– Прости, – говорит, – это я, конечно, дурость сказанул, – вдруг улыбка ему на лицо снизошла: – Испужался я, Иван! Страсть как испужался!
   И захохотал переливистым весенним смехом. Иван, как эту гнилозубую улыбку увидал, так все обидки у него тут же исчезли. Так ему смешно стало, что он сначала подхохатывать мужику принялся, а потом и громче него закатился.
   Стоят Иван с Горшеней и хохочут, друг за друга держатся! Чуть в проталину не свалились, грачей распугали, березняк растрясли. Ивану смех Горшенин шибко по нраву пришёлся: у себя на родине он ни у кого такого не слыхивал – какой-то омывающий смех, безо всяких подначек, здравый и надежду вселяющий. Да и сам Горшеня – хоть и чудной, а приятный. Вроде простоват, а обо всём суждение своё имеет, слов много знает умных, коверкает их по-своему! По всему видно, что Горшеня – человек надёжный и справный.
   – Эк! – говорит Иван, фыркая. – Все внутренности себе отхохотал.
   И рассказал Иван новому знакомцу всю свою подноготную – какие могут быть секреты после такого-то единящего смеха! И Горшеню о себе рассказать попросил – кто таков, откуда и прочее.
   – Да что рассказывать, – присвистнул Горшеня. – Во мне подробностей мало, одни общие места. Родился в ярме, рос в дерьме. Дневал в срубе, ночевал в клубе. Потом была работа у купца Федота. Затем работишка – у помещика Тишки. Да ещё задал труд фабрикант Крутт. А потом халтурка образовалась – армией называлась. Сражался за троны, транжирил патроны. По будням от царя получал сухаря, по праздникам – плётку, чтоб служилось в охотку. За верстою верста – двадцать лет, как с куста. На двадцать первом годе к строевой стал не годен. Дали о ранении справку и пинок на добавку. Ступай, говорят, восвояси – из окопов в штатские грязи.
   – А дальше? – подталкивает Иван.
   – Дальше… – вздыхает Горшеня. – Дальше пришёл я, Ваня, домой, а там – полный покат: ни жены, ни детей, хата стоит голая.
   – Кто ж их похитил? – нахмурился Иван. – Что за чудище такое беззаконие сотворило?
   – Да никто не похитил, Ваня, – ещё мрачнее вздыхает Горшеня. – Голод их в могилу свёл, мор. И не чудище никакое, и не беззаконие; голод тот по закону был – от царя-батюшки подарок. Пока я за него кровь проливал да товарищей своих хоронил в братских канавах, он, отец родимый, со своими премудрыми министрами да благородными генералами семью мою голодом замучил. По большой, так сказать, осударственной нужде.
   Остановился Иван, шапку снял с головы, в руках её комкает, понять сей факт не может. Ещё не сталкивала его жизнь с такой лютой несправедливостью.
   – Это что же за аномалия! – возмущается он, чуть не плача. – Выходит, что ваши цари с генералами хуже наших нечистых?
   – То-то и оно, что ясно, где темно! – отвечает Горшеня.
   Весь бледностью пошёл Иван, Кощеев сын. Черты лица заострились, щёки щетиной пошли, да не простой, а с медным отливом. Руки сами собой свернулись в кулаки, увеличились в размерах и прямо на глазах у Горшени стали каменеть. Заскрипели плечи, грудь лязгнула холодным металлическим панцирем. Да ещё и зубы железные изо рта полезли – один другого длиннее!
   Горшеня отпрянул от неожиданности, сидором в дерево упёрся.
   – Что с тобой, Иван? Али нездоровится?
   Иван опомнился, обмяк щетинистым телом, железные зубы за губу спрятал.
   – Прости, Горшеня, не предупредил я тебя. Ты меня не бойся, я здоровьем крепок и ничего шибко ущербного во мне нет, просто с рождения природа у меня такая двойственная – от отца Кощея прямая наследственность. Когда я злиться начинаю, во мне нечисть просыпается и наружу выползает в виде эдаких вот странностей. В чудовище превращаюсь, Горшеня.
