Я объяснил ей, в чем дело.
   — Но я же хорошо помню, — говорила мне Алигер, — у меня эта телеграмма перед глазами…
   — Эта телеграмма, — отвечал я, — лежит у меня в той папке, где находятся письма Ахматовой. Ее текст именно такой, как я вам говорю.
   — Ну, может быть, была еще другая телеграмма, — с надеждой сказала Алигер.
   На это я ответил так:
   — Маргарита Иосифовна, мы оба с вами знали Ахматову. Она не имела обыкновения давать несколько телеграмм по одному и тому же поводу.
   В те дни я пересказал этот разговор в большой компании, где была и Наталья Горбаневская. Выслушав это, она сказала:
   — Как видно, у Алигер всю жизнь была мечта — дать кому-нибудь такую телеграмму: «Одна. Несчастлива». И подписаться: «Ахматова».

IX

   В моей книге «Легендарная Ордынка» есть целая глава, которую я посвятил Александру Георгиевичу Габричевскому — одному из самых значительных людей, каких мне довелось узнать в моей жизни. А о личности не менее замечательной о его жене Н. А. Северцовой — там есть лишь несколько строк, которые уместно здесь привести: «Наталья Алексеевна была совершенно необыкновенным человеком. Самым существенным ее качеством был талант. Талант во всем, что бы она ни делала — писала ли картинки, составляла ли композиции из корней, стряпала ли, накрывала ли на стол, обставляла ли комнаты или устраивала театрализованные игры. Она, ее необычайная одаренность, — вот что было душою дома, который привлекал столь многих и не был похож ни на один другой дом в мире…»
   Северцовы — старинная дворянская фамилия, имение их было в Воронежской губернии. Наталья Алексеевна иногда рассказывала о своем деде — Николае Алексеевиче Северцове, он был известный зоолог и путешественник, исследователь Средней Азии. Там он попал в плен, и его держали несколько лет, как мне помнится, в Коканде. Еще более знаменитым был ее отец — биолог, академик Алексей Николаевич Северцов.
   Я запомнил некоторые рассказы Натальи Алексеевны о жизни в имении. Она довольно часто говорила о своей бабке — вдове Н. А. Северцова. Хозяйство у них было образцовое, в частности, весь скот был английской породы. И когда господам требовалось к столу мясо, то давали знать в деревню, оттуда приводили беспородного теленка, а взамен крестьянам давали породистого… Это длилось не один десяток лет, и в конце концов весь скот в округе стал образцовым…
   За бабушкой Натальи Алексеевны числится и подвиг в духе Рауля Валленберга — она спасла от погрома все еврейское население городка под названием Бобров. (В это вполне можно поверить, поскольку словарь Брокгауза сообщает, что в 1891 году там числилось 66 евреев.) Наталья Алексеевна вспоминала, как всех их разместили в каком-то громадном амбаре, кормили досыта, а когда опасность миновала, они вернулись в свой город.
   Осенью семнадцатого года имение Северцовых разделило общую участь: его разграбили и спалили. Господа в это время отсутствовали — Алексей Николаевич был профессором Московского университета, и в сентябре их семья, как обычно, возвратилась на городскую квартиру. Тогда же, в октябре семнадцатого, возле самого их дома, на Большой Никитской погиб от шальной пули любимый брат Натальи Алексеевны Николай.
   Еще раз побывать в имении ей пришлось в начале двадцатых годов, она поехала туда вместе с мужем. От барского дома остался только флигель, там они и поселились. Крестьяне отнеслись к ним очень хорошо, и кто-то сообщил Наталье Алексеевне, что до сих пор жив ее попугай, которого в семнадцатом году оставили в имении. Птицу через некоторое время доставили, но она оказалась в ужасающем состоянии — без глаза и без изрядной части оперения. К тому же попугай освоил нецензурную ругань. Он довольно долго прожил у какого-то сторожа, который каждый вечер пил самогон и ругался на чем свет стоит. В результате птица научилась произносить длиннейшие матерные монологи, которые всякий раз оканчивались такими словами:
   — О-хо-хо-хо… Ну, ни хера…
   Близость нашей семьи с Габричевскими — коктебельского происхождения. Первым в их дом попал мой старший брат Алексей Баталов, а уже за ним — наша мать. А моя тесная дружба с Натальей Алексеевной и Александром Георгиевичем началась в августе 1962 года, когда мы с братом приехали в Крым.
