Так вот Анна Андреевна говорила:
   — У меня был Западов и сказал, что сегодня он проваливал медалистов, поступающих в университет. Я спросила его, трудно ли проваливать медалистов. Он ответил, что очень просто. Достаточно сказать: просклоняйте мне числительное «сорок». И как только он начнет говорить: «Сорокью, сорокью, сорокью…», его уже можно прогонять.

VI

   Олега Стукалова я помню с первых послевоенных лет. Тогда, как, впрочем, и в более поздние годы, он был известен как Олег Погодин. Путаница происходила потому, что он был сыном знаменитейшего советского драматурга Николая Погодина, подлинная фамилия которого была именно Стукалов. И вот когда сын выступил на том же поприще, что и отец, он отверг псевдоним и воспользовался родной, настоящей фамилией.
   После войны я был еще мальчишкой, учеником начальных классов, а Олег взрослым юношей, приятелем моего старшего брата — Алексея Баталова. В те времена имя младшего Погодина было окружено романтическим ореолом. У него был роман с молодой и красивой замужней женщиной, женою какого-то генерала с Лубянки. Рассказывали, что она вышла замуж без любви, дабы вызволить из Гулага своего осужденного отца. А финал у этой истории был весьма печальный: дама покончила с собою и в предсмертном письме призвала к тому же своего возлюбленного. И у Олега действительно была попытка самоубийства — он стрелялся. Но, по счастию, пуля не попала в сердце, а повредила селезенку, и врачам пришлось этот орган удалить.
   (По прошествии многих лет над последним обстоятельством мы даже подтрунивали. Говорили, что Олег Стукалов имел больше, нежели Антон Чехов, оснований подписывать свои опусы псевдонимом «Человек без селезенки».)
   В те времена, когда Олег приходил на Ордынку к моему старшему брату, он был худощав, несколько сутул, застенчив, близорук, слегка заикался, но при всем том в нем чувствовались и ум и обаяние.
   Моя собственная дружба со Стукаловым началась в 1962 году. Мы с братом Алексеем приехали в Коктебель, где в это время жил Олег — он был женат на Ольге Сергеевне Северцовой — воспитаннице Александра Георгиевича Габричевского и его жены Натальи Алексеевны Северцовой.
   В начале сентября в Коктебель пришла телеграмма из Москвы, в которой сообщалось, что Николай Федорович Погодин находится при смерти. Когда депешу принесли, Олег отсутствовал — куда-то уехал на своей машине. И у Габричевских решали, кому надлежит сообщить Стукалову подобную весть. Сделать это вызвался Александр Александрович Румнев.
   Я помню, как открылись ворота и Олег въехал на машине во двор. В этот момент к нему приблизился Румнев. Они уселись на скамейку, Александр Александрович сказал Стукалову несколько слов и подал ему телеграмму. Олег взглянул на нее, помрачнел, молча вынул сигарету и закурил… Тягостная пауза длилась минуты две, после чего он поднялся со скамейки и произнес:
   — Допился старый х…
   А потом начались хлопоты, необходимо было достать для Олега билет на самолет, чтобы лететь в Москву, а это в те времена было совсем непросто. Но тут кому-то пришла в голову светлая идея: привлечь к этому делу Юрия Борисовича Левитана — эта знаменитость в те дни находилась в Доме творчества Литфонда.
   И вот писатели под руки ввели легендарного диктора на коктебельскую почту. Мне в тот момент вспомнился Гоголь, то место, где нечистая сила среди ночи приводит в церковь Вия… Казалось, что сейчас Левитан скажет «подземным голосом»: «Разомкните мне губы!»
   Между тем телефонистка набрала номер начальника аэропорта в Симферополе… Диктор взял трубку, и все мы услышали тот самый голос, который когда-то вещал: «Приказ Верховного Главнокомандующего…» Он сказал:
   — Говорит Левитан… Вы меня узнаете?..
   Дело было улажено в две минуты, и Олег улетел к умирающему отцу.
   Стукалов был одаренным литератором. К сожалению, пьесы его теперь забылись, но каждую отличал мастерски написанный диалог. У Олега было очень чуткое ухо, он умел уловить в той шелухе, которую представляет собою обыденная речь, истинные перлы. Я до сих пор помню, как он повторял реплику какой-то бабы, которая говорила про беззаботную жизнь своих соседей:
   — Нажрутся курей — и «ха-ха-ха-ха!».
