. Солдатский билль о правах. Нью-Йоркский университет. В сороковые годы жизнь в Гринич-виллидж, в пятидесятые и далее — на 99-й улице. В детстве книги для меня были лишь прямоугольными предметами, которые можно видеть в супермаркетах, писчебумажных магазинах, а лишенные цветных обложек — в библиотеке. Там, на полках, ряды их пыльных корешков с белыми десятеричными шифрами казались плотным оперением темного простертого крыла; к их запаху высохшего клея примешивался горький гиблый дух старых людей, в годы моей юности называвшихся «бродягами», а в нынешние, более просвещенные времена их зовут «бомжами». Что означали книги? Кто их создавал? Известно кто: мужчины в твидовых пиджаках и с трубками во рту, проживающие в Коннектикуте. И женщины, роскошные почти как кинозвезды, в воздушных шифоновых туалетах, или же, наоборот, одевающиеся по-мужски, как Дороти Томпсон и Марта Гелхорн, и не просто по-мужски, а даже в военную форму. Нет. Шведам да и всему миру нет дела до этих забытых писателей, бывших некогда для Бека звездами на небе. Надо, наверно, сказать о невыразимом счастье, которое испытываешь от прикосновения к бумаге карандашного острия, оставляющего след на белом поле. Но не слишком ли малозначителен этот атомарный миг, чтобы упоминать о нем перед такой огромной внимающей аудиторией? В мире страданий, голода и массовых убийств эстетические восторги непристойны. Что же тогда? — спросит он вслух. Печатное слово? Книжная торговля, этот старый труп, который еще раздирают оголодавшие шакалы? Жадные авторы, жадные агенты, общества безмозглых книголюбов с кафетериями под музыку Вивальди, издательства, принадлежащие металлургическим корпорациям, которыми управляют равнодушные, как лед, швейцарские счетоводы. А тем временем человеческая речь, разные языки, на которых мы все говорим, теперь избавленные от уродства смертоубийственных лающих калек из Геббельса и скудоумных двоесмысленностей бюрократического коммунизма, превращаются в медоточивый радостный лепет «Майкрософта» и «Хонды», тайно сговорившихся сделать из нашего мира один огромный детский сад для инфантильных пользователей. Неужели роскошному, язвительному, как змеиное жало, языку Шекспира и Джерарда Мэнли Гопкинса, Чарльза Диккенса и Сола Беллоу суждено стать бинарным кодом в империи серых костюмов, управляемой человечками, которые спешат по улицам Манхэттена и Гонконга и что-то торопливо бормочут в свои сотовые телефоны? Кто остановит прогресс? Поэты? Дилетанты вроде вашего покорного? Не смешите меня, ваши высочества и разные сановники. Как любезно оповестил недавно американскую прессу один мой добрый старый знакомый, ваша премия — пустая забава.
"Всем известная склонность Шведской академии избирать адресатами своих динамитных даров колоритные ничтожества и настырных антиобщественных деятелей на сей раз превзошла пределы причуды и приняла размеры прямого нахальства. Если уж снова пришла наконец очередь давать премию американцу, нельзя не усмотреть нарочитого оскорбления в том, что обойдены такие сильные претенденты на медаль, как Мейлер, Рот и Озик, не говоря о Пинчоне и ДеЛилло, а выбор пал на этого исписавшегося «изысканного» стилиста с его скудным творчеством, не поднявшегося даже до величественного молчания Дж. Д. Сэлинджера".
«Пост» цитировала Исайю Торнбуша, якобы заявившего: «При всем моем уважении к дорогому коллеге и старому другу Генри, это превращает Нобелевскую премию в пустую забаву. Я даже, знаете ли, изумился».
«БЕК? ЭТО ХТОЙ-ТО?» — гласил крупный заголовок на первой полосе «Дейли ньюс». «Пипл» разыскала у себя в архиве и поместила на обложке самую нелестную фотографию Бека, на которой он и его тогдашняя жена Беа изображены в рабочих комбинезонах на лямочках, якобы занятые приведением в порядок увитой виноградом беседки в саду своего псевдотюдоровского псевдорайского гнездышка в Оссининге. А «Нью-Йоркер» отозвался на это событие вяло-язвительным обзором Джона Саймона под заглавием «В поддержку Генри Бека — с натяжкой».
