«Люди обыкновенно предполагают, что все вещи в природе действуют для какой-то цели, и даже за верность утверждают, что и сам Бог направляет все к известной, определенной цели. Ибо они верят, что Бог сотворил все для человека, а человек для того, чтобы почитал Его».
   И опираясь, между прочим, на эти слова, Плеханов укоряет Толстого в телеологии, указывает, что вся его точка зрения, вся его вера покоилась на произвольной истине, что Бог есть, и говорит, что если хотя на минуту допустить сомнение в существовании Бога, то все верования Толстого, вся его религия разлетается с легкостью карточного домика.
   Отсюда он делает правильный вывод, что Толстой не мог научить жить, что его пресловутая «воля Пославшего» — только пустое слово, вместо которого можно поставить любое другое, и говорит, что люди, называющие Толстого учителем жизни, не понимают Толстого или не понимают самих себя.
   С резкостью и ясностью хорошего анатома он разрезает веру Толстого на части, снимает красивую кожу с голого скелета его учения и показывает нам его сухость и убогость. Детская несостоятельность толстовской веры доказана, кажущийся фундамент развеян в пыль бессмысленной догматики ни на чем не основанной веры.
   И тут же, с той же детской непоследовательностью и наивностью, с той же голословностью и с той же телеологией в основе всего, Плеханов, этот вождь трезвейшей из партий, на самом деле такой же случайный и не знающий никакого пути прохожий на земле, как и Толстой, и как мы все, говорит, что радостно и осмысленно жить для народа, во имя народа, для торжества грядущих золотых дней и свободного человечества будущего.
   Что лучше, что доказательнее: Бог или грядущее человечество?..
_____
   На первый взгляд, конечно, надо предпочесть будущее человечество, народ, идеи равенства и свободы, весь социалистический идеал со всеми его блестящими атрибутами.
   Ибо человек — это то, что есть, а Бог — это то, во что мы можем только верить на слово.
   Но ведь и будущее — это то, во что мы должны только верить и верить без всякой компенсации. Завтрашний день, грядущая минута покрыты для нас мраком неизвестности, лицо того человека, которого мы завтра, может быть, встретим на улице, для нас неизвестно. Как же мы можем сознательно и трезво верить в это темное будущее?..
   Кто-то уверил нас, что люди, думающие о грядущем человечестве, люди, полагающие живот свой за счастье грядущих поколений, велики, разумны и достойны уважения. И тогда, конечно, стало ясным, что забота о грядущих поколениях, мечты о золотом веке, которого никто из нас, впрочем, не увидит, велика, почтенна и осмысливает жизнь и сама по себе дает счастье.
   Счастье, конечно, может дать. То счастье, которое испытывает котенок, пока ему кажется, что человек, идущий впереди, ведет его и в самом деле к теплу и свету. Люди верящие могут быть счастливы при наличности известной тупости, которая дает им возможность слепо уверовать и дальше догмата носа не просовывать. Но с такой точки зрения и всякая вера хороша: если социалистическая, то и толстовская, если христианская, то и идолопоклонническая, если человек и в тротуарную тумбу поверит — то и то хорошо.
   Но не о вере же идиота, который счастлив, что ему подарили пуговицу, мы говорим. Не о вере слепой и догматической, вере шаманов и церковников мы мечтаем, когда мыслим о путях разума и целях жизни.
   Нам нужна вера сознательная и неопровержимая, вера, не боящаяся сомнений и споров, вера, из-под которой нельзя вырвать фундамента, вера, о которой нельзя сказать: а если хотя на минуту допустить, то..?
   Во что верите вы, пророки грядущего человечества? Почему вы думаете и очень уверены в том, что для нас большое счастье, если люди сорок пятого столетия будут по-своему счастливы?
   Не насильно ли навязываете вы нам эту любовь к неведомому человеку будущего, к тому дальнему, которого ни в какой телескоп не увидишь?
