— Санитары! — ответил Лавренко, приглядываясь к нему.
   — Какие тут, к черту, санитары, уносите ноги, пока целы, — не то сердито, не то сочувственно крикнул матрос и, махнув рукой, побежал прочь.
   Какие-то смутные тени воровато шмыгали из города вниз в порт.
   «Босяки! — подумал Лавренко. — Ишь, как вороны на падаль!»
   На бульваре стало пустеть, утихать, и тогда из порта явственно послышался смутный и тяжкий гул, похожий на грохот приближающегося поезда. А вслед за тем, над темными массами, в которых нельзя было отличить крыш от судов и толпы, показался огонь и заблестел в воде, внезапно оказавшейся там, где ее не ожидал глаз. Из мрака нарядно выступили бело-розовые борты пароходов, красиво и жутко посыпались вверх фонтаны искр, повалил густой, освещенный снизу дым, и послышался явственный многоголосый и нестройный крик:
   — А-а-а!..
   Что-то треснуло, лопнуло и раскатилось, а в стороне темного городского сада послышался отдаленный лопочущий нервный и непрерывный звук.
   — Это пулеметы, — с ужасом сказал подле Лавренко молодой голос.
   Лавренко оглянулся и увидел за собою ряд освещенных снизу, с блестящими стеклянными глазами испуганных лиц.
   Гул в порту то рос, то падал, и в короткие промежутки его падения все явственнее, точно приближаясь, слышалось ужасное, бессмысленно однообразное лопотание.
   — Боже мой, что же это такое? — пробормотал в темноте женский голос.
   Далеко, в темном пространстве моря, чуть видно мелькнула слабая вспышка молнии, и через минуту долетел отдаленный глухой удар.
   И что-то невидимое, высоко, под самым куполом темного звездного неба, с нагнетающим тяжелым свистом, пронеслось с моря в город.
   «С броненосца стреляют!.. Началось!» — подумал Лавренко.
   Так же далеко в городе послышался глухой удар, мгновенный свет выхватил из мрака вдруг показавшиеся и пропавшие силуэты крыш, и резкий звук разрыва явственно донесся оттуда.
   — А-ах, — вырвалось у кого-то.
   — Куда лезете?.. не видите, черти, здесь красный крест? — неожиданно прокричал позади знакомый Лавренко голос санитара.
   Лавренко, ошеломленный и растерянный, кинулся на голос. Кто-то со странным звуком, хрипя, как умирающий, покатился ему под ноги, чуть не сбив его самого.
   — Кто?.. раненый, что ли? — с трясущимися руками наклонился Лавренко.
   Подбежали еще двое, студент опустил зажженный фонарь, и Лавренко увидел совершенно бессмысленное, разбитое в кровь лицо.
   — Вы ранены?.. куда?.. — торопливо спрашивал санитар, стараясь перевернуть лежавшего человека.
   Тот что-то проговорил, но нельзя было ничего понять.
   Лавренко нагнулся ниже и вдруг почувствовал тяжелый запах водки и увидел развалившийся узел, из которого рассыпались свертки чаю, бутылки и какая-то шелковая материя, изорванная и забрызганная чем-то темным.
   — Пьяный? — удивленно вскрикнул студент. Человек, шатаясь, встал на четвереньки и поднялся совсем, ухватившись за Лавренко и пахнув ему в лицо вонючим, кисло-тяжелым запахом рвоты и перегара.
   Что-то бросилось Лавренко в голову: какая-то непонятная обида, злоба и беспомощное негодование.
   — Скотина! — неожиданно для самого себя крикнул он и изо всей силы толкнул пьяного в грудь.
   Тот отшатнулся назад, запнулся и, тяжко рухнув навзничь, перевернулся и затих.
   «Чего доброго, убился?» — мелькнуло в голове Лавренко, но, весь дрожа от мучительных непонятных чувств, он только стиснул зубы и отошел, конвульсивно вытирая платком мокрую руку.