* * *
Тем временем телефон в его чердачном жилище на Кросби-стрит неумолчно звонил, подчас отвлекая новоявленного лауреата, достигшего середины восьмого десятка лет, от смены подгузничка восьмимесячной дочери Голде (постеврейство Робин Тигартен, когда дошло до выбора имени для ребенка, оказалось не таким уж глубоким), так что пряный запах охряного младенческого кала и пронзительные телефонные трели стали двумя сторонами одного переполошного переживания. У крепенькой малютки Голды резались зубки и был ровный, неуступчивый материнский взгляд, еще не лисий, а по-младенчески задумчивый, немигающий, серо-голубой. Она уже перестала принимать как должное, когда узловатые старческие пальцы отца протирали холодными детскими тампонами складочки у нее в паху и между ягодицами, а потом чересчур сильно нажимали на липучки по бокам лоснящегося мягкого животика. Она его дразнила и устраивала демонстрацию силы, изворачиваясь на пеленальном полотенце, завиваясь штопором, как деталь барочного орнамента. Голде больше нравились проворные, прохладные прикосновения пальцев матери или ласковых карих рук няньки Леонтины, уроженки острова Антигуа, вслед за Робин перебравшейся на Кросби-стрит с Краун-хайтс.В телефонной трубке чаще всего раздавался голос Мери Джо Цвенглер, заведующей отделом рекламы в издательстве «Веллум-пресс».
— Но я не хочу участвовать в передаче Опры, — твердил он ей. — Терпеть не могу этих злобных феминисток из «кукурузных» штатов, которые составляют ее аудиторию.
Мери Джо вздыхала:
— Надо, Генри. Если ты не снизойдешь, две трети простых американцев воспримут это как личное оскорбление.
— Ну да. Те самые две трети, которые не умеют читать. Где они были, когда двадцатитысячный тираж «Броска на Юг» остался не распродан?
Мери Джо возражала с картинным долготерпением:
— Генри, ты теперь Нобелевский лауреат. У тебя нет больше права строить из себя затворника и мизантропа, мающегося творческой немотой.
— «Бек? Это хтой-то»? — процитировал он.
— Никто уже не задает такого вопроса. Ты — новость номер один, Генри. Так что, уж пожалуйста. Дохода от подскочивших продаж хватит вашей дочке до окончания колледжа, если только ты тоже немного поднажмешь со своей стороны. Мы даже подумываем о допечатке «Святые входят чередой».
— А почему вы раньше не допечатывали?
— Не придирайся, Генри. Книжные склады все время страшно поднимают цены. А теперь в новом здании у нас есть большой чердак.
Бек прикинул, что ее годовое жалованье рядом с его процентами от продаж возвышается до неба, точно секвойя рядом с карликовым вишневым деревцем.
— Я, кажется, не просил вас строить себе небоскреб, раз небоскребом обзавелись «Макгро и Хилл».
— Генри, ну пожалуйста, цыпочка, будь ангелом и не затрудняй мне жизнь, — попросила Мери Джо. Бек представил себе, как скрипит на ней кожаная одежда и брякают металлические заклепки, оттого что она переложила ногу на ногу и переменила позу в своем изготовленном по мерке вращающемся кресле. — Ты был очень мил у Чарли Роуза.
— Это Чарли был очень мил, — возразил Бек. — А мне он и слова вставить не давал.
В памяти всплыло продолговатое лицо интервьюера в розово-лососиновых тонах; Роуз надвинулся угрожающе близко, как на эйведоновском портрете, и спрашивал: «Признайтесь честно, Генри, вам не совестно, что вам дали эту премию, а стольким другим писателям — нет?» При этом глаза у ведущего культурной программы зверски выпучились и он уподобился диснеевскому Дику Ван Дейку.