   Что нам до того, что когда-то какой-то блаженный Иван Иванович будет ходить в голубых одеждах и обмахиваться пальмовой веткой всеобщего благополучия?.. Ему будет хорошо?.. Ему — да, а нам?..
   Конечно, если поверим, что оттого, что ему хорошо- хорошо и нам, задыхающимся, скорбящим и униженным жизнью, то и будет хорошо. Но почему мы должны верить?..
   Ему будет хорошо!.. А нам-то плохо. Нам очень плохо жить! И не справедливее ли перед самим собою будет, если мы поменьше будем думать о грядущем счастливом Иване Ивановиче и больше о себе. Ведь вот, Богом клянусь, мне не только не радостно, что Иван Иванович будущий будет счастлив, а, наоборот, я готов ненавидеть этого Ивана Ивановича!.. Как, он будет в голубых одеждах ходить и пальмовой веточкой обмахиваться, а я, устроивший ему такое благополучие, своей кровью воспитавший зерна будущего, буду всю жизнь страдать и плакать, задыхаться в грязи и вони, а потом гнить себе в земле да и гнить?.. Да будь он проклят, этот счастливый человек будущего!..
_____
   Это все так, будущее и прочее… золотой век и пальмовые веточки.
   Однако а позади что?
   Вся история человечества — история гибели мучеников и героев, и каждая эпоха — расцвет торжествующей пошлости. Лучшие люди, те, которым молится человечество, гибнут и гибнут, а по их трупам идет многоголовое человеческое стадо.
   Герои и мученики идеи только на то и созданы, чтобы своею кровью спаивать кирпичики общего счастья, а в каждом этаже воздвигнутого ими здания прежде всего поселяются торжествующие свиньи, на них же похрюкивающие с нескрываемым презрением. Им, тупым животным, все: новые изобретения, красивые здания, роскошь, богатство, свобода и прекрасные женщины, а горе, страдания, мучительное раздумье и самопожертвование — всем тем, кто бескорыстно поверил в право грядущих поколений на его душу и жизнь.
   Так было всегда, так будет всегда!
   А стоит ли еще все это хваленое человечество, весь золотой век со счастливым Иваном Ивановичем на придачу, этих страданий, этой наивной веры котенка, бегущего за обманывающим его прохожим?
   Ведь вот какой это голодный, продрогший, несчастный котенок, как ему плохо живется… а он еще думает о вас, люди будущего!
   Так думает, так мечтает, так верит, что в этих думах, в этих мечтах и вере свое собственное счастье старается обрести… А вы, самодовольные счастливцы будущего… каковы вы еще будете!.. Стоите ли вы, сами по себе, наших страданий и мечтаний?..
   Кто знает!..
_____
   Я опять повторяю: ошибка — не вина.
   Если тебе кажется, что путь лежит в ту сторону — иди. Иди смело и прямо, ибо на месте стоять нельзя, и чем метаться из стороны в сторону, кружась и возвращаясь на круги свои, лучше идти прямо, куда глаза глядят… авось куда-нибудь и придешь.
   В могилу-то — наверно!
   И я не осуждаю Толстого, не осуждаю Плеханова и всех других идеалистов всех толков и наименований, когда они идут своей дорогой, как я иду своей, ничего не утверждая, ничего не обещая, для себя отыскивая путь, зная только то, что я ничего не знаю.
   Но когда они одевают маски учителей жизни, когда они твердо и уверенно манят за собой, когда они оспаривают веру друг друга и предлагают вместо чужой свою, выдавая ее, такую же темную и гадательную, за непреложную истину, мне досадно и жалко.
   Досадно, что нас хотят заставить поклониться человеческими руками произвольно поставленному идолу, и жалко бегущих за ними беспомощных и доверчивых котят.
   И хочется сказать, без злобы, только с глубокой скорбью: оставьте, не обещайте того, чего не можете дать; изучайте жизнь, — Бог дал вам громадные умы; говорите о том, что видите в ней, что есть факт, и не уверяйте, что видите на сотни лет вперед, вплоть до конца человеческого пути, что знаете истину, что владеете рецептом счастья, что, принимая ваши золоченые пилюли, мы будем счастливы и ныне.