   Александр Георгиевич и Наталья Алексеевна впервые прибыли в Коктебель летом 1924 года, и с тех самых пор вся их жизнь была связана с этим местом. О Максе Волошине, его гостях и его доме написаны сотни страниц, и нет нужды еще раз повествовать об этом. Но насколько я могу судить, Наталья Алексеевна особенно пришлась там ко двору, ибо кроме всех прочих своих талантов она обладала и незаурядным актерским даром.
   Один из близких ей людей — искусствовед Ростислав Борисович Климов написал об этом в своей статье «Живопись Наталии Северцовой» (сб. «Александр Георгиевич Габричевский», М., 1992): «Персонаж, блестяще воспроизведенный в устном рассказе, допустим, неповоротливый коктебельский аптекарь, делающий пилюли, — вызывал гомерический хохот. Вызывал дважды — в процессе „слушания“ и потом, при вполне деловом посещении аптеки. Этих историй было множество, они возникали непреднамеренно, по любому поводу и были чудом мимического, актерского, литературного искусства (в том числе и искусства звукоподражания). И все они были частью и проявлением необычайно интенсивной внутренней жизни, отблесками, рожденными ею и озарявшими все вокруг».
   Мне вспоминается номер, который можно было бы наименовать «Кармен из Одессы»: Наталья Алексеевна с характерными интонациями и жестами распевала:
 
— Любов, как бабоцкэ пархатая,
Она пархает вкруг мэнэ…
Меня нэ любишь, ну так что же?
Так полюблю так-таки я тэбэ!
Ха-ха!..
 
   И еще одна история, которую Наталья Алексеевна рассказывала и попутно изображала. В их московской квартире на Никитской был чинный ужин, принимали Ивана Владиславовича Жолтовского и его супругу Ольгу Федоровну. Эта дама попросила хозяина передать ей сардины. Александр Георгиевич взял со стола небольшую тарелку, на которой стояла консервная банка с рыбками, и протянул ее гостье. Но движение это было слишком резким, а потому банка со всем содержимым соскользнула прямо в глубокий вырез платья Ольги Федоровны… Далее следовала немая сцена.
   Я сблизился с Габричевскими в сравнительно благополучные, самые последние годы их жизни. Но, увы, по большей части она прошла вовсе не безмятежно. И я имею в виду не только аресты и ссылки Александра Георгиевича, но и те времена, когда они с Натальей Алексеевной расходились, да и послевоенные годы, когда он сильно пил. Я вспоминаю, как мой брат Алексей говорил:
   — С дядей Сашей иногда бывает трудно разговаривать. Если он пьяный, то начинает путать языки — говорит и по-французски, и по-итальянски…
   Александр Георгиевич Габричевский смолоду обучался живописи, и она стала его увлечением на долгие годы. Но в те времена, когда я подружился с их семейством, он уже не рисовал и не писал маслом. Зато этим делом занялась Наталья Алексеевна. О ее живописи замечательно написал Р. Б. Климов, в той статье, которую я уже цитировал.
   Насколько я могу судить, начинала Наталья Алексеевна с чисто декоративных вещей: она расписывала столы, подносы и т. д., а в конце жизни перешла на портреты и жанровые сценки…
   Работала Наталья Алексеевна с увлечением и необычайным усердием. Надо сказать, Александр Георгиевич относился к ее творчеству с интересом и одобрением, но хвалил очень редко. Вот типичная сценка, относящаяся к шестидесятым годам.
   Наталья Алексеевна пишет маслом очередную картину. Александр Георгиевич подходит, становится сзади нее и некоторое время молча наблюдает за работой. Потом он тростью указывает на какое-то место и произносит:
   — Вот здесь криво…
   Наталья Алексеевна пытается исправить свой промах. Александр Георгиевич молча наблюдает за ней, а затем говорит:
   — Все равно криво…
   — Возьми кисть и сам поправь, — предлагает Наталья Алексеевна.
   Он отрицательно качает головой и удаляется.
   6 января далекого 1925 года Александр Георгиевич писал в Коктебель Волошиным:
   «Дорогой Макс и Маруся!
   Только что получили Ваше второе письмо, и ужасно стыдно, что и на первое не успели ответить. Но мы действительно не успели, ибо в этом году нам выпала тяжелая обязанность устроить встречу Нового года у нас. Конечно, все хлопоты легли на Наташу, и она до сих пор чуть жива: превратилась в скелет, кашляет и никак не может выспаться. Мы, хозяева, от торжества получили весьма мало радостей: Наташа всю ночь что-то подавала и ухаживала за пострадавшими, а я все время переживал какие-то ответственности и играл на рояле».