Эти целеустремленные работники средств массовой информации работали на таком энергетическом уровне, что у Бека мозги натягивались, словно кусок жевательной резинки, когда на него наступишь и пытаешься шагнуть дальше. Еще прямолинейнее спрашивала его о том же Терри Гросс своим обманчиво юным запинающимся голоском: «Как, по-вашему, это можно объяснить? Ну, то есть даже страшно подумать, правда? Генри Джеймс не получил, и Теодор Драйзер, и Роберт Фрост, и Набоков…»
— Я не умею читать шведские мысли на расстоянии, — только и смог ответить в свое оправдание Бек. — Я и по-шведски не понимаю.
Заготовленная в полузабытьи ночной бессонницы, эта реплика казалась ему вполне остроумной, но произнесенная — утратила призвук непосредственности. Стриженная под мальчика коротышка-интервьюерша равнодушно хмыкнула и тут же, словно дикая собака динго, вцепляющаяся в горло раненого кенгуру, снова перешла в нападение:
— Нет, а серьезно…
В передаче принимали участие несколько культурных радиостанций Востока: Кристофер Линдон из Бостонского университета, и Ленард Лопейт из скучных муниципальных коридоров Нью-Йорка, и филадельфийская программа «Чистый эфир» из студии, заставленной коробками с пленкой, и Диана Рем из своего орлиного гнезда на Пьяной улице в самом сердце Американского университета в Вашингтоне, округ Колумбия. У этой Дианы были поразительные подсиненные волосы и хрустальный зовущий голос — словно она кличет обедать сестер-подружек из соседней комнаты; из этих интервьюеров она меньше всех внушала Беку опасения. Ну да, как бы говорила она, Нобелевскую премию по литературе присудили мистеру Беку. А кому же еще, если не ему? Ждем ваших мнений, дорогие слушатели.
Первая дозвонившаяся женщина, чей медвяный южный говор шуршал у Бека в наушниках, будто шум в ушах, желала знать, правда ли, как она прочла в «Нэшнл инкуайрер», что у мистера Бека недавно родился ребенок, мать которого в три раза моложе его?
— Пожалуй, это по-своему верно, — нехотя подтвердил Бек. Его так и подмывало пояснить, что Робин его шантажировала, он был поставлен перед выбором: стать отцом или идти под суд как серийный убийца.
— У меня вот какой вопрос, сэр: на ваш взгляд, это справедливо по отношению к молодой женщине и к беззащитному малютке, ведь вы, прошу прощения, можете в любую минуту помереть?
— Справедливо?
Последние годы он почти не сталкивался с этим понятием. Мальчишкой, в игре, он, бывало, доказывал товарищам, что то или се получается несправедливо, но неумолимые волны десятилетий, прокатываясь над головой, постепенно вымывали его негодование.
— И насчет миллиона долларов, что вам достался, вы как, собираетесь употребить его на доброе дело?
Он уже сто раз объяснял интервьюерам и ведущим передач, из менее образованных, что к тому времени, когда он выплатит налоги штату, городу и государству, какой там миллион, и полумиллиона не останется. А если подсчитать, сколько часов работы и эргов энергии затрачено, да еще все единогласно утверждают, что теперь миру с него что-то причитается, то, по его подсчетам, выходят одни убытки. И вообще, что сегодня можно приобрести в Нью-Йорке на полмиллиона? Статуэтку работы Джеффа Кунса? Или кооперативный чуланчик на Пятой авеню? Бек принялся было втолковывать все это женщине, задавшей вопрос, которая словно бы поселилась у него в мозгу, как неизлечимый паразит, но она продолжала выяснять то, что ее интересовало:
— А это правда, сэр, как я прочла в нескольких солидных источниках, что вы, путешествуя по коммунистическому миру на средства правительства Соединенных Штатов, вступили в связь с одной знаменитой болгарской поэтессой и у вас имеется от нее сын, которого вы официально не признали? Мальчик воспитывался в строго коммунистическом духе и вырос, не зная отца, в то время как вы жили в свое удовольствие в капиталистических условиях?