   И показывает товарищу руки свои окаменевшие, с большими серыми когтями. Едва Горшеня на тех руках взгляд собрал, а они уж на глазах обратно человечий вид обретают: гранитная пористость с них уходит, когти уменьшаются до нормальных ногтевых размеров.
   – Вот видишь, – комментирует Иван. – Это я к злобе остыл, и человеческий облик ко мне обратно возвращается, над минутной слабостью долговременный верх берёт.
   – Фу ты… – Горшеня пот со лба вытер, картузом лицо бледное обмахнул. – А я уж снова испужался, подумал грешным делом, что с тобой скверное приключилось, что тебя какая-нибудь муха чёртова в зад куснула… Пошли, думаю, метастазы – ой да караул!
   – Нет, – мнётся Иван, – всё в порядке, ты не думай… Просто осерчал я на твоих обидчиков, разозлился не на шутку… Ты потрогай, не бойся.
   И протягивает товарищу локоть, чтобы тот убедился в его, Ивана, человекоподобии.
   Горшеня локтем пренебрёг, от Ивана на три шага отошёл, оглядел его с прищуром, носом по ветру поводил, потом приблизился, растопыренными пальцами потрогал грудь и плечи, ухо к животу приложил. Целую минуту прислушивался, Ивана в неловкость ввёл.
   – Эвона как, – резюмирует, распрямляясь. – Извини, Ваня, но тебе с такими синптомами злиться совершенно противопоказано. Ты смотри, Иван, осторожнее, злобу в себе перебарывать надо, не поддаваться на её истеричные провокации. Не то аукнуться может в самый неподходящий момент.
   – Да как же мне не злиться, когда я злобного Кощеея родной сын? Мне злость на роду написана.
   – Всё равно, я бы на твоём месте этими пограническими состояниями не злоупотреблял. Это я тебе как медбрат говорю.
   Иван только вздохнул в ответ. Горшеня от того вздоха шарахнулся – ещё не совсем, видать, от испуга оправился. Посмотрели дорожные товарищи друг на друга, как бы жалея об утраченной гармонии. До сего разговора так привольно по лесу шагать было, так уютно, а теперь – сплошные нервические дёргания. Ну да делать нечего – раздраю душевному не поддались, побрели дальше. Однако мысли им молчать не дают, сами на свет изо ртов выпрыгивают.
   – Да, – бормочет Горшеня, – видел я, что гнев да злоба с людьми делают, во что их превращают, но чтобы вот так, сверх всякой наглядности, – такое я, Вань, впервые наблюдаю. Ты уж больше, пожалуйста, не злись, не надо.
   – Так страшно? – спрашивает Иван.
   Горшеня остановился, товарищу своему в глаза поглядел.
   – Страшно, Ваня. За тебя страшно. Думаешь, это так себе – побыл идолищем и перестал? Ан нет, брат! Это всё равно что рожи строить: напугает кто – так и останешься чудищем на всю жизнь!
   – А ты, Горшеня, разве ни на кого не злишься? – удивляется Иван. – Разве злобы на тех своих обидчиков не таишь? Разве такое простить можно?
   Горшеня взглотнул, о своём припомнил в подробностях. Пошёл, прихрамывая, вперёд, а Иван за ним плетётся, вопросы свои дальше сеет.
   – Ну что ты молчишь, Горшеня? Ты прямо скажи – есть в тебе злоба или вся вышла?
   – Есть, – отвечает наконец Горшеня. – И злоба есть, и ещё много какой дрянью душа засижена. Только я всему этому управлять собой не позволяю – хватит мне господ да приказчиков, наслужился вдоволь, приказаний идиотских наисполнялся досыта! Теперь я, Иван, сам себе хозяин, сам за себя в ответе перед своей же совестью. Потому и в путь пустился, на месте околевать не стал. Пошёл я, Ваня, искать справедливость – вот куда я пошёл. Очень интересно мне, есть ли такова на свете? Я, Вань, зла ни на кого не держу, я всех понять могу и каждого оправдать пытаюсь, только очень интересно мне поглядеть на эту самую справедливость. Очень мне желательно потрогать её, искомую, вот этими личными моими руками. Такая моя конечная цель на сегодняшний момент времени!