   В течение всей жизни у Натальи Алексеевны были, так сказать, две ипостаси. С одной стороны — она дочь академика Н. А. Северцова и жена профессора А. Г. Габричевского, хозяйка гостеприимного дома… А с другой — горничная, которая в этом доме убирает, да и кухарка, которая готовит для бесчисленных гостей изысканные обеды и ужины.
   Сама Наталья Алексеевна прекрасно сознавала эту свою раздвоенность и часто говорила о наличии в себе двух существ — «барыни Натальи Алексеевны» и «прислуги Наташки». В самый последний год ее жизни, будучи прикованной к постели, она писала мне из Коктебеля в Москву:
   «Ну что мне делать с Наталией Алексеевной? Ума не приложу. Наташке запретили ее обслуживать. Нат. Ал. уже просто придраться не к чему».
   Именно в те дни она проявила еще один из своих бесчисленных талантов стала писать воспоминания, работу над которыми ей уже не суждено было завершить. Но там есть удивительно интересные и мастерски написанные страницы.
   Надобно заметить, что и стихи она писала вполне профессионально. У меня хранится ее подарок — тоненькая книжечка, изданная в 1934 году, «Мой Коктебель» (свое авторство Наталья Алексеевна скрыла под псевдонимом «Матти»). Сборник открывается таким четверостишием:
 
В те дни, когда свистит метель
И треплет крыш седую гриву,
Уйди мечтою в Коктебель
К прозрачно-синему заливу.
 
   Ах, как она ненавидела темную и морозную московскую зиму! Как она ждала первых признаков весны, когда можно было готовиться к отъезду в Коктебель… Ведь там надо быть уже в апреле, чтобы не пропустить цветение горицветов, а потом пионов, а вслед за ними и тюльпанов, и маков…
   Весною 1966 года мы с ней приехали в Коктебель, я помогал ей подготовить дом к прибытию Александра Георгиевича. Там вдвоем мы встретили и День Светлого Христова Воскресения. В память об этом событии Наталья Алексеевна подарила мне свою картину, на которой изображен пасхальный стол — кулич, крашеные яйца, зелень, окорок, бутыли и бутылки…
   Только познакомившись с Натальей Алексеевной, я понял, что кулинария истинное искусство. А она им владела в совершенстве. Летом 1968 года Наталья Алексеевна призывала меня приехать в Коктебель, и в письме есть такие строки: «Сегодня грущу особенно, что тебя нет. В русскую печку полчаса назад втиснут окорочок молодой свинки. Я его солила два дня, потом он стекал на ветру, потом закутан в тесто. И вот мы волнуемся и ждем… А еще, чтобы не пропадало место, молодой барашек, рис, абрикосы, яблоки, лук, чеснок, мята, петрушка, кинза, толченые шкурки апельсина — чуть-чуть. Помидоры и персики».
   Помнится, она произносила такую фразу:
   — Я ненавижу мужиков, которым все равно, что есть. Значит, им все равно, с какой бабой спать.

X

   В доме А. Г. Габричевского и Н. А. Северцовой мне довелось общаться с интереснейшими людьми. Среди них были личности и знаменитые, и вовсе не известные, но все они в той или иной мере принадлежали к вымиравшему именно в те времена племени подлинных русских интеллигентов.
   Именно таким человеком была подруга Натальи Алексеевны — Валентина Абрамовна Иоффе, с которой у меня возникло не только близкое знакомство, но и дружба, продолжавшаяся до конца ее дней. Нашему с нею сближению способствовало то самое «вымирание», о котором я только что упомянул.
   В конце шестидесятых годов я много времени проводил в небольшом сельце Акиншине, оно расположено между Владимиром и Нижним Новгородом. Летом 1973 года мы с женой пригласили туда Валентину Абрамовну, и она прожила у нас недели две. А в начале сентября мы получили от нее письмо, где, в частности, говорилось:
   «Акиншино я вспоминаю с нежностью, мне было очень хорошо у Вас. Все было прекрасно — и лес, и грибы, и речка, а главное, вы оба, по-настоящему близкие люди, которых уже почти не осталось среди моих современников, не говоря уже о молодых».