ПРОПОВЕДЬ И ЖИЗНЬ





I


   Где-то, конечно, в пустыне, как полагается в хорошей легенде, жил суровый и благочестивый старец. Сухой, черный, с седой бородой до колен, с глазами, устремленными ввысь.
   Путем долгой борьбы со страстями ему удалось победить греховные помысли, и в жизни своей не только не делал он ничего дурного, но даже и в уме не держал соблазна.
   Одним словом, это был настоящий, доподлинный аскет, и, когда умер, он смело и прямо направился к райским вратам, заранее предвкушая все сладости вечной жизни в приятном обществе праведников.
   На земле осталось только окончательно заморенное тело его, к которому стеклись толпы народа, ожидавшего многих чудес от тела святого. И хотя тело это все же испортилось и пустило тлетворный дух, но это нисколько не поколебало умы, а, напротив, едва ли не послужило к вящему торжеству идеи, ибо многочисленные проповедники прямо указали в этом торжество духа над плотию.
   В честь святого старца были сложены прекрасные акафисты, и верующие ежедневно возносили по его адресу молитвенные прошения. Слава его росла.
   Однако, когда душа святого с радостной улыбкой гостя, уверенного, что его ждут, толкнулась в райские врата, чья-то могучая рука вытолкнула его вон и крепко захлопнула тяжелую дверь перед самым носом ошеломленной и сбитой с толку души.
   Душа святого присела на камушек у ворот и горько возопила:
   — Я ровно ничего не понимаю!.. Столько лет я питалась акридами и диким медом, носила власяницу и вериги, учила приходящих самой лучшей жизни, бежала греха, не сделала ничего дурного, добра же сотворила сколько угодно, вырвала глаз свой, когда заметила, что он соблазняет меня… и вдруг!.. Меня не пускают в рай? Где же тогда справедливость, где смысл?.. Кого же тогда и пускать, если не меня?.. Бог знает, что такое!
   Так сидела на камушке перед запертыми вратами обиженная душа и ныла до тех пор, пока не надоела всем.
   И некий голос из-за двери ответил ей:
   — А помнишь ли ты, как однажды тебе приснилось, будто ты изнасиловал женщину, заблудившуюся в пустыне?.. Помнишь, какою прелестный сон представил тебе эту женщину?.. Помнишь, как ярко приснились тебе ее руки, плечи и ноги?.. Помнишь, с какой яростью ты во сне рвал одежды, обнажая ее прелести и как сладострастно наслаждался ее телом и стыдом?..
   — Господи! — в величайшем изумлении возопила душа. — Да ведь это же было во сне!..
   — Если тебе, когда молчал хитрый разум и слова не имели силы, снились такие сны — хороша же была твоя душа!.. Ей не место здесь… пошел вон! гневно сказал некий голос и прогнал святого от райских врат во тьму, где к нему немедленно приступили нагие демоны, кривляясь и вопия бесчисленными голосами:
   — Наш, наш!..



II


   Неизвестно, какими судьбами святой душе удалось удрать от свирепых демонов, но доподлинно известно, что, со скоростью сорока зайцев в секунду пробежав обратно столь торжественно пройденный путь от земли к небесам, душа вернулась на землю и поспешно влезла в свой собственный труп.
   Произошло, конечно, чудо неимоверное: труп воскрес к великому ликованию тысячного народа.
   Правда, от него все-таки весьма заметно попахивало мертвечиной, но все же тело задвигалось и заговорило как ни в чем не бывало.
   И даже больше того: оно сообразило, что ежели так, то нечего попусту и время терять на умерщвление плоти. Все равно это ни от чего не застраховывает: что же такое — мучайся, страдай, во всем себе отказывай, а потом приснится тебе какой-то дрянной сон — и все пойдет прахом!
   Раз и навсегда отказавшись от всяких подвигов аскетизма, оно решило наслаждаться вовсю и пустилось по ресторанам, публичным домам, волочась за женщинами и напиваясь до положения риз.
   Но так как звание проповедника добродетели даже более приятно, чем принято думать, душа бывшего святого нашла превосходный способ соединить воедино и ореол учителя жизни, и образ жизни более чем приятный.
   Покинув пустыню, в которой в самом деле ровно ничего любопытного нет, она ушла в города и избрала себе карьеру писателя.
   Это был единственный и притом очень остроумный выход из двусмысленного положения. Душа получила право, с одной стороны, не стеснять своего тела, с другой — с жаром проповедовать самые прекрасные и всем приятные истины.
   Душа ходила по кабакам и валялась со всякой проституткой, но яро и бескорыстно осуждала грех и славила добродетель.
   А чтобы не возбудить соблазна, душа пустила в обращение мысль, что до личной жизни писателя никому никакого дела нет.
   Своевременно остроумная душа, конечно, умерла во второй раз, и окончательно неизвестно, куда ее взяли черти, но пущенная идейка оказалась весьма приемлемой и пошла в оборот.



