Если бы приказчик обратил внимание на Пашино лицо, то заметил бы, что дело неладно; но он был старый, привычный торговец оружием; ему не раз, продав револьвер, на другой день приходилось читать в газетах о самоубийствах и самых зверских убийствах; он давно привык к этому, привык расхваливать смертоносные качества своего товара и, продавая новый револьвер, думал не о тех неудачниках и злодеях, которые кончали с собой или другими купленным у него оружием, а о том проценте, который получал он с каждой проданной дороже стоимости вещи. Он был очень добрый и нежный человек, превосходный семьянин, любящий своих детей и жену, и потому-то ему и был важен проданный револьвер, а не покупатели. На волнение Паши Туманова он не обратил ни малейшего внимания.
   — Я возьму этот, — вздрагивающими губами сказал Паша Туманов.
   Приказчик поклонился, забрал остальные и положил их в ящик.
   — Прикажете завернуть? — спросил он.
   — Да… нет, — смешался Паша.
   — Как вам угодно. Патронов прикажете?
   — Да, да… как же… — вспомнил Паша. — Непременно.
   — Прикажете зарядить или возьмете коробку?
   — Лучше зарядите, — сказал Паша Туманов, вспоминая что и заряжать он не умеет.
   Приказчик взял револьвер, высыпал на стекло из коробки хорошенькие желтые патроны и зарядил, ловко щелкая затвором. Подавая револьвер Паше, он спросил:
   — Больше ничего не прикажете? Паша покачал отрицательно головой.
   — Десять рублей двенадцать копеек, — сказал приказчик, указывая на кассу.
   Паша Туманов положил револьвер в карман шинели и подошел к кассе.
   Молоденькая, с бескровным лицом кассирша взяла от него деньги, дала ему тридцать восемь копеек сдачи и внимательно поглядела ему вслед.
   Она была еще очень молода и потому сердечнее и наблюдательнее приказчика. Когда Паша Туманов ушел, она сказала:
   — Какое странное лицо у этого гимназиста. Еще застрелится.
   — Кто их знает, — равнодушно ответил приказчик. — Который час, Марья Александровна?..
   — Первый, — ответила кассирша, взглянув на свои маленькие часики, вынутые из-за корсажа.
   — Боюсь я, — заговорил приказчик, — за Колю; что-то похожее на скарлатину у него… Хоть бы уж скорее три часа… пойти взглянуть. Проклятая должность: сын умрет, а ты и не узнаешь!..
   Он ушел за прилавок и принялся собирать разбросанные для Паши вещи.
   — Зачем им продавать оружие, — заметила кассирша, думая все о Паше, еще наделает бед мальчик… какое у него лицо. Не надо бы таким бы продавать.
   — Таких правил нет, — сухо сказал приказчик, думая о больном сынишке.