   Мать Валентины Абрамовны была дворянкою. Она вспоминала, как во времена ее детства к ним на петербургскую квартиру зимою прибывали подводы из имения бабушки и дедушки, присылалось огромное количество битой птицы — индюшки, гуси, куры… И родители бывали в затруднении — как распорядиться этими изобильными дарами.
   Отец Валентины Абрамовны — академик Абрам Федорович Иоффе, личность весьма и весьма известная. Он — основатель прославленного Ленинградского физико-технического института, глава целой школы ученых, в числе которых нобелевские лауреаты и «трижды герои социалистического труда»… Среди физиков он имел прозвище «папа Иоффе». Вот у этого самого «папы» в двадцатых годах росла весьма привлекательная дочка, и многие из его учеников были в нее влюблены. Валентина Абрамовна была умна, хороша собою и одарена весьма разносторонне.
   Один мой приятель в свое время поведал мне такую историю. В середине шестидесятых годов он познакомился с дочерью Сталина — Светланой Иосифовной Аллилуевой, и, между прочим, она ему рассказала о том, как осенью отдыхала в Сочи.
   — Был уже ноябрь, — говорила она, — пляж совершенно пустынный… Я шла по берегу и вдруг увидела фигуру мужчины, который с унылым видом сидел на влажном песке. Приблизившись, я его узнала, это был один из охранников моего отца. Он меня тоже узнал, вскочил на ноги… «Светлана Иосифовна, дорогая!.. Ну как вы? Как живете?..» — «Ничего, — говорю, — Иван Петрович… Дети растут. А вы-то сами как поживаете?..» Тут он помрачнел и сказал: «Ну что вы меня спрашиваете?.. Ведь я вашего отца охранял!.. А теперь вот какого-то жида охраняю…» — и он указал рукою в холодные волны, где плавал один из академиков-ядерщиков.
   Я, помнится, пересказал эту историю Валентине Абрамовне и добавил:
   — Мой приятель называл фамилию этого академика, но я ее забыл.
   Моя собеседница на секунду задумалась и произнесла:
   — Скорее всего это мог быть Харитон.
   — Совершенно верно, — сказал я. — Как же вы догадались?
   Валентина Абрамовна улыбнулась:
   — Ну, я мысленно представила себе тех, кто находится под охраной…
   Кстати сказать, «трижды герой» Юлий Борисович Харитон тоже был из учеников «папы Иоффе».
   С другим учеником своего отца — многолетним президентом Академии наук Анатолием Петровичем Александровым — Валентина Абрамовна сохранила дружеские отношения до конца своих дней. Однажды она была у нас в гостях и попросила разрешения позвонить по телефону. Набрав нужный номер, Валентина Абрамовна заговорила в трубку:
   — Анатолий Петрович? Добрый вечер. Это Валя Иоффе…
   Повод этого звонка был такой: ей для научной работы требовалась какая-то сложная установка, которую можно было купить лишь за границей, за твердую валюту. Александров взялся ей помочь и просил доставить к нему в канцелярию бумагу с официальной просьбой об этом.
   Но вот пикантная деталь: требуемая установка была приобретена лишь через год. Это объяснялось тем, что разговор Валентины Абрамовны с Александровым был незадолго до очередного собрания академии, и те чиновники, которые получили приказание выписать установку из-за рубежа, медлили. Они хотели убедиться в том, что Анатолий Петрович останется в должности президента…
   И еще одна история, связанная с Анатолием Петровичем. На каком-то из съездов партии он, единственный из всех выступавших, не имел заготовленного текста, не читал по бумажке. Валентина Абрамовна рассказывала мне, что секретарь одного из райкомов партии выразил по этому поводу такое мнение:
   — Александров проявил неуважение к съезду.
   Вот такая у них была этика.
   Но вернемся к биографии Валентины Абрамовны.
   В тридцатых годах она вышла замуж за довольно известного в те времена оперного певца С. И. Мигая. И вот занятный поворот судьбы: поскольку она с ранней юности увлекалась верховой ездой, ей предложили выступать с конным номером в ленинградском цирке. И она согласилась. На афише она значилась под фамилией мужа — Валентина Мигай.
   Однажды отец решил посмотреть на ее выступление. Когда Абрам Федорович, вальяжный и нарядный, появился в цирке, к нему поспешил капельдинер и почтительно усадил на место. Получив чаевые, он доверительно произнес:
   — У нас сегодня очень интересная программа. Дочка академика Иоффе выступает…
   Валентина Абрамовна так рассказывала о жизни в предвоенном Ленинграде:
   — Я прихожу с работы, а домашняя работница мне говорит: «Нашего соседа арестовали по подозрению, что он — поляк».