III


   Очень может быть, что такая легенда даже и существует, а если нет, то ее надо выдумать.
   Факт тот, что ограничение контроля над личной жизнью писателя есть признанная истинами еще недавно я прочел приблизительно такую заметку 'очень видного и вполне почтенного критика об одном тоже очень видном и почтейном писателе:
   «Говорят, что он ведет жизнь пьяную и безобразную, не выходит из публичного дома, скандалит и купается в грязи. Но что нам до этого? Мы не имеем права вторгаться в личную жизнь писателя».
   А Толстой писал, что если он указывает правильный путь, то никто не имеет права глумиться, что сам он не идет по этому пути.
   Правда, самого Толстого надо выделить из числа других: слишком велика и искренна была его фанатическая вера в правильность найденного пути. Ему просто не пришло в голову, что нет верстовых столбов на путях человеческих, невозможно поручиться за правильность указуемой дороги, и указание пути только тогда и имеет смысл, когда сам проводник может идти по нем, в строгом согласии ума и чувства, с каждым шагом ощущая действительные его преимущества.
   Ибо какое право имеет человек думать, что путь правилен, если сам он не может идти? А вдруг потому и не может, что по этому пути и вообще двигаться нельзя?
   И если для него нельзя, то почему другим можно? Почему он думал, что он не мог, а другие могут? Зачем, оставаясь на старом месте, других посылал он рвать тело и душу на неприступных скалах нового пути?
   Толстой был прав в искренности своей, но такое оправдание, каким он воспользовался, очень скользко, и пользоваться им можно в самых гнусных расчетах, в беспримерной фальши и откровенной лжи.
   Ведь вот не так давно на собраниях и печатно выступал один проповедник аскетизма, с жаром исповедуя презрение к плоти и ее требованиям во имя чистого торжества духа. И когда потом внезапно оказалось, что у него, исповедника отвращения к половой жизни, есть три одновременных жены, то никто даже и не сконфузился.
   Это была его личная жизнь, и до нее, по установившемуся взгляду, никому не было дела.
   Когда-то, в революционные дни, на общественном собрании я слышал пламенный призыв оратора-писателя идти на улицу и пасть на баррикадах со знаменем свободы в руках. Он говорил так горячо, так резко, так смело, что возражать было даже как-то неловко. Кажется, тогда никто не хотел идти на баррикады, но перед лицом такого непримиримого геройства нельзя же было показать свою трусость.
   И надо же было случиться, что когда на другой день на Казанской площади черносотенцы атаковали красную толпу, загремели револьверы и все бросились бежать, я, по примеру одного сильного и твердого человека, стал загораживать дорогу бегущим, и первый, кто попал в мои объятия, был именно этот пламенный оратор…
   — Куда вы? — возопил я в горестном изумлении.
   Но он молча и очень ловко вывернулся у меня из-под локтя и защелкал калошами по тротуару с такой завидной поспешностью, что его не то что черносотенцы- собаки бы не догнали.
   Я помню, с каким жаром и негодованием один критик громил порнографическое направление современной литературы… Этот критик уличен был в фотографировании пикантных поз с шансонетной певицей, приглашенной им за приличное вознаграждение.
   Да не подумают, что я хочу кого-либо уличить и ославить. Если бы я находил это нужным, у меня хватило бы смелости выступить с открытым обвинительным актом.
   Но я не только не хочу уличаться не хочу даже осуждать, ибо меня интересует фальшивое и лукавое утверждение неприкосновенности личной жизни, а не отдельные лица.
   Вышеприведенные примеры, три из тысяч, я взял только для того, чтобы с помощью их дальше иллюстрировать свои положения о фальши и опасности догмата неприкосновенности личной жизни.