   — Доктор! — растерянно сказал один из санитаров. — Мы тут ничего не поделаем!.. надо куда-нибудь в дом!..
   — В аптеку раненых сносить начали!.. В Морозовскую аптеку!.. отозвалась курсистка.
   Минута величайшего раздумья овладела Лавренко: ему вдруг стал противен человек.
   Все время, пока в темноте, сквозь толпы людей, налетающих друг на друга, ругавшихся, кричавших и угрожающих кому-то, его отряд пробирался к аптеке, подобрав по дороге двух, неизвестно где, кем и когда раненных людей, Лавренко думал об одном, и мысль его была полна отвращения и грусти.
   «Пусть они все правы в том, что несчастны и что им есть хочется, но если в первый день, когда они почувствовали свободу и должны были ощутить первые проблески человеческой жизни, после жизни угнетаемых скотов, они не нашли ничего лучшего, как начать грабить и убивать, то не есть ли это указание на то, что при всяком положении их жизни, при всяких условиях, конечной точкой их действия явится не радость жизни, а новая и бесконечная борьба за кусок… было — два, будут добиваться третьего, будет три они станут рвать друг другу горло из-за четвертого куска… И так без конца».
   Целый рой привычных мыслей о том, что люди не виноваты в своем невежестве, прилетел ему в голову, но чувство отвращения пробивалось сквозь них, принимая то образ толстого сытого человека в генеральском мундире, то образ пьяного окровавленного оборванца и вызывая в сердце жгучее чувство ненависти, от которой хотелось вдруг ощутить в себе нечеловеческую безграничную силу и одним ударом уничтожить все; так уничтожить, чтобы шар земной мгновенно обратился в ледяную пустыню. Лавренко внезапно почему-то вспомнил, что сегодня целый день светило яркое солнце и голубело небо, а он их не видал. Между солнцем и им, Лавренко, стоял то голодный, то сытый, но одинаково омерзительный, грубый и жестокий человек. И захотелось все бросить, махнуть рукой и пойти куда глаза глядят. И как всегда, когда он задумывался о том, куда пойти, Лавренко захотелось пойти сыграть на бильярде.
   Но ему стало стыдно своего, как казалось, совершенно нелепого в такой день желания, и Лавренко, сделав над собой усилие, потушил в себе злую мысль и, точно проснувшийся от тяжелого сна, вяло и как будто даже спокойно принялся за дело.
   В аптеке были выбиты стекла, разноцветные пузырьки, растоптанные в омерзительной грязи из пыли, крови, обрывков тряпья, похожего на вывороченные растоптанные внутренности, и клочьев розово-грязной ваты, придавали комнатам вид необыкновенный и странный, какой бывает в квартирах, из которых выехали люди.
   — Доктор, а убитых куда сносить? — кричал фельдшер, проталкиваясь к нему между столпившимися, одетыми в пальто и шапки, точно на улице, людьми. Вид у него был озабоченный, но нисколько не испуганный.
   Лавренко подошел смотреть на убитых. В узком коридоре их сложили рядком, как дрова, и их вытянутые ноги мешали ходить живым. Многие из них были голые, и тела их блестели голо и страшно. Первый, к которому нагнулся Лавренко, был огромный толстый человек, должно быть, страшной силы, с массивной выпученной грудью сильного животного. На груди у него было одно аккуратное темное пятнышко.
   — Только и всего! — сказал задумчиво Лавренко, сам не заметив этого.
   Руки со сжатыми кулаками преградили ему дорогу, Лавренко перешагнул их, стал прямо в густую липкую лужу, вытекающую из-под кучи тряпок, и у самого носка сапога увидел спутанный ком волос, крови, мозга и грязи, в котором можно было только угадать человеческий затылок.
   — Фу, мерзость!.. — чуть не вскрикнул Лавренко и отшатнулся.
   — Я думаю, можно пока свалить в сарай, а тут поставить кровати, озабоченно говорил ему фельдшер.