   В самом начале войны распался ее брак с Мигаем, и он навсегда уехал в Москву. А Валентина Абрамовна всю блокаду провела в родном городе. Вместе с другими физиками, учениками своего отца, она занималась проблемой защиты кораблей от магнитных мин. Я полагаю, именно тогда возникли ее дружеские отношения с А. П. Александровым, который руководил этой работой.
   В шестидесятых годах, когда я познакомился с Валентиной Абрамовной, она заведовала лабораторией в одном из академических институтов, который располагался на Васильевском острове. Она довольно поздно — уже на моей памяти — защитила докторскую диссертацию, и с этим была связана любопытная история. Валентина Абрамовна рассказывала:
   — На днях со мной вот что произошло. Утром, перед уходом на работу, я заглянула в почтовый ящик. Смотрю, там лежит повестка — меня вызывают на Литейный, в Серый дом, к следователю КГБ Петрову. Села я пить кофий… Настроение паршивое. В этом доме навсегда исчезли почти все мои друзья… Идти не хочется, но ведь надо же узнать, в чем дело. И я решила зайти туда перед работой… Предъявила паспорт в бюро пропусков… Мне объяснили, куда идти… Захожу в комнату, там кружком стоят человек пять молодых и хорошо одетых мужчин. Когда я вошла, они все ржали, видно, кто-то анекдот рассказал. Я поздоровалась, говорю: «Мне нужен товарищ Петров». Они давай переглядываться: «Петров?.. Петров?.. А! Это — к тебе!» «Ага! — думаю, — значит, Петров — это псевдоним».
   А дело оказалось пустяковое. Незадолго до этого Валентина Абрамовна отдавала в печать автореферат своей докторской диссертации. Работу выполнили частным образом в небольшой типографии. А в КГБ тогда боролись с самиздатом, и в тот момент объектом их внимания оказалась та самая типография.
   Как и очень многие интеллигенты того поколения, Валентина Абрамовна относилась к советской власти с некоторым снисхождением. Унизительность и безобразие нашего существования она приписывала не только злобности и тупости большевиков, но считала чем-то присущим России во все времена. В уже цитированном мною письме от 31 августа 1973 года говорится:
   «Стараюсь поменьше думать о печальных вещах, но не так это просто, „читая газеты“. Боюсь, что не только на мой, но и на ваш век хватит. А может быть, оно так вообще и ничего другого не было, нет и не будет? Читаю Вяземского и вижу прямые аналогии. Если не читали, очень Вам советую».
   Помнится, кто-то спросил Валентину Абрамовну, что ее больше всего поразило за границей. Она отвечала так:
   — То, что в овощных лавках не пахнет гнилью.
   А еще я вспоминаю такой рассказ. Ее сотрудники должны были проводить международную научную конференцию, а иностранных гостей предстояло поместить в новую гостиницу под названием «Ленинград».
   — И тут вдруг выяснилось, — говорила Валентина Абрамовна, — что там в номерах тараканы ходят табунами. Тогда обратились к директору гостиницы, и он вызвал каких-то морителей… Те пустили специальный газ, но на тараканов это не произвело ни малейшего впечатления… Зато страшно всполошились и забегали французы, которые жили на том же этаже.
   Валентина Абрамовна великолепно знала и горячо любила Петербург. Именно она показала мне ансамбль Смольного монастыря, одно из самых красивых мест во всем городе. У нас с нею даже возникла традиция: когда я приезжал, мы непременно отправлялись на прогулку в Смольный.
   А еще Валентина Абрамовна очень любила музыку, у нее было великолепное собрание пластинок. И я знаю, например, что она не пропускала ни одного из тех концертов, что давал в Ленинграде Святослав Рихтер.
   Ей очень нравилась поэзия Бродского, а в шестидесятых и семидесятых годах именно я доставлял ей его стихи. Это было вовсе не трудно, ибо от дома, где жил автор, до ее квартиры на Кирочной — рукой подать.
   У Валентины Абрамовны было двойственное отношение к Ахматовой. Она прекрасно понимала, какой это великий поэт, но ей, блокаднице, не нравилось, что Анна Андреевна во время войны покинула свой город. И, разумеется, Валентина Абрамовна отдавала должное Ольге Берггольц, которая не разлучалась с Ленинградом.