IV


   Есть огромная разница между жизнью личной и интимной.
   Никого не касаются отправления моего желудка, никому нет дела до поцелуев и объятий моих с моей женой — это дело нас двух, меня и ее.
   Если я никого не учу, не утверждаю никаких истин и никого не зову, то самый отчаянный разврат мой, самая позорная трусость, самая откровенная грязь моей души есть дело моей личной совести, и если поступки мои не нарушают прав других людей, — им нет дела до меня.
   Если как писатель я изображаю жизнь и не снабжаю свое изображение нравоучительством, моя личная жизнь не вторгается в жизнь других, и между мною — и художником, и мною — человеком, общество не вправе и фактически не может требовать тождества.
   Но если я учу, если и слово мое звучит призывом или осуждением, я сам вторгаюсь в жизнь окружающих, и тогда они вправе требовать от меня согласия слова и дела или, по крайней мере, вправе, изучая мою личную жизнь, оценивать искренность моей проповеди.
   Вообразите, что в первом из трех приведенных мною примеров красноречие оратора-аскета увлекло бы на путь умерщвления плоти многих людей, полных здоровой и сильной жизни…
   Что во втором — все писатели поголовно отказались бы разрабатывать вопросы пола…
   И потом и первые, и вторые, и третьи встретили бы своих учителей: одного — выходящего из публичного дома, второго — бегущего до лесу, третьего — снимающего купающихся дам и зачитывающегося из-под полы циническими книжками.
   И в заключение оказалось бы, что умерщвлять плоть вовсе не нужно, на баррикады лезть по условиям момента было просто бесполезно и глупо, вопросы пола разрабатывать необходимо.
   В таком глупом, унизительном положении оказались бы доверчивые поклонники учителей жизни. С какой горькой обидой сжались бы их сердца.



V


   Дух и плоть должны быть воедино. В этом — красота и гармония жизни, в этом ее сила и правда.
   И нет ужаснее и безобразнее разделения этих двух начал, ибо это уродство.
   Нет ничего омерзительнее зрелища пьяного Вакха, верхом на бочке, с животом, залитым вином и пьяной рвотой, проповедующего красоту трезвой жизни.
   Нет ничего гаже расстегнутого и грязного развратника, валяющегося на кровати проститутки и со слезами вопиющего о целомудрии.
   Нет ничего позорнее труса, спрятавшегося в овраг и оттуда подуськивающего других на верную смерть.
   И еще более омерзительно, гадко и позорно, когда писатель, надевая на себя маску учителя жизни, орет, что проституция — грех общества, а сам покупает за три рубля десятилетнюю девочку; кричит о высоте жизни и прекрасных идеалах, не выходя из кабака и торгуя словами, как товаришком, плачет о никчемности, слабости, трусости современников — не смея громко слово сказать и больше всего на свете избегая возможной конфискации своей доходной книги.



VI


   Как просто, как художественно искренно и прямо писатель вскрывает жизнь, в ее убожестве, пошлости, разврате, трусости и пьянстве, выводя на посмешище и суждение всеобщее убогих чиновников, офицеров, легкомысленных дам, попов и уездных учителей.
   И мы читаем и не возмущаемся, хотя очень может быть, что этим маленьким людям очень и очень больно, когда писатель копается в их душе.
   Мы правы: надо вскрывать язвы жизни, надо бить пошлость и глупость, чтобы стало светлее и теплее жить.
   Но когда кто-нибудь наберется смелости коснуться писательского мирка, какой гвалт, какая буря негодования подымаются среди нас!
   Залезание в личную жизнь пасквиль, подлость, грубость и хамство!
   Я помню, как покойный молодой писатель Башкин написал повесть «Красные маки», в которых приподнял уголок плотной занавеси над грязью литературного мира.
   Его облили помоями, окрестили пасквилянтом, и речь зашла о бойкоте бедного, уже в ту пору смертельно больного Башкина. Я думаю, что это весьма благотворно посодействовало его скорейшей кончине, ибо видел, как страдал и волновался он.
   А Башкин был одним из самых светлых людей в рядах литературы, и это засвидетельствовано многочисленными некрологами, воспоминаниями и помощью всех редакций, всех литературных учреждений и многих писателей и актеров его семье.