   — Ну, да… свалите в сарай!.. — задумчиво ответил Лавренко, болезненно острым взглядом обегая ряд тускло блестящих под коптившей лампой белых неподвижных лиц, не возбуждавших представления о людях. — Все равно, голубь, хоть и в сарай!..
   Из задней комнаты послышался визг и с каждым мгновением стал расти и повышаться, точно там резали свинью и не могли дорезать.
   Лавренко пошел туда, на ходу засучивая рукава и все сохраняя на лице выражение вялой и углубленной грусти.
   Из-за спины санитара в белом халате он увидел нечеловеческие выпученные глаза, голые ноги и над ними что-то красное, склизкое, дрожащее, как кисель.
   С этого момента вне времени и пространства, уже не видя причин и последствий того, что тут совершалось, как будто оторванный от всего мира и вдавленный в какую-то кровавую гущу разорванного живого мяса и диких воплей, идущих как будто не только из широко разинутых красных глоток, а и от непонятных круглых, выпученных в страшной муке глаз, Лавренко перевязывал одного раненого за другим, и перед его глазами, в которых не было уже другого выражения, кроме ужаса и болезненного сострадания, проходили всевозможные муки, какие только может причинить человеку человек.
   На заре он вышел на крыльцо во двор и мокрыми руками стал закуривать папиросу. Холод рассвета и блеск еще видимых звезд, чистых и прекрасных, высоким куполом стояли вверху над еще темными крышами домов. Вокруг было тихо, и ясно слышался где-то за домами отдаленный гул, пронизанный сухим треском и лопотаньем пулеметов.
   — Когда же этому конец? — с той внезапной злобой, которая все чаще и чаще охватывала его, вслух сказал Лавренко, бросил папиросу, не закурив, и, пошатываясь от прилива крови к голове, вернулся назад.
   Его уже искали, и испуганные лица бросились ему в глаза сразу.
   — Полиция!.. — трагически сдавленным шепотом, почему-то не указывая и не оглядываясь назад, сообщил ему фельдшер.
   В коридоре, под слабым светом лампочки, виднелась серая шинель с блестящими пуговицами, а за нею сплошная стена черных городовых.
   — Что там такое еще? — сжимая кулаки, спросил Лавренко сквозь зубы.
   Изо всех дверей любопытно и испуганно смотрели санитары, сестры и раненые с забинтованными телами.
   — Вы заведующий пунктом? — спросил седой усатый пристав, видимо, только что чем-то возбужденный и взволнованный. Глаза у него блестели, зубы скалились, дыхание было ускоренное, как будто он гнался за кем-то и озверел и еще не пришел в себя. Я…
   — У вас есть разрешение на открытие пункта?
   — Нет…
   — В таком случае потрудитесь закрыть! А раненых заберут военные санитары.
   Лавренко, толстый и мокрый от пота, с завернутыми на пухлых руках мокрыми рукавами, угрюмо смотрел на пристава и молчал.
   — Так вот-с, — с иронической вежливостью сказал пристав.
   — Я пункта закрыть не могу, тяжело пыхтя, возразил Лавренко.
   — А это как вам будет угодно, — даже с какою-то радостью ответил полицейский. — Я прикажу стрелять по окнам, а вы примете на себя все последствия.
   Лавренко молчал. Пристав немного подождал и, прибавив: «Ну, так вот-с…» — вышел. Черные фигуры городовых, стуча сапогами и шашками, затолпились в дверях. И в этом кованом стуке, в литой однообразности поворотов было грозное проявление силы машины, неуклонной и несокрушимой.
   И полною противоположностью этой силе был тот жалкий хаос растерянности, испуга, паники, который воцарился на пункте.
   Когда Лавренко, все еще тяжело пыхтя и чувствуя, что вся душа его переполнена бессильным возмущением, вернулся в аптеку, его поразило то, что он увидал.