   Высказался Горшеня – и побрёл дальше. Невесёлым сделалось лицо его, вроде даже постарел сразу же. А Иван стоит на месте ошарашенный. Осилил думу, опомнился, бросился вслед за Горшеней.
   – Ты послушай, Горшеня, – кричит, – я тебе теперь помогать буду, я тебя в обиду не дам!
   – Ты и так мне помогаешь, в обиду не даешь, – говорит Горшеня.
   – Нет, – не унимается Ваня, – ранее – это не то было; я тебе не по сознательности помогал, а только от скуки. А теперь я будто прозрел, вижу, какой ты есть порядочный человек, вижу, сколько ты несправедливости претерпел! Очень твоя история тронула меня, за самоё живое ухватила! Я тебе, Горшеня, другом быть хочу! У меня настоящего друга никогда не было, а теперь будет!
   Горшеня не нашёл, что ответить, только похлопал Ивана по плечу и дальше поплёлся.

7. Пролегомены Кота Учёного

   Вот уже и вечер не за горами, уже солнце зацепилось лучами за горизонт и лениво покачивается на верхушках сосен – ко сну, стало быть, готовится.
   Друзья-путешественники как раз в этот пересменок дня дошли до того самого распутья, где испокон веку располагался указательный камень. Иван и Горшеня сразу признали тот булыжник – нет во всём лесу камня солиднее и представительнее. Только вот ведь какая незадача: главное место на том камне, где должен быть высеченный текст, какой-то паразит отбил, да ещё накалякал что-то белой краской – и где только взял её в лесу! Попутчики пару раз вокруг камня обошли в растерянности, в каракули те вчитываются.
   – Без… разницы… – разбирает буквы Иван. – Так, что ли?
   Горшеня пальцем белила потрогал, на язык попробовал.
   – Кажется, так, – кивает. – Трактуется однозначно: иди куда хочешь – всё одно, без разницы. Видать, фатализ какой-то писал.
   – Фаталист? – переспрашивает Иван. – Вредитель! Варвар!
   – Может, варвар, а может, и варвара, – кумекает Горшеня. – Но человек не шибко умный.
   – Насчёт ума его не знаю, – говорит Иван, – а только маршрут он нам порядком запутал. Кому-то, может, и без разницы, а нам в определённое место надо.
   – Не паникуй, Ваня, – спокойно говорит Горшеня. – Надписи читать – оно, конечно, удобно, грамота – вещь полезная; только не всегда тем надписям верить можно. А вот есть ещё другая грамота, которая без букв и препинательных знаков. Сия грамота не менее полезна, а в данном нашем случае именно к ней нам и придётся незамедлительно прибегнуть.
   Иван на товарища своего смотрит с восторгом и недоверием. А Горшеня обошел ещё раз камень, с покатого бока на него заскочил, вскарабкался по выступам да моховым наростам на самую его спину и встал там дозорным памятником, руки в боки уткнул.
   – Камень, – говорит, – он тем хорош, что на него достаточно залезть. Как бы валун мал ни был, а всё одно человека он выше делает, обзор ему открывает в иной масштабности!
   Приложил руку козырьком к бровям и оглядывает округу.
   – Ну что там? – не терпится Ивану.
   – Да всё то же – красота, – комментирует Горшеня.
   – А по существу?
   – Красота – она и есть по существу. Что ж ещё существенней красоты может быть! А ежели ты обстановкой интересуешься и насчёт стопографических ориентиров спрашиваешь, то докладываю тебе следующее. Вижу, Ваня, дуб высокий. Прямо скажем, царственных размеров дуб, издалека его видать. Сидит ворон на дубу, зрит в подзорную трубу. Вот прямо на меня смотрит. Взглядами мы с ним встренулись. Стало быть, это Лесное царство и есть, – в человеческих царствах вороны такой деловитой наружности да ещё с оптическими приборами не водятся. Значит, в ту сторону нам и следует идти.