   В доме Габричевских иногда появлялся летчик-испытатель Г-е, у него тоже была дача в Коктебеле. Я вспоминаю, что Олег записал два высказывания этого человека.
   — Не понимаю, — говорил Г-е, — как это можно — прочесть книжку и потом об ней думать. Чего тут думать? Мне, например, надо завтра и ехать в Феодосию, и подвязывать виноград. Вот я и думаю: что мне делать сначала, а что — потом…
   И еще:
   — Не понимаю, когда говорят: красивое море, красивые горы… Что тут красивого?.. Вот когда едешь по шоссейной дороге, а фонари стоят ровно-ровно, в линию… Вот это — красиво!
   Сближение и дружба со Стукаловым не прошли для меня даром, я тогда подпал под его влияние. Мне тоже нравилось играть словами, а потому я решил, что смогу, как и он, сочинять пьесы для театра. И я действительно написал целых две. (Слава Тебе, Господи, сцены они не увидели.)
   Мои, как и стукаловские, пьесы были написаны в рутинном мхатовском ключе, были донельзя реалистичны. И это заметил Александр Георгиевич Габричевский, он-то понимал, что подобная драматургия давным-давно вышла из моды. Я помню, как после прочтения одного из моих тогдашних опусов он сказал:
   — Непонятно, что делать с вашими пьесами…
   — Что значит с «вашими»? — спросил я.
   — Ну, с твоими и с Олега Николаевича… Непонятно.
   После этого разговора пьес я больше не писал.
   Стукалов был человеком сердечным. Но по причине его застенчивости и некоторой невнятности речи не все это могли понять. Наталья Алексеевна Северцова, в чьей семье он прожил лет двадцать, это чувствовала. Она мне говорила:
   — В Олеге есть нежность.
   Он очень любил выпить. Но это была не просто страсть к алкоголю, он почему-то всегда стремился пить тайком, скрытно. Даже если было общее застолье, с большим количеством спиртного, Олег норовил отвести тебя в сторону и выпить сепаратно.
   Весной шестьдесят шестого года в коктебельском доме мы жили втроем Наталья Алексеевна, Стукалов и я. Хозяйка наша была отнюдь не врагом бутылки, но Олег опять-таки предпочитал пить втайне от нее.
   Я вспоминаю такую сцену. Наталья Алексеевна собирается куда-то уходить, а у нас уже есть в запасе поллитровка. Вот скрипнула калитка — хозяйка удалилась. Олег появляется на пороге своей комнаты, озабоченно смотрит ей вслед, и я слышу его команду:
   — Стибри-ка луку!
   Честно говоря, он произнес другой глагол, созвучный не реке Тибру, а городу Пизе.

VII

   Среди тех людей, с которыми меня когда-то познакомила Ахматова, был очаровательный человек — исследовательница ее творчества Аманда Хейт. Уже после смерти Анны Андреевны, в конце шестидесятых и в начале семидесятых, она довольно часто приезжала в Москву, работала переводчицей на выставках, которые тогда устраивались в Сокольническом парке.
   В числе прочих московских друзей Аманды я регулярно посещал британский павильон и подружился с одним из ее сотрудников, которого звали Майк Туми. Он был высокого роста, седоволосый, с обаятельной улыбкой на мужественном лице. Про него было известно, что он прошел войну и даже был в легендарном Дюнкерке. По происхождению Майк был ирландцем и, как теперь говорят, практикующим католиком, что в большой степени способствовало нашей дружбе. Его привлекало православное богослужение, он стал приходить в Скорбященский храм на Ордынке, я познакомил его с тамошними священниками и представил архиепископу Киприану.
   Майк пригласил Владыку посетить их выставку. И вот я помню, как архиепископ в сопровождении двух священников прибыл в Сокольники. Когда мы уселись за стол, Майк осведомился: что высокий гость будет пить?
   Владыка сказал:
   — Как священнослужитель и монах я должен сказать: только воду. Но как гость я говорю: то, что мне предложит хозяин.