Странные выдумки и фигуры речи сыпались на него с такой быстротой и напористостью, что он ничего не мог произнести, хотя после объявления о премии только и делал, что разговаривал. Он открыл рот, придвинул плотно одетую поролоном головку микрофона, похожую на крохотную боксерскую перчатку или на сжатый кулачок, но слышалось только хриплое дыхание. Диана Рэм, для которой даже полсекунды пустого времени были как нож острый, мелодично пропела:
— По-видимому, наш гость не хочет отвечать.
Голос в мозгу у Бека рыл все глубже, работая челюстями все быстрее и показывая грубое подбрюшье христианского предубеждения:
— Ну знаете, Диана, если этому господину неохота отвечать, тогда что он делает на вашей передаче? Надумал помалкивать, так, может быть, и премию эту не надо было принимать?
— Я никогда раньше не был отцом, — выговорил Бек. — И никогда раньше не получал Нобелевскую премию.
— Ну, если вы до сих пор не были отцом, — тут же отреагировал голос в наушниках, — при том что про вас пишут, вам бы поучить наших черных подростков, как предохраняться.
— Спасибо за звонок, Морин, — твердо сказала Диана Рэм и нажатием кнопки вычеркнула ту из эфира. — Следующий звонок, — объявила на всю страну ведущая. — Бетти Джин из Гринсборо, Северная Каролина.
Однако Бетти Джин оказалась не лучше. Она сказала:
— Я насчет черных подростков. Когда вы, знаменитости, заводите детей вне брака, по-вашему это как, хороший пример?
— Но я же не был знаменитостью до того, как мне дали премию, — обороняясь, возразил Бек. — Обыкновенный писатель, жил тихо, никому глаза не мозолил. К тому же я с удовольствием бы женился на матери ребенка, но она все еще обдумывает мое предложение. Она очень современная.
— Все вы, янки, — успела ввернуть Бетти Джин за секунду до своей электронной казни, — чересчур современные, я считаю.
Бек в глубине души разделял ее мнение. Морально ущербные. Лежа без сна у себя на чердаке, следя, как вокруг по стенам проплывают отброшенные поздними фарами размытые параллелограммы света, точно на полотнах Ротко, он прислушивался, не запищит ли младенец, и обдумывал прожитое и написанное, свою будничную, упорно укорачивающуюся земную жизнь. Несколько стран, несколько женщин. А как много осталось стран, которых он никогда не увидит, есть такие, что моложе Голды, иные рождаются прямо сейчас из обломков старых, истрепанных империй. Женщины… в женщинах, по-видимому, вся суть, биологически предусмотренная цель мужского существования: появляются, близятся, затмевают небосклон — и остаются позади. Их было довольно много. Сосчитать или перебрать по именам он уже не может, но от каждой что-нибудь да осталось: лицо — бледное пятно в затемненной комнате, неуверенная, милая улыбка, горячие, безумные тени глазных провалов. И все-таки их было вопиющее меньшинство из общего количества женщин подходящего возраста на земном шаре. То же самое с книгами. Семь томиков (не считая английской антологии «Лучшее из Бека», которой давно уже нет в продаже) — это так, в сущности, мало в сравнении с тем, сколько он мог бы написать, и случались они так же самопроизвольно, нипочему, как и основные повороты в его судьбе. Семь этапов, семь рожков семисвечника, семь белых клавиш на клавиатуре. Бек так и не понял, для чего нужны в каждой октаве эти два пробела между черными клавишами полутонов. Наверно, чтобы пианист мог по ним ориентироваться. Когда Бек оглядывался назад, его семь книг отсвечивали в темноте прошлого, точно зарастающие следы в темном лесу, una selva oscura, в чащобе, где его сознание выходит на поверхность, во Вселенную. Он редко заглядывал на их бледные страницы: собственные книги были слишком опасно связаны с главной тайной — с тайной возникновения его личности, явившейся, как и Вселенная, по прихоти случая, из мрака и безмолвия. Сначала предсознательное слизистое чудо, многократное деление клетки в бархатной тьме лона, послушное неразгаданным сигналам, идущим от жизненно важных комбинаций хромосом и протеинов. Потом резкий переход на льдистый больничный свет, в центр шумного пахучего фрейдистского треугольника между кухней, спальней и уборной, в душную, но питательную среду. Затем длинные лестницы поднадзорного учения, ступень за ступенью, учитель за учителем, и вдруг нежданно-негаданно окончание школы в год Перл-Харбора и прямо на войну, с которой начались испытания на взрослость, и в их ряду нынешние старческие нобелевские хлопоты с сардонической усмешкой — позднейшее, если не последнее. «И каждый не одну играет роль, /Семь возрастов переживая» .