   Горшеня спрыгнул вниз, рукой направление указал.
   – Жалко, что эта птица тебя зафиксировала, – качает Иван головою.
   – А что такое? Чай, я не шпиён и не вредоносец.
   – Да понимаешь, Горшеня, у них там на царстве – моего папаши давний дружок-корешок, драконий змей Тигран Горыныч. Какая-то между ними ссора с папашкой произошла много лет назад, так этот змей до сих пор на папу обиженный. Я подробностей не знаю, но мама мне советовала Тиграна Горыныча стороной обходить, в кумовья к нему не ластиться и отчеством своим перед лесными жителями не козырять.
   – Маму нужно слушаться, – соглашается Горшеня. Подумал немного, раненую ногу ладошками помял и говорит: – Ну вот что, друг Ваня… Исходя из вышесказанного, предлагаю следующий порядок действий. Мы, стало быть, границу в сумерках переходить не будем – от греха подальше. Переночуем в нейтральных кочках. А ранним-ранним утречком войдём в царство тихонько, без шуму. И напролом не попрём, а тормознём какое-нибудь попутное животное, и вся недолга. Как говорится, там хорошо, где нас не поймали ешшо.
 
   Намечено – сделано. Как стемнело, пристроились Иван и Горшеня возле большой корабельной сосны, прямо возле комля лагерь во мхах разбили. Всего того лагеря – костёр да ельник. Настелил Горшеня мохнатых веток в три ряда, обустроил лежанки на ночь. Потом разложил дровишки домиком, хворостом приправил, извлёк из сидора специальные охотничьи спички, да так ловко разжёг огонь, что Ивана завидки взяли. Руки у него хоть и сильные, да пальцы не в ту сторону загнуты – ничего взаимополезного сделать не могут! Достал Ваня из своей котомки круг домашней колбасы, полбуханки черного хлеба, пирожки всякие – хоть эдак свой вклад в общее благоустроение внёс.
   – Не, колбасу я не буду, – извиняется Горшеня, – потому как пост нынче. А вот сухариков да пирожков с капустой – это с превеликим удовольствием.
   Пока Иван еду раскладывал, Горшеня расшнуровал ветхий кисет, насыпал в газетный квадратик табачку, соорудил самокрутку. А как стал её ко рту подносить, что-то замешкался – рот кривит, нос отводит.
   – Странно, – говорит. – И курить вроде как не хочется.
   – А ты и не кури, – говорит Иван и пирожок товарищу подаёт. – Чем горло задымлять, лучше пожуй вкусненького.
   – И то верно, – говорит Горшеня, сам своему организму удивляясь.
   Сложил он всё обратно в кисет, откусил пирожка кусок – вкусно! Иван колбасный круг обрабатывает, а сам такое лирическое замечание делает:
   – Получается, друг Горшеня, я матушкин наказ не выполнил. Она мне велела сухомяткой не увлекаться, горячим, значит, не пренебрегать, а я, видишь ли, от горячего отказался, теперь сухпаёк жую. Правильно няня моя говорит: неслух, – потом проглотил кусок и спрашивает приятеля с некоторой мальчишеской жалостью в голосе: – А ты, Горшеня, меня за то не презираешь, что я Кощея злобного сын?
   – Вот дурень, – отзывается Горшеня.
   Посидели молча, челюстями пожерновили.
   – А это что у тебя? – спрашивает Горшеня, углядев в Ивановом хозяйстве кое-какие подробности.
   – Да это так, ерунда, – отвечает Ваня, зардевшись. – Отец ополоумел, всучил мне в дорогу чепухи всякой колдовской.
   Стал Иван те волшебные предметы своему дорожному товарищу демонстрировать. Вроде как с неохотой, но и с потаённым хвастовством. И клубок-колобок ему показал, и рожок-свистунок представил. Похвастал – и гордо так голову держит, доволен, что удивил Горшеню. А того и правда подарки Кощеевы заинтересовали, обследовал он их придирчиво, в руках помусолил, на просвет проглядел и вывел о них своё учёное резюме:
   – Ну эти чудеса нам знакомы. На китайской в своё время много таких трофеев захватили. Ерундовина это, а не чудеса.