   Крик, похожий на плач, и вопли отчаяния наполняли стены. При свете коптящих лампочек бестолково метались, похожие на привидения, белые фигуры санитаров, корчились по всем углам нелепые и ужасные призраки окровавленных, грязных, с размотавшимися бинтами раненых. Кто-то сваливал в кучу со звоном и криком инструменты, бинты, банки с ватой. Запах разлитой карболки остро стоял в воздухе. Два студента, очевидно, сами не зная куда, волокли за руки и за ноги рослого рыжего человека, который беспомощно стонал, а из дверей волокли им навстречу другого, и видны были только ноги, согнутая спина несущего, а кто-то кричал оттуда злым и надорванным голосом:
   — Куда вы прете?.. На двор выносите!.. На двор!..
   Но сзади на студентов напирали другие санитары, бестолково путаясь с тяжелым кулем окровавленных тряпок, из которого белели бинты и торчали худые синие руки с растопыренными пальцами. И вся эта безобразная, испуганная куча человеческих тел, напирая, крича и сшибая друг друга с ног, нелепо ворочалась на одном месте.
   — Назад, назад!..
   — Да куда к черту?.. А ну вас!..
   — Скорее, скорее…
   Кто-то упустил ногу раненого, и она стукнулась о пол, как плеть.
   — Пустите меня, пустите!.. застонал надорванный голос.
   Лавренко стоял в дверях и молча смотрел на все. И еще больший ужас и отвращение охватили его.
   — Доктор, куда теперь?.. Что делать? — бросилась к нему барышня.
   — Убирайтесь к черту! — завопил Лавренко, сжимая кулаки и судорожно тряся ими. — Трусы, стыдитесь!.. Оставить, сейчас оставить!..
   Его пронзительный дикий крик, как острие, прорвался сквозь весь бессмысленный хаос криков, стонов, шума и плача, и на секунду стало тихо. Застрявшие в дверях ноги торчали неподвижно, и оттуда молча, растерянно выглядывали лица. Два студента торопливо и незаметно отволакивали своего раненого на место в угол.
   — Ваше благородие, а как же, стрелять будут? — пробормотал бледный, с трясущимися губами фельдшер.
   — Доктор!.. — отшатнулась от него барышня.
   — Пускай стреляют, пускай!.. — тем же пронзительным голосом закричал Лавренко. — Мы тут нужны, нам идти некуда, и мы не пойдем. Зачем вы лезли сюда? Цель какая-нибудь у вас была?.. А теперь бежать! Оставаться, или убирайтесь все к черту!..
   Лавренко весь трясся, и его пухлое, большое тело покрывалось холодным потом.
   Все затихло, и наступила почти тишина, только в отдаленном углу, очевидно в забытьи, монотонно и непрестанно стонал раненный в живот мальчуган.
   Лавренко машинально пошел на этот стон и наклонился над лавкой.
   На него глянуло синеватое бледное детское лицо с сухими растрескавшимися губами и тусклыми, невидящими глазами. Мальчик умирал, и это сразу было видно, и жаль было смотреть. Лавренко долго стоял, неподвижно глядя в умирающее личико, потом вздохнул и, горько качнув головою, отошел.
   Тихо, точно боясь потревожить кого-то, растащили раненых. Санитары, не глядя на Лавренко, копошились по углам и производили на него впечатление побитых собак. Фельдшер, к которому обратился Лавренко, смотрел на него виновато и подобострастно.
   Через час приехал полицеймейстер в белой шапке, хмуро осмотрел пункт и, предупредив Лавренко, что если из аптеки будут стрелять, то он разгромит ее пушками, уехал.
   Все успокоились, задвигались и заговорили, и даже раненые застонали громче и свободнее, точно почувствовали на это право.
   Но Лавренко было худо. Необычайная апатия и слабость охватили его тучное тело, и болезненно хотелось одного — уйти сыграть на бильярде.



XIII


   Когда в наступившей синеве весеннего вечера над темными крышами пакгаузов показалось розоватое зарево, похожее на восход луны, молодой офицер вынул шашку, блеснувшую в темноте, и прокричал перед неподвижными рядами солдат:
   — Смиррно!.. Шашки вон!.. Рысью марш!..
   И первый тронул рыжую кобылу, с места взявшую в карьер.