Голда захныкала у себя в кроватке, которую ставили на ночь прямо за порогом выгороженной спальни. Днем кроватку переносили в манежик, сколоченный из досок у стены, — получалась как бы коробочка, футлярчик для драгоценности, когда Голда там спала днем. Робин уезжала в компьютерный центр на Третьей авеню, Бек сидел у себя за столом и тихонько писал, вычеркивая и поправляя, а Леонтина, на цыпочках, возилась с посудой от завтрака и стиркой. Двое взрослых, думал он, в рабстве у пяти килограммов бесхитростного эгоцентризма. Когда малышка бодрствовала, шоколадная няня, приговаривая что-то ласково-карибское, скармливала ей кусочки бутерброда с курятиной, и Голда их радостно жевала, хотя зубов у нее во рту все еще было меньше, чем пальцев на руке, а те, что имелись, были крупные и дались нелегко, проклевываясь из десен, они причиняли страдания. Потом, на диване, подавалась бутылочка с соской, Голда слепо сосала, а Леонтина во все глаза упоенно смотрела телесериал «Дни нашей жизни». В два часа дня телевизор переключался на другую программу, там показывали «Живем один раз», и Бек, если только позволяли докучливые лауреатские дела, уважая Леонтинино пристрастие, сам вез прогулочную коляску на детскую площадку. Одна убогая площадочка находилась на углу Спринг-стрит и Малбери-стрит, другая, еще беднее, — на Мерсер-стрит, к северу от Хьюстон-роуд, рядом со спортивным корпусом Нью-Йоркского университета. А когда Беку хотелось отличиться, он вез Голду через Бауэри на одну из детских площадок в длинном парке, носящем имя заботливой мамаши Рузвельта Сары. Платаны и гинкго уже побурели, под ногами цвели опавшие листья. Бек засовывал ножки непоседливой малышки в отверстия черного резинового сиденья качелей, увязывал понадежнее и качал туда-сюда, покуда это антигравитационное диво ей не прискучит. Голда еще не доросла до того, чтобы одолевать в одиночку шпили и качающиеся мостики пластмассового замка, но на спиральном желобе он иногда отпускал ее на два-три витка и внизу снова подхватывал этот скользящий снаряд в стеганом комбинезончике. Самой карабкаться вверх по наклонной лесенке он ей тоже давал, но держал наготове протянутые руки на случай, если она опрокинется, когда обернется к нему, гордясь покоренной вершиной. Роль отца виделась Беку в том, чтобы при нем малышка могла обходить опасность по самому краю, ближе, чем допустили бы Робин или Леонтина, — он должен вносить в ее жизнь элемент мужской тяги к риску.
Дома по гладкому полу Голда упорно передвигалась на четвереньках, переползая через игрушки, и взрослые ноги, и раскиданные книги, и скользкие стопки «Санди таймс», неостановимая, как маленький мускулистый танк. А вот ночью, когда она захнычет и Бек вставал к ней и нагибался над кроваткой, вынутая из ползунков, она уже не казалась мускулистой, а была один дух, одна бездонная бессловесная жалоба, в глубину которой Бек тщился заглянуть, чтобы понять причину. Первые шесть месяцев он просто вынимал ее из кроватки и подносил к своей нечутко спящей молодой подруге, а та спросонья на ощупь засовывала в маленький рот неправдоподобно большую белую, в зеленых прожилках грудь, заглушая ропот младенческого недовольства. Но Робин надоели молочные промочки на облегающих платьях, которые она носила на работу, надоела тираническая власть над собой другого организма, и она отняла Голду от груди; с тех пор Бек, держа на руках плачущее тельце, оказывался перед выбором: сменить подгузник, или поставить греть бутылочку, или и то и другое. Это общение ощупью с маленькой дочерью в ночные часы, когда по Кросби-стрит уже едва сочилось уличное движение — редкие гангстерские лимузины из Малой Италии, поздние желтые такси в клубы и из клубов, где танцы до утра, — совсем не походило на другие краткие контакты в его жизни: с одной стороны, он, уж хотя бы из-за своих размеров, был главный, однако нежность и атавистический покровительственный инстинкт перевешивали и выдвигали на первое место слабейшего.