   Иван покраснел, обескуражился.
   – Да я и не хотел брать, – оправдывается поспешно, – только маманька уж больно разошлась: возьми да возьми! Сама, наверное, втихую в мешок-то и запрятала.
   – Ну и молодец маманя твоя, – кивает Горшеня. – В походе всякая ерундовина пользой обернуться может. Походному человеку неизвестно заранее, в чём его нужда проявится. Верно? Так что запихивай, Иван, чудеса свои обратно в мешок, авось придёт и их время… А это что такое?
   Иван семя Подлунника – третий отцовский презент – в жменю спрятал, от Горшениных глаз отвёл.
   – Да это так, мелочь. Потом как-нибудь покажу.
   – Потом – так потом, – не возражает Горшеня. – Как говорится, потом – и суп с хвостом, и зуб с мостом. А только у меня, Иван, супротив твоих чудес своё чудо имеется, артельнативное. Ты, небось, такого отродясь в руках не держал.
   Стал он в своём штопаном-перештопаном сидоре копаться.
   – Такое, Ваня, чудо, что самому худо, – приговаривает. – Вот, смотри.
   И вынимает на свет толстый фолиант в кожаном окладе; листы – скукоженные, как сморчки.
   – С виду – обыкновенная книга, – рассматривает Иван. – Таких у моих родителей в библиотеке целый шкап и ещё одна косая полочка.
   – Таких да не таких, – гнездится во мху Горшеня, – я ж говорю тебе: это чудесная книга. Не помню, Ваня, как зовут-то её… «Пролежни», что ли.
   – Интересная?
   – Нет, Ваня, совершенно не интересная. Просто так – удивительная, не боле.
   – Что же в ней тогда удивительного, если она не интересная? – не понимает Иван.
   Горшеня поудобнее на хвойном ложе обустроился, ноги выпятил, сидор под бок подтянул и, сладко позёвывая, поясняет:
   – Её один учёный кот написал.
   Иван не поверил, далее листает – картинки ищет. А картинок-то и нет, лишь иногда таблички встречаются и хитрые многоэтажные формулы.
   – Точно кот, – уверяет Горшеня. – Только чудность сей книги не в том, Ваня, заключается, что её кот написал, а в другом совсем. Это ведь книга не простая, а снотворная: кто её читать станет, тотчас уснёт крепко-накрепко!
   – Да ну тебя, – возмущается Иван. – Брешешь! Как это – кот написал?
   – Ну как! Технически как – не знаю, Ваня; может, диктовал специальному кошачьему писарю, а скорее всего сам лапой нацарапал. Я думаю, жил он у какого-нибудь прохфессора или при монастырских переписчиках, наслушался всякой научности и сам в писатели подался. Только книга, Ваня, скучная вышла. Кот – он и есть кот! Коту бы сказки рассказывать да колыбельные напевать, а не за трахтаты учёные браться. Потому как суть кошачьей речи есть одно мурлыканье, из любой хвилософии у него баю-баю получается. Да ты попробуй хотя бы название прочитай – сразу почувствуешь, какая книга чудодейственная!
   Иван книгу ещё полистал, понюхал, вернулся к обложке.
   – Так, – читает. – Пролего… Проле… гомены естественно вытекающих процессов… – зевает уже, – процессов осознания индиви… диви… дуальностей индивидуумов, а также… а также их классификация в виде тезисов и таблиц… написано учёным котом-архивариусом Лукой Мурычем Лукаму… – зевает уже вовсю, – Лукаморовым… в лето от Рождества… от Рождест… ва-а-а-а…
   Прилёг Иван, недочитал чуток заглавие. Притулился к комельку и заснул молодецким здоровым сном в два прихрапа на три присвиста.