   Головы лошадей и людей шевельнулись, ряд тусклых отблесков сверкнул по рядам, и вся темная масса, сотрясая землю, рассыпая искры и напоминая отдаленный гром, двинулась вперед.
   Из-за темного угла ослепительно ярко открылась жуткая и веселая картина.
   Пылал огромный длинный амбар, и золотое пламя высокими танцующими языками порывалось в синее небо. Обугленные бревна, покрытые золотыми и красными углями, с треском ворочались в пламени, и снопы искр фонтанами, как от взрыва, сыпались вверх. На огненном фоне, как стая чертей, с криком и уханьем кривлялась, суетилась и над чем-то копошилась толпа.
   — Марш! марш!.. Руби!.. — напрягая отчаянный голос, в котором слышались страх и злоба, и прорезывая им оглушительный рев и грохот, крикнул офицер. Его рыжая кобыла, поджав задние ноги, скачками рванулась вперед, и в пронзительном многоголосом визге шашка бесшумно, как показалось офицеру, и как будто против его воли, вонзилась во что-то мягкое и упругое.
   Все смешалось на фоне пожара. Одну секунду ничего нельзя было разобрать, и люди, лошади, сверкание красных от огня шашек, гром, треск и дикий, нечеловеческий вопль — слились в один черно-огненный кошмар, крутящийся в непонятном бессмысленном вихре.
   В это время Кончаев, Эттингер, человек в пальто и еще десятка два дружинников, отстаивавших от громил сахарный склад и проход к пристани, перебравшись через забор, чтобы избежать черного, ревущего в панике потока, стремглав несшегося от забора до забора во всю ширину освещенной неверным светом пожара улицы, пробрались в узкий переулок, пробежали в темноте, спотыкаясь на какие-то бочки и тюки, и выбежали к месту пожара.
   Разрозненная кучка безличных черных фигур во всю прыть пронеслась мимо них.
   — Скорей, скорей! — хрипло кричал кто-то из нее. И вслед за тем показалась рыжая, как будто золотая от огня лошадь, круто забирающая ногами, из-под которых летели искры, и темная масса звенящих, гремящих кавалеристов, сверкая шашками, вынеслась на середину улицы.
   — Руби!.. — кричал тонкий, не то озлобленный, не то испуганный голос.
   Кончаев, со стиснутыми зубами и напряженными глазами, вытянул вперед руку с револьвером и, целясь выше золотой лошади, выстрелил. Тьма переулка засверкала огнями.
   — Тра-та-та-тах-тах… непрерывной дробью посыпались выстрелы.
   — А-а, так! — задыхаясь, крикнул кому-то Кончаев.
   Золотистая кобыла со всех ног шарахнулась в сторону, и серый ком, звеня по камням, покатился на средину улицы, как куль, с силой брошенный о землю. Темные силуэты лошадей, и вставших на дыбы, и присевших на задние ноги, мелькнули среди хаоса света и тьмы, и прежде чем Кончаев опомнился, солдаты поскакали назад.
   — Ура!.. закричало несколько голосов. Чувство небывалого возбуждения и непонятного восторга охватило Кончаева. Он сорвал фуражку и, размахивая ею, весь озаренный ярким пламенем пожара, крикнул:
   — Товарищи, наша взяла!..
   — Ура!.. — опять и — громче, и веселее закричали голоса.
   Человек в пальто, без шляпы, выбежал на освещенное место и металлическим голосом, покрывая треск пожара, закричал:
   — Товарищи, строй баррикаду!.. Солдаты сейчас вернутся! Стройте баррикаду!..
   Откуда-то, громыхая, поволокли ящики, покатили бочки. Одна из них разбилась, и что-то темное полилось по мостовой. Стало весело и ничуть не страшно.
   Кончаев вспомнил, что, перелезая через забор, он наткнулся на груженую ломовую телегу, и, весело крикнув Эттингеру:
   — Эй, атлет, сюда! — побежал в темноту. В переулке ничего не было видно, и Кончаев ободрал себе руку обо что-то острое. Телега была у самого забора, но завязла между бочек.