VII


   Я повторяю, надо различать интимную жизнь писателя от личной его жизни вообще, и граница между этими сливающимися сторонами именно там, где он начинает учить и проповедовать.
   И я не только признаю сам, я требую во имя его же блага вторжения общества в личную жизнь писателя.
   Сам я не боюсь этого: никакая самая заманчивая и прекрасная мораль не срывалась и не сорвется с моего пера, если я сам не признаю возможным этой моралью спаять мой разум, мое чувство и мои поступки.
   Мне многие возразят, что в моей индивидуалистической идее, с единственным законом «я хочу!» очень легко оправдывать свою жизнь.
   Но я, во-первых, оправдания и не желаю, и, если мне укажут фальшь между словом и делом, я ее признаю без гнева и брани; а во-вторых, не следует ли из этого, может быть, только то, что именно этот закон и есть единственно верный, единственно чуждый фальши и разлада?
   Может быть, это очень жестокий и, с точки зрения общепринятой морали, безнравственный закон, но тогда опять-таки надо подумать.
   Идеалы очень хороши, но и мыльные пузыри очень красивы. А что, если жизнь по существу своему ничего общего с идеалами, рожденными мечтой и фразой, не имеет?



VIII

Эпидемия самоубийств



I
   По некоторым причинам должен я оговориться, что отнюдь не собираюсь в своих «Записках» до дна исчерпывать темы и до конца проводить свои идеи.
   И теперь, говоря об эпидемии самоубийств, черным кольцом охватившей нашу жизнь, я только хочу высказать ряд мыслей, возбужденных во мне этим зловещим и на первый взгляд непонятным явлением.
   Непонятно оно, конечно, только для тех людей, которые смотрят на жизнь широко открытыми глазами, пытливо вглядываясь в самую глубь ее темной воды. Для огромного большинства все на свете очень просто, и объяснение вспыхнувшей эпидемии у него также ясно: виновата реакция, сделавшая жизнь скучной и бесцельной, разбившая яркие лозунги революции, придавившая Россию, точно туго завинченный пресс.
   Это так легко — свалить все ужасы жизни на враждебный лагерь и думать, что лишь бы в России воцарилась конституция — и все будет так прекрасно, что никому и в голову не придет выпалить себе в голову или выпить бутылочку уксусной эссенции.
   Таким образом вся вина переносится на кучку людей, стоящих у власти, а весь ужас жизни распыляется в представление о какой-то неприятной случайности в политической жизни страны, случайности, которая пройдет, и все наладится в голубом сиянии райского жития.
   Конечно, конституция — прекрасная вещь; конечно, реакция-вещь до чрезвычайности гнусная; конечно, на многих лежит тяжелая вина; конечно, реакция кое в чем здесь виновата, и одним корнем, несомненно, эпидемия выросла из застоя в общественной жизни страны.
   Но связь внешняя не есть еще связь внутренняя. Простой толчок может быть каплей, переполняющей чашу, и чаша всегда переполняется этой последней каплей. Иногда можно привести человека в бешенство некстати сказанным словом, которое в другое время он выслушал бы совершенно спокойно. Но думать, что в этом слове и есть все дело, — по меньшей мере неостроумно. Значит, кипела в человеке вся кровь, значит, раздергались и болели нервы, что достаточно было чисто внешней причины для взрыва.
   Самоубийства бывают из-за любви, голода, потери чести, страха и разочарования в жизни. И любовь неудачная, и голод, и потеря чести, и разочарования, и страх в отдельных случаях бывают всегда и везде. Почему же в данное время они так участились, что образовалась целая грозная эпидемия, вот уже два года широко гуляющая по земле русской. Ведь нельзя же серьезно думать и серьезно говорить, что именно теперь особенно часты стали неудачные любви, особенно остро почувствовался голод, особенно усердно люди стали терять честь и особенно чего-то перепугались!..
   Правда, омертвение общественной жизни способствует скуке и разочарованию, но тут не это одно… Ведь неужели люди, которые целые тысячелетия именно тем и отличались от животных и тем себя на высоту культуры вознесли, что не мирились с жизнью, не пугались ее ужасом, не опускали руки перед непреодолимыми силами, становившимися им на пути, и побеждали их при самых тяжелых обстоятельствах, теперь, оттого только, что переменилось политическое течение страны, вдруг потеряли охоту борьбы настолько, что начали вешаться, травиться и стреляться?
   Нет, это не то. Это гораздо больше, страшнее и чернее.
   Реакция — это еще бы ничего. Прошла бы реакция, и прекратилась бы эпидемия, как острая, но скоротечная болезнь. А между тем мы знаем, что такие эпидемии то и дело проносятся по лицу земли, и чем дальше, тем чаще. У нас же в России на нашей памяти это вторая эпидемия, а третья была немного только ранее, и о ней с темным ужасом писал Достоевский в своем «Дневнике».