   – Вот я и говорю, – подзёвывает товарищу Горшеня, – только баю-баю и выходит. Удивительная книга-а-а…
   Руку протянул Горшеня, фолиант из-под Ивана выпростал, засунул себе под голову. Потом ноги коромыслом раскинул, лицо вверх задрал – вроде безо всяких удобств устроился, а удобней не бывает! И запустили дорожные знакомцы на всю поляну хор имени Свистуна Сопеича Храповицкого.

8. Верхом на сером волке

   Поскольку легли рано, то и проснулись соответственно – с первыми пеночками да зябликами.
   – Не замерз, Ваня? – спрашивает Горшеня.
   – Не то слово, – отвечает Иван. – Зуб на зуб не попадает.
   – Айда кости греть! – кричит Горшеня командным сержантским голосом и давай бегать по поляне, голыми пятками ужей пугать. Побегал, попрыгал, за другие упражнения принялся, песни горлопанит – птицам вступить не даёт.
 
– Ой, весна, моя весна,
Веничек осиновый!
Раскалился докрасна
Прилавок магазиновый…
 
   Иван смотрит на него из своей зябкой дремоты, а примкнуть не решается. Наконец встал, поприседал с ленцой, наклоны вправо-влево сделал.
   – Эх, мать моя природа, мачеха погода! – вопит Горшеня на всю поляну, тело своё в разные фигуры скручивает.
   До пота согрелся, присел обратно на ельник. Дышит-шумит, больную ногу растирает, на Ивана с усмешкой посматривает.
   – Ну что, – говорит, – одолела тебя кошачья учёность, до сих пор, гляжу, проснуться не можешь?
   Иван присел, лицом в росу обмакивается – такие у него водные процедуры.
   – Вот какова книга! – гордится Горшеня. – Незаменимая вещь. На войне мы под неё при самой злой канонаде засыпали, а хороший сон для солдата – основа крепости духа. Так что я этой книге многим обязан.
   – А ты, Горшеня, где грамоте выучился? – спрашивает Иван.
   – Меня, Ваня, сама жизнь выучила, – отвечает Горшеня, а сам портянки с веточек снимает, на сырость щупает. – Сначала согласным звукам обучила, потом уже и гласные преподала. И уж совсем недавно объяснила, где надо точку ставить, а где и запятая сгодится. А вот насчёт всяких там двоеточиев и многоточиев – это я до сих пор не уразумел. Может, ты мне, Вань, объяснишь?
   – Объясню, – неуверенно кивает Иван. – Только как-нибудь в другой раз, сидючи.
   И то верно – уже в путь пора, дорога не ждёт.
   После отдыха ночного да по утреннему росному воздуху так бойко зашагалось, что сначала и не заметили друзья, как переступили нерукотворную границу. Потом присмотрелись, а деревья пошли вроде как более крупные, трава зеленее стала, мокрости на земле меньше, мусора никакого не накидано, на камнях, опять же, ничего не понаписано – всё как-то не по-людски. Чувствуется полное между лесом и его обитателями взаимопонимание. Даже погода вроде как более мягкая, совсем почти лето. Тогда и поняли Иван с Горшеней, что очутились в Лесном царстве – Зверином, стало быть, государстве.
   Вышли молодцы на большую лесную тропу, стали вдаль заглядывать, животину попутную высматривать.
   – Вон и зверь на ловца бежит, – говорит Горшеня.
   Так и есть: бежит в их сторону матёрый волк-волчище – крупный, серый с подпалинами. Горшеня руку вперёд вытянул, машет пятернёй. Волк бег свой замедлил, остановился возле путешественников, язык высунул, дышит, осматривает людей с ног до головы. Вблизи-то зверь ещё крупнее оказался: запросто три человека на его спине разместиться могут – знатный волчище! Горшеня вперёд выступил.
   – Уважаемый, – говорит волку, – мы, стало быть, к Человечьему царству путь держим, в вашей расчудесной стране мы, так сказать, транзитом. Не подбросите ли в сторону пути следования?