   — Где вы?.. спрашивал в темноте атлет, налезая на самого Кончаева.
   — Тут, тут! берите за оглобли!.. сюда!.. Ну!.. — весь проникаясь неудержимым весельем, как когда-то, во время буйных мальчишеских игр, говорил Кончаев.
   Он стал тащить телегу за задок, а Эттингер напирал на оглобли. Кто-то, невидимый в темноте, подбежал сбоку, и теле!а, грузно и кругло заворачивая прямо на Кончаева, покатилась из переулка.
   — Тише, вы!.. Задавите!.. — весело кричал Кончаев. Он споткнулся на что-то мягкое и чуть было. не упал. Колеса грузно переехали через это мягкое, и Кончаев догадался, что это труп убитого им офицера. На мгновение что-то гадливо кольнуло его в сердце, но сейчас же исчезло.
   — Сюда, сюда!.. Вот так!.. Ладно!.. — кричал он, напрягая силы.
   Телегу поставили поперек улицы, завалили бочками и тюками. Со стороны города навалили железные ворота, и что-то корявое, неуклюжее, черное и зловещее, отбрасывая колеблющуюся тень, загородило улицу.
   — Флаг, флаг надо!.. — карабкаясь на верх баррикады и блестя глазами, кричал какой-то подросток.
   Кусок красной шелковой материи с оборванными концами, кроваво сверкая от пожара, затрепыхался наверху.
   — Вот и баррикада! — чему-то улыбаясь, сказал Кончаев.
   Было весело, точно построили игрушечную крепость, и каждому хотелось еще что-нибудь придумать, устроить, улучшить «свою» баррикаду. Кончаев нашел телегу, подросток приделал флаг, какой-то приказчик сказал, что за углом сложены бревна для телефонных столбов, и Эттингер сейчас же приволок одно, оставляя по мостовой длинную борозду вывороченных камней. Бревно взвалили на самый верх, и, действительно, образовался очень удобный бруствер, из-под которого можно было стрелять.
   Тем временем пожар все разгорался и перекинулся на крышу сахарного склада. Теперь горело сбоку, и тьма отступила еще дальше, и казалось, что улица кончается черными дырами в обе стороны.
   Позади баррикады показались отдельные темные фигуры, боязливо подходившие и напоминавшие шакалов, тянущих на падаль.
   — Ага, опять лезут, — насмешливо сказал один из дружинников.
   И вдруг всеми овладела какая-то злобная обида.
   «Мы тут умираем, подумал каждый, — а они тут грабят!»
   Черные фигуры, похожие на шакалов, крадучись, стали подбираться к амбару. Из темноты послышался лязг о железо и возня. Один выбежал назад и что-то быстро и с трудом уволок в темноту. Потом раздался визг, и стало совсем похоже на драку хищников.
   Человек в пальто медленно отошел от баррикады, подошел к амбару шагов на двадцать и вдруг, подняв руку, выстрелил раз и другой. Два коротких выстрела слились в одну трескучую молнию, и вслед за тем раздался дикий крик, и десятка два черных фигур опрометью выскочили из амбара и исчезли.
   — Сволочь… — медленно возвращаясь, сказал человек в пальто. Глаза у него сверкали от огня и казались нечеловеческими.
   Кончаев хотел было что-то сказать, но промолчал и сам удивился, как мало впечатления произвели на него эти два выстрела, направленные прямо в людей. Потом он вспомнил, что, в сущности говоря, он тоже убил человека. Он искоса поглядел на то место, где чернела короткая тень от серой неподвижной кучки. Ему показалось, что ужас шевельнулся у него в груди, но это только показалось, сердце молчало, и только мальчишеская веселость сменялась суровым напряженным спокойствием.
   Захотелось покурить, но папирос не было.
   Ходивший назад по улице дружинник вернулся и сообщил, что во всех прилегающих к вокзалу улицах строят баррикады, а дальше громят порт, и пожар уже в нескольких местах.