XI


   — Где директор? — спросил Паша Туманов, входя в прихожую гимназии.
   — На квартире у себя. Сичас с екзамена пришли. Должно, в кабинете, позевывая, ответил старый рябой сторож из отставных солдат.
   — Пойди, Иваныч, доложи, — попросил Паша.
   — Да они заняты, должно, — неохотно заметил солдат.
   — Ничего… мне нужно очень…
   — Не знаю… Да вы бы надзирателя поспрашали.
   Паша Туманов испугался.
   — Нет… я по секрету… попросить…
   — Не выдержамши? — спросил солдат, которому такие просьбы приходилось слышать не раз.
   — Ну да…
   — Я что ж, я доложу, — сказал солдат и, тяжело ступая, пошел в директорскую квартиру.
   Паша Туманов остался в прихожей. Он весь замирал и трепетал от страха; но о револьвере он как-то сразу забыл и только хотел попросить директора и боялся отказа.
   Солдат вернулся.
   — Пожалте в кабинет, — сказал он.
   Паша снял шапку и калоши и вошел в темную переднюю директорской квартиры, откуда дверь вела в кабинет директора. Паша прекрасно знал и эту комнату, и кабинет, небогато обставленный, с двумя большими окнами на улицу и с большим письменным столом, на котором стояло бронзовое пресс-папье, изображающее дикого кабана, и лежали какие-то бумаги в синих обложках, с наклеенными на них белыми ярлыками.
   Владимир Степанович Вознесенский сидел боком к столу, спиной к двери и, согнув голову набок, писал что-то знакомым Паше крупным разгонистым почерком. Возле него на краю стола лежала и дымилась папироса.
   При входе Паши Владимир Степанович обернулся через плечо и нахмурился. Ему было жаль мальчика, и в то же время он не мог понять, как это Паша Туманов не видит того, что так ясно для него: невозможности, вопреки закону, перевести его в следующий класс. И хотя он был добр, но сейчас же сделался злым и сухим, потому что думал, что Паша Туманов надоедливый лентяй, который мог бы учиться, если бы хотел. Так думали все, и директор думал, как все: он был самым обыкновенным, с ходячими понятиями, человеком.
   — Что вы мне хотите сказать? — резко спросил он, не глядя на Пашу.
   Владимир Степанович, переведите меня… — попросил Паша Туманов.
   — Не могу, — пожал плечами директор.
   — Я буду учиться, Владимир Степанович, — уныло проговорил Паша.
   «Если я заплачу, то это будет даже хорошо», — подумал он, чувствуя, что слезы подступают к горлу. Но тем не менее он из всех сил старался не заплакать.
   — Ах, Боже мой! — сказал директор, искренно страдая, но делая суровое и скучающее лицо.
   — Владимир Степанович, если я не кончу гимназии, мне нельзя будет в университет.
   — Само собой разумеется, — невольно усмехнулся директор.
   «Совсем не то говорю», — мелькнуло в голове Паши.
   Директор взял папиросу, пыхнул ею два раза, затянулся, приподнял брови и, аккуратно укладывая ее на край стола, заговорил решительно и резко:
   — Послушайте, Туманов, я очень хорошо знаю, что положение ваше, а тем более ваших родителей, становится очень неприятным, если вы будете исключены… Я лично ничего не имею против вас, как не имеют и все господа учителя, но у вас есть свои обязанности, а у нас свои: вы были обязаны учиться… вы этого не делали, ну, и за это исключаетесь из гимназии. Исключаетесь не нами, потому что мы только исполнители, чиновники, и не будь нас, вас исключали бы другие. Мне лично вас жаль, и если бы это от меня зависело, я выдал бы вам диплом, хоть совсем не проверяя ваших познаний. Но у нас есть обязанность переводить только учившихся, а тех, кто ничего не знает, мы обязаны исключать, под страхом соответствующего наказания за неисполнение своей обязанности. Ну, мы и исключаем вас, но вы не правы жаловаться и осуждать нас и… ничего я сделать не могу. Кажется, ясно?
   Директор взглянул на Пашу сквозь очки.
   — Ради Бога, Владимир Степанович… — через силу выговорил Паша Туманов, чувствуя, что все валится в какую-то бездну.
   Директор с раздражением повернулся к нему.
   — Да чего вы от меня хотите? Я не могу… понимаете не мо-гу!
   — Что же я буду делать? — машинально спросил Паша Туманов.
   Если бы директор сочувственно отнесся к его горю, посоветовал бы ему какой-либо пустяк, Паша Туманов, вероятно, ушел бы домой. Но директор думал, что важнейшая его задача не в том, чтобы делать детей счастливыми, а в том, чтобы исполнять свой служебный долг и переводить только тех учеников, которые в среднем выводе имеют определенное число баллов. И это было вовсе не потому, что он был черствый человек, а потому, что идеал современной учебы не в том, чтобы из детей делать счастливых и добрых людей, а в том, чтобы наделать из них по известной мерке способных к борьбе за лучшее место в обществе рекрут общегражданской армии; и еще потому, что директор по своему зависимому положению был лишен всякой самостоятельности и обязан был действовать по плану, начертанному людьми, не соприкасающимися близко с детьми и не любящими их; а планы эти были построены только по статистическим цифрам, как бы не имея в виду живых людей.
   А так как Паша Туманов ничего этого не понимал и, вопреки словам директора, видел здесь не отвлеченный план, а личности учителей, то в нем сразу проснулась ненависть к директору, возбудившему ее своим официальным, казавшимся Паше злым, тоном.
   Паша Туманов вспомнил о револьвере. И когда вспомнил, то все показалось ему еще более ясным и простым, и конец такой, а не иной — неизбежным. Он засунул руку в карман и, глядя возбужденными, сухими глазами и чувствуя что-то холодное и грозное в груди, сказал незаметно для самого себя угрожающим тоном:
   — Переведите меня, Владимир Степанович, а то…
   Директор странно взглянул на него, побледнел и медленно встал, отстраняясь от него.
   — Что… что вы?..
   Тут только Паша заметил, что держит револьвер в руке. Он увидел в лице директора выражение дикого испуга, и им овладело вдруг какое-то веселое бешенство; он протянул руку с револьвером и, тупо улыбаясь, стал целиться прямо в очки директора.
   — Ах, Боже мой!.. — воскликнул директор, уклоняясь и заслоняясь руками от направленного на него дула; и вдруг изогнувшись всем телом, шмыгнул мимо Паши Туманова и грузно побежал из кабинета, крича каким-то хлипающим голосом:
   — Ой-ой-ой… помогите!..
   Мучительно-приятное бешенство разлилось от этого крика по всему телу Паши. Он показался сам себе ужасным и огромным и, наслаждаясь этим, побежал за директором, но на пороге, целя в спину, выстрелил раз и другой. Сквозь дым, которого ему показалось ужасно много, он видел, как директор тупо ткнулся всем телом об дверь, взмахнул руками и, как мешок, грузно осел назад головой к ногам Паши. Очки его слетели, и добрые близорукие глаза, искаженные смертью, взглянули мимо Паши в потолок.
   Но Паша уже не видел и не слышал ничего. С чем-то похожим на истерику бешенства он выскочил в коридор и побежал наверх, к комнате учителей, держа перед собою револьвер.
   Дверь в учительскую была открыта. Там по-прежнему облаками ходил голубой дым и двигались силуэты учителей. Когда Паша Туманов появился в дверях, все сразу обернулись к нему и поняли, что произошло что-то безобразно-ужасное.
   Паша видел, как все шарахнулись от него, и вырос в упоении бешенством сам перед собой в гигантскую фигуру. Он отыскал глазами Александровича и выстрелил. Звука выстрела он точно не слыхал, а сквозь дым видел только, что учитель не то упал, не то бросился под стол; но, уже не владея своими поступками, он повернулся и, стремительно выскочив вон, побежал вниз, прыгая, как ему казалось, через десяток ступеней сразу.
   Пробегая через прихожую, он мельком видел торчащую из открытой двери ногу с странно вытянутым носком и бледное лицо солдата Иваныча, пугливо шарахнувшегося от него в сторону.
   Как Паша Туманов вскочил на извозчика и очутился в приемной полицмейстера, он уже не сознавал ясно; опомнился он только тогда, когда секретарь сказал:
   — Бедный мальчик.
   И только тогда понял он, какое дурное, злое и несправедливое дело он сделал и как он несчастен.
   

1901