Голда на пороге речи — она уже умела говорить «пока!» и махать на прощанье ручкой — общалась посредством того, что в Библии обозначается старинным словом «утроба», не только в смысле пряно пахнущего младенческого кала, но и через разные таинственные внутренние дела: пить хочется, животик болит, или сон страшный, или тоска экзистенциального одиночества — что-нибудь такое, изгоняющее душу из сонного рая в многолюдный мир на поиски утешения. Бек старался дать ей его. А в иные ночи Робин сама просыпалась, и исходное тепло материнского прикосновения успокаивало горести ребенка. Рядом с ними на кровати престарелый Бек чувствовал прилив умиления, присутствуя при мягкой стыковке двух молодых женских тел. Слава богу, что Робин встревала; но и обидно, она отнимала у него, наверно, последнюю возможность дать удовлетворение другому существу — найти биологический ключик к другому "я", к чудесному своему продолжению, преломленному, как палочка в воде. «Ты — моя Нобелевская премия, — шептал он ей на ушко, пока в микроволновке шестьдесят секунд грелась бутылочка, а они с Голдой стояли у окна и смотрели сверху на желтую крышу одинокого такси, с тарахтением проезжающего по булыжной мостовой в какой-то притон, где зеркала, и наркотики, и мелькающий свет, и судорожные танцы. — Ты моя хорошая, хорошая, хорошая, — втолковывал Бек крохе, а она вопросительно заглядывала ему в лицо, не понимая горячности его шепота. — Ты совершенно замечательная».
Они с Голдой были одного поля ягоды — оба спали урывками, оба упрямо ползли своим путем.
— Ты папина дочурка, — ворковала над малышкой днем Леонтина, и Беку за письменным столом было слышно. — Такая же проказница, и волосы торчком.
— Леонтина, — иногда спрашивал он, — по-вашему, это большая ошибка, что я завел ребенка в таком возрасте?
— Детки — дар Божий, — отвечала она, как всегда чуть-чуть нараспев. — Они родятся, когда хочет Бог. Мамочка с папочкой, может, думают, еще не пора, лучше погодить, но Господу известно, когда приходит срок благословения. Вы так сильно любите эту девочку, мне иной раз смотреть больно. И мамочку тоже, а как же, но вы с ней взрослые люди, у каждого свои привычки, свои дела в жизни. Вот и мои родители так, папочка то дома, то невесть где. А нарожали девятерых так-то, от разу до разу. Я предпоследняя была. А братик мой меньшенький родился, когда уж матери было сорок два. Она, бывало, шутит, мне, говорит, его без очков уже и не видать.