   О том, как она относилась к «ленинградской беде», может свидетельствовать такой эпизод. Среди тех, кто регулярно появлялся в коктебельском доме у Габричевских, был московский врач Николай Александрович Верховский. Этот человек постоянно был одержим какими-то псевдонаучными идеями и пытался их распространять. Однажды он начал излагать собственную теорию касательно войны с немцами и блокады Ленинграда. Тут Валентина Абрамовна решительно его прервала:
   — Про физику вы можете говорить все, что вам взбредет в голову. А вот трогать блокаду я вам запрещаю!

XI

   В Коктебеле я познакомился и с близким другом Валентины Абрамовны Степаном Борисовичем Враским. Он был не только интеллигентом, но и аристократом, их род известен с XV века. Помнится, я спросил Степана Борисовича, не состоит ли он в родстве с Борисом Алексеевичем Враским, который был «содержателем Гутенберговой типографии», где печатались книги Гоголя и «Современник» Пушкина. Ответ последовал такой:
   — Это — мой прадед.
   Дед его, также именовавшийся Степаном Борисовичем, был членом Сената. Их семья жила в Манежном переулке, неподалеку от Преображенского всей Гвардии собора. Я запомнил такой рассказ Враского. В 1918 году он и его дед заболели тифом и лежали в одной из комнат своей квартиры. Однажды ночью к ним явились чекисты с целью арестовать бывшего сенатора. Незваные гости вошли в комнату, и один из них громко вопросил:
   — Кто здесь Степан Борисович Враский?
   — Я, — одновременно произнесли и дед и внук, поднимаясь со своих постелей. Чекисты поглядели на измученных болезнью немощного старца и четырнадцатилетнего отрока и молча удалились.
   Степан Борисович до конца своих дней так и жил в той самой квартире. Но при советской власти она превратилась в обыкновенную коммуналку, ему оставили лишь небольшую комнату. В шестидесятых годах я захаживал к нему в гости. Мы пили настоянную на коктебельской полыни водку под незамысловатую холостяцкую закуску. Но хрустальный графин и рюмки, тарелки тонкого фарфора и серебряные вилки наглядно свидетельствовали о том, что их хозяин был когда-то причастен к совсем иной жизни.
   Нет, Степан Борисович отнюдь не бедствовал, он был кандидатом наук и доцентом, преподавал физику в каком-то высшем учебном заведении. По тем временам это обеспечивало вполне благополучное существование. А комната его выглядела весьма своеобразно, она вся была занята книжными шкафами и полками, там едва помещался стол, три стула и какая-то кушетка…
   Я говорил Степану Борисовичу:
   — Я про вас вот что рассказываю. Дескать, у вас, кроме книжных полок, никакой мебели нет и на ночь вы снимаете книги с одной из них, там спите, а утром ставите книги на место…
   Нашему с ним сближению способствовало то обстоятельство, что Степан Борисович был великим ценителем юмора. Он заразительно и весело смеялся и очень хорошо умел подмечать смешное.
   А еще он был астрономом-любителем. Он привез в Коктебель небольшой телескоп и в ясные августовские ночи устанавливал его во дворе дома, где снимал комнату. И тогда все желающие могли вместе с ним любоваться луною и звездами…
   Телескоп этот был менисковым, то есть той самой системы, которая была предложена Д. Д. Максутовым. Степан Борисович объяснял нам суть его изобретения. Раньше в телескопах использовались параболические зеркала, изготовлять которые дорого и сложно, а Максутов сумел применить сферические гораздо более дешевые и простые. В Советском Союзе на это изобретение никто особенного внимания, как водится, не обратил. Но в Соединенных Штатах телескопы новой системы получили широкое распространение, среди тамошних астрономов-любителей возникли «Maxutov clubs». Это стало известным в нашей стране, и в конце концов изобретателю присудили Сталинскую премию.
   Степан Борисович Враский так рассказывал об этом изобретении:
   — В 1941 году Дмитрий Дмитриевич Максутов вместе с другими учеными был эвакуирован из Ленинграда. Поезд, на котором они ехали, прибыл на какую-то станцию, где их вагон отцепили, и он трое суток стоял в тупике. Первые сутки Максутов отсыпался, а на вторые, когда отдохнул, придумал свой телескоп… Вот что значит хоть на малое время оставить человека в покое.