   — Ну и черт с ними, — сказал человек в пальто, — не в том дело!
   Известие о том, что строят баррикады, подняло всех. Почувствовалась сила, и послышались бодрые мечтательные голоса:
   — Ого, здорово!..
   — Мы отсюда, а с броненосца будут жарить по городу.
   — Главное, что броненосец не позволит установить пушки…
   — Какие же тут, к черту, пушки!
   — Здорово, черт возьми!..
   Опять воцарилось напряженное веселое настроение, и, когда с баррикады крикнули, что идут солдаты, никто не испугался.
   — По местам!.. — властно крикнул человек в пальто.
   Он взобрался на край баррикады и был виден отовсюду, освещенный пожаром, в своей позе привычного оратора, без шляпы, в пальто с поднятым воротником.
   Солдаты показались как-то сразу. Как будто тьма родила их, они вдруг выдвинулись во всю ширину улицы плотной, стройной массой, над которой беспокойно и неуловимо засверкали штыки.
   Одинокий металлический голос рожка запел в темноте жалобно и предостерегающе, и вдруг тьма разодралась надвое, блеснул мгновенный ряд огней, на баррикаде посыпались мелкие камни и щепки, и кто-то закричал.
   — Пли!.. — скомандовал человек в пальто.
   Кончаев, весь охваченный злобным восторгом, забыл о том, что его могут убить, высунулся за бревно и выстрелил. Вся баррикада расцветилась короткими желтыми огоньками и засыпалась дробью разрозненных выстрелов. Пять или шесть раз раздиралась тьма в конце улицы, и скоро вся она, наполненная треском пожара, дымом, криком, грохотом выстрелов и смертью, превратилась в сплошной ужас и кошмар боя.
   Кончаев сам не заметил, как он, вместе с большинством дружинников, вылез за баррикаду и медленно наступал на солдат. Вокруг него падали люди и, корчась, откатывались по склонам мостовой, а он все наступал и стрелял, и думал только об одном, чтобы каждым выстрелом убивать человека, и убить как можно больше. Ряды солдат расстроились, и расстояние между ними и дружинниками уменьшилось так, что уже стали видны мелькающие в огне и дыму, перекошенные солдатские лица, судорожные движения рук, заряжающих ружья, и копошащиеся на земле раненые.
   Солдаты отступали.
   Упоительный восторг охватил Кончаева. Ему было смертельно страшно, пули дергали его за пальто и сбили фуражку, но веселая злоба, все повышаясь, сводя в судороги зубы, неудержимо влекла его все ближе и ближе, прямо в огонь.
   Одну минуту он даже чуть не бросил револьвер и не побежал, чтобы уж прямо вцепиться кому-нибудь в горло и покатиться по земле в судорожной бешеной схватке.
   Солдаты, отстреливаясь, кучками уходили вдоль улицы. На их стороне слышались крики испуга и боли. Здоровенный унтер-офицер, с исказившимся лицом, вдруг перехватил ружье наперевес и, наклонившись, очертя голову бросился вперед, точно делая последнее отчаянное усилие.
   Эттингер схватился за штык, но солдат дернул его к себе, вырвал, замахнулся, но в это мгновение с невероятной отчетливостью сознания Кончаев сбоку выпалил ему в ухо. Судорожно метнулись два серые рукава, и огромный труп тяжело покатился в сторону, прямо в огонь.
   И как будто это было условлено, все солдаты побежали назад, раздалось еще несколько разрозненных выстрелов, и все смолкло.
   Кончаев остановился, тяжело дыша.
   — Наша взяла!.. — радостно, как мальчик, крикнул Эттингер. — Ура!..
   И опять послышались возбужденные громкие крики.
   — Назад, назад!.. — махая рукой, кричал человек в пальто, и Кончаев, подняв фуражку, медленно пошел сзади всех. В нем все дрожало и рвалось, но нельзя было понять своих ощущений, и только чувствовалось, что каждый нерв живет напряженно и сильно до боли.