Леонтинино уверенное приятие мира как божественной колыбели, в которой нам всем на роду написано мирно качаться, днем успокаивало Бека, а ночью, наоборот, тревожило, представляясь несомненно ложным. В бессонные часы он стоял на вершине своего одиночества, как святой столпник, вырванный из уюта обыденности. Присужденная ему Нобелевская премия обрушила целую лавину писем, и они трепали его, как враждебные вихри. Нет чтобы дать ее коренному американцу, и чтобы был не жид, и не черный, и не иммигрант какой-нибудь, который слова по-английски верно сказать не умеет… я дописывал свой роман, работая на двух работах, чтобы оплатить химиотерапию жены плюс уход за ребенком, и всего один процент от той колоссальной суммы, которую вам вполне заслуженно, на мой взгляд, присудили, дал бы мне возможность… ты, конечно, не помнишь меня, но я сидела прямо позади тебя в школе э 87 на углу Семьдесят седьмой и Амстердам авеню, и хотя ты не обращал на меня внимания, я всегда знала, что придет день, когда… аукцион знаменитостей, годятся даже самые незначительные личные вещи, прошлый год у нас имели чрезвычайно большой успех обрезки ногтей Марии Кэри и использованные бумажные полотенца из кухни Джулии Чайлд… так и знай, Генри, ты всех сумел одурачить, кроме меня, я-то вижу тебя насквозь, жид пархатый, и знаю тебе цену… у нас в реформированной синагоге наш кружок чтения не может предложить даже скромного гонорара, но за такси мы заплатим, и перед началом будут закуски домашнего приготовления… моему сыну в декабре исполнится два года, и дружеское письмецо от Вас на Вашей личной почтовой бумаге, содержащее выбранный по Вашему вкусу отрывок из какой-нибудь книги, Вашей или другого великого писателя, и датированное датой, месяцем и годом… ты, по-моему, чувствовал себя неловко в передаче Чарли Роуза, но тебе ведь нечего стыдиться. Или есть что-то?.. прилагаю свою книгу, изданную на средства автора, где излагается с неоспоримыми подробностями, как Господь установит царствие Свое в первую очередь на Ближнем Востоке, а затем, в быстрой последовательности, и на остальных континентах… о помощи, подписанная фотография или заявление на одну страничку в поддержку человека, который борется за обращение юных умов назад, к книге, небольшой чек, цитата подходящая к нашему делу, подпись, пожалуйста, собственноручная… буду рад заехать и поделиться нашими профессиональными советами и знаниями в области вложения в недвижимость… стараюсь совладать с досадой, но после сорока лет трудов, которые не чета твоим, и не только по моему мнению, но так считает большинство критиков, те, что не полные болваны, я не в состоянии спокойно принять то, что представляется мне жестоким и нарочитым пренебрежением мною, мною, знаю, что это абсурд, дорогой Генри, знаю, что для тебя жизнь всегда была и есть просто тарелка с вишнями… Зависть и злоба изливались на него с американских просторов, из всех штатов, включая Гавайи и Аляску, точно ледяной косой дождь, барабанящий по жестяной крыше его бедной обособленной лачужки. Бек пытался использовать бессонные ночные часы на сочинение лекции, которую обязан прочесть каждый Нобелевский лауреат. Из Швеции приходили вороха информации, большей частью на длинных европейских листах, которые не помещаются в американские папки. Его лекция должна состояться в Академии за три дня до торжественной церемонии. Кто там будет? Невозможно себе представить. Ваши королевские величества, лорд-мэр города Стокгольма, члены Академии, достопочтенные гости, иностранные и местные! Нобелевская премия стала такой огромной, такой щедрой и знаменитой, что по справедливости ее никто не заслуживает, и недостойному лауреату остается только прятать свое смущение за спинами всех остальных, столь же недостойных. Она, эта премия, поднимает нас на головокружительную высоту планетарного внимания и соблазняет вещать на весь мир. Взирая сверху на нашу Землю, я вижу все расширяющийся разрыв между теми, кто летает на самолетах и кто не летает; между теми, кто улизнул в киберпространство информационного века, и теми, кто остался на земной поверхности обрабатывать пашню, добывать рыбу в морях и выполнять прочие важные обязанности, некогда составлявшие достойное содержание жизни всех, за самыми малыми исключениями. Нет. Что он знает о доле других, помимо своей собственной затворнической жизни и обрывков чужих жизней, с которыми случалось пересечься? А насчет самолетов это полностью