   Волк не отвечает ничего, с лапы на лапу переминается, Ивана и Горшеню обнюхивает. Те переглянулись, разговор сызнова начинают.
   – Уважаемый волк-волчище, – повторяет Горшеня, – я говорю: путешественники мы. Можем пешком дойти, да нога у меня разболелась шибко, к непогоде, видать. Не подбросишь ли нас докуда не жалко?
   Опять со стороны волка никакой реакции, одно бестактное обнюхивание.
   – Да, пахнет неважнецки, – соглашается Горшеня, – погребом пахнет. Дело, понимаешь, походное.
   – Погоди, Горшеня, – на этот раз Иван друга одёргивает, – он же по-человечески не понимает. Видишь?
   – Быть такого не может, – Горшеня свои рукава от волчьего носа убирает, сторонится. – Раз царство сие волшебное, то здесь все животные по-человечьи не только понимать, но и разговаривать должны! Порядок такой, не нами установленный!
   Волк красным глазом на Ивана зырканул, слюну уголками пасти выпустил.
   – Э, э! – отшагнул слегка Иван. – Ты чего слюнявишься?
   А тот вдруг спрашивает нормальным человеческим языком, с небольшим только волчьим акцентом:
   – Разбойники?
   – Да нет, уважаемый, – радуется Горшеня. – Я ж говорю тебе: путешественники. В Человечье царство пробираемся. То есть, это, – идём.
   – Семионы? – спрашивает волк.
   – Чего? – не понимает Горшеня. – Какие такие Семионы? Никакие не Семионы, – я Горшеня, а это друг мой Иван. А больше среди нас никого не наблюдается, хоть ты унюхайся!
   Волк ещё раз попутчиков обсмотрел, потом молча развернулся и подставил свою широкую спину. Горшеня тут же волка оседлал, поудобнее ногу свою подбитую устроил. А Иван – тот не спешит садиться, у него какие-то сомнения на волчий счёт имеются. Но поддался всё же на Горшенины жесты – уселся на мохнатую спину, дружка своего за талию обхватил.
   Волк слюну скопившуюся в землю сплюнул, тронул плавно, как пароход, а потом такую нечеловеческую скорость развил – не горюй, волчица-мать!

9. Царь зверей, да не лев

   Недолго мчались молодцы на сером волке; и в себя прийти не успели, как тот с большой тропы свернул в какие-то непролазные дрёмы, пролетел хитрым неведомым маршрутом между колючих кустарников да и выскочил на просеку. Горшеня с Иваном ни живы ни мертвы сидят, так в волчью шкуру вцепились всеми четырьмя руками, что от веток хлёстких отбиваться нечем – спрятали головы в плечи, сопят друг в дружку, жалеют о начатом.
   А волк на просеке скорость-то сбавил да совсем уже на пешем ходу в балочку свернул. Остановился да как гаркнет что-то на зверином наречии – Ивана и Горшеню аж передёрнуло.
   А на тот волчий знак стали из-за деревьев появляться разные звери – рыси, лисы, куницы, выдры, лосей пара штук… Кого только нет! Птицы, опять же, гады ползучие – полный гербарий. Вся поляна ожила и наполнилась их звериной речью и пернатым щебетом. Окружили путешественников, глядят на них с любопытством и подозрением, нюхают, лизнуть норовят, да и на зубок попробовать тоже, кажется, не прочь. А Горшеня с Иваном сидят на волке смиренно, боятся мускулом пошевелить, всем существом своим осознают бренность человеческого существования.
   И вот выходит на поляну бурый медведь, великан лесной, да не из простых шатунов, а важная шишка – воевода тутошний. Осанка у него начальственная, посадка приказная; спина колесом, морда самосвалом, челюсть кузовом; шкура такая сальная, что на утреннем солнце аж переливается перламутром. Расступилась перед ним лесная толпа, подошел этот Потап Михалыч к незваным гостям, осмотрел предвзято и спрашивает у волка со всей медвежьей строгостью:
   – Хто, понимаешь, такие?
   – Знамо кто, – отвечает волчище. – Разбойники. Семионы.