устарело. Он помнит, как воздушные перелеты были событием для избранных, для людей в хороших костюмах и модных платьях, — эдакое шикарное мероприятие, приправленное перчинкой страха, когда самолет начинало болтать среди серебристых, в изящных завитках, нагромождений грозовых туч, а дармовое шампанское и обед с уткой или бифштексом на настоящем фарфоре еще придавали ему элегантности в духе «Титаника». Но теперь в самолеты, толкаясь, лезет публика, которая прежде ездила на автобусах. Для них, пахнущих потом, одетых в шорты, джинсы и даже в нечто полосатое, похожее на пижамные брюки, перелететь за тысячу миль — пустячное дело, все равно что прокатиться в продуктовую лавку за углом. Самолет перестал быть чудом и сделался привычным, как хлеб насущный. Запихав как попало в багажные отделения над головой свои спортивные сумки и портативные компьютеры в ободранных футлярах, они даже не дают себе труда смотреть в окна со страшной семимильной высоты. Так что правильным оказался наш символ веры победившего капитализма: многомиллионные массы влекутся вверх по лестнице процветания, которую возводят технология и предпринимательство. Телефон и радио, кино и телевидение, внутреннее сгорание и ракетные двигатели — человечество приняло все это на вооружение с такой же готовностью, с какой первожители Америки присвоили огнестрельное оружие, лошадей и огненную воду. И как получилось в Огайо и в Рурской долине, так будет и в Мали и Малайзии — все станут богатыми, цивилизованными и недовольными жизнью. Нет. Экономическую геополитику лучше не затрагивать. Кто может сказать, куда идет этот дивный мир со всей своей неисчерпаемой приспособляемостью? Добавим автобиографическую нотку, как у Ые или Хини. Вест-сайдско/бруклинское детство. Армия, война. Солдатский билль о правах. Нью-Йоркский университет. В сороковые годы жизнь в Гринич-виллидж, в пятидесятые и далее — на 99-й улице. В детстве книги для меня были лишь прямоугольными предметами, которые можно видеть в супермаркетах, писчебумажных магазинах, а лишенные цветных обложек — в библиотеке. Там, на полках, ряды их пыльных корешков с белыми десятеричными шифрами казались плотным оперением темного простертого крыла; к их запаху высохшего клея примешивался горький гиблый дух старых людей, в годы моей юности называвшихся «бродягами», а в нынешние, более просвещенные времена их зовут «бомжами». Что означали книги? Кто их создавал? Известно кто: мужчины в твидовых пиджаках и с трубками во рту, проживающие в Коннектикуте. И женщины, роскошные почти как кинозвезды, в воздушных шифоновых туалетах, или же, наоборот, одевающиеся по-мужски, как Дороти Томпсон и Марта Гелхорн, и не просто по-мужски, а даже в военную форму. Нет. Шведам да и всему миру нет дела до этих забытых писателей, бывших некогда для Бека звездами на небе. Надо, наверно, сказать о невыразимом счастье, которое испытываешь от прикосновения к бумаге карандашного острия, оставляющего след на белом поле. Но не слишком ли малозначителен этот атомарный миг, чтобы упоминать о нем перед такой огромной внимающей аудиторией? В мире страданий, голода и массовых убийств эстетические восторги непристойны. Что же тогда? — спросит он вслух. Печатное слово? Книжная торговля, этот старый труп, который еще раздирают оголодавшие шакалы? Жадные авторы, жадные агенты, общества безмозглых книголюбов с кафетериями под музыку Вивальди, издательства, принадлежащие металлургическим корпорациям, которыми управляют равнодушные, как лед, швейцарские счетоводы. А тем временем человеческая речь, разные языки, на которых мы все говорим, теперь избавленные от уродства смертоубийственных лающих калек из Геббельса и скудоумных двоесмысленностей бюрократического коммунизма, превращаются в медоточивый радостный лепет «Майкрософта» и «Хонды», тайно сговорившихся сделать из нашего мира один огромный детский сад для инфантильных пользователей. Неужели роскошному, язвительному, как змеиное жало, языку Шекспира и Джерарда Мэнли Гопкинса, Чарльза Диккенса и Сола Беллоу суждено стать бинарным кодом в империи серых костюмов, управляемой человечками, которые спешат по улицам Манхэттена и Гонконга и что-то торопливо бормочут в свои сотовые телефоны? Кто остановит прогресс? Поэты? Дилетанты вроде вашего покорного? Не смешите меня, ваши высочества и разные сановники. Как любезно оповестил недавно американскую прессу один мой добрый старый знакомый, ваша премия — пустая забава.