   Мистер Туми отвечал:
   — Но ведь был уже такой случай, когда вода превратилась в вино.
   — Да, был, — подтвердил архиепископ, — но до этого было уже много выпито.
   (Они имели в виду известное чудо на «браке в Кане Галилейской» — Евангелие от Иоанна, гл. 2.)
   Иногда вместе с Майком в Москву приезжала его жена Айлин, дама весьма симпатичная. О своей семейной жизни мистер Туми говорил:
   — У нас в доме такой порядок: все важные вопросы решаю я, а все незначительные — жена. Но поскольку важные вопросы никогда не возникают, все решает Айлин.
   И еще Майк рассказывал:
   — Не так давно мы купили новую мебель для нашей спальни. Когда ее привезли, жены не было дома. Я расставил все предметы по собственному разумению и отметил карандашом те места на полу, где мебель стояла. После этого я сдвинул все на середину комнаты и стал ждать жену. Айлин явилась, и я ей сказал: «Ну, расставляй все, как ты хочешь». В результате мы несколько часов передвигали мебель с места на место… И наконец она сказала: «Пускай будет вот так». Тогда я ей показал свои метки на полу — все стояло там же, что и у меня…
   Теперь, задним числом, я понимаю, что мистер Туми не был простым служащим в английском павильоне: похоже, он был как-то связан с Intelligence Service. Моя догадка косвенно подтверждается таким его рассказом.
   — Когда наша выставка была в Польше, — говорил Майк, — я заметил, что один из наших служащих вдруг помрачнел и стал проявлять признаки беспокойства. Я с ним поговорил, и он признался мне, что познакомился с местной девицей и несколько раз приводил ее к себе в гостиницу… А потом к нему явились сотрудники польской разведки, показали фотоснимки, где он изображен в голом виде с этой особой. И вот они требуют, чтобы он стал на них работать… Иначе, дескать, они эти фотографии опубликуют… Ну, я его успокоил: «Ты держись храбрее и скажи им вот что: дайте-ка мне эти снимки, я их покажу моей жене и теще, а то они всем говорят, что я — импотент». Он так и поступил, и поляки тут же от него отвязались.
   Году эдак в семьдесят втором, в начале лета мы с Майком зашли позавтракать в кафе «Арарат» — было такое на Неглинной улице. Мой гость захотел выпить кофию с коньяком. Но тут возникла непредвиденная трудность — тогда существовал очередной идиотский запрет: спиртные напитки можно было продавать не ранее одиннадцати часов утра. Меня в этом кафе знали, коньяк нам принесли, но для конспирации он был налит в кофейные чашечки. Это Майка очень удивило, и мне пришлось объяснять ему, в чем дело…
   В ответ он стал сетовать на неудобства советской жизни:
   — Мы занимаем номера в огромной первоклассной гостинице… И тут вдруг на несколько дней отключают горячую воду. И это сейчас, в жаркую погоду, когда несколько раз в день необходимо принять душ…
   На это я ему отвечал:
   — Разумеется, у нас очень неустроенный быт… Но в нашей жизни есть такие преимущества, каких у вас в Англии быть не может.
   — Какие, например? — спросил мой приятель.
   — Вот какие, — сказал я. — Моя жена уже вторую неделю находится на Черноморском побережье, купается, загорает… А на ее работе об этом никто даже не подозревает, и она за все эти дни получит заработную плату…
   — Да, — признал тот, — у нас это невозможно…
   Майк Туми был истинным патриотом Соединенного Королевства и защищал его с оружием в руках. Но он родился в Ирландии, и к этой стране у него было особое отношение. Он любил рассказывать ирландские анекдоты:
   — В один из баров Дублина входит посетитель. Бармен ему говорит: «Мой бар еще закрыт. Мы начнем работать через полчаса. Но если вы намерены ждать открытия, может быть, хотите что-нибудь выпить?»
   И еще:
   — Два пожилых ирландца стоят на дублинской улице против дверей публичного дома. И вот они видят, что из этого заведения выходит раввин. Один из приятелей говорит другому: «В глубокой древности они заблудились в пустыне и до сих пор блуждают». Через некоторое время из той же двери выходит протестантский пастор. Второй ирландец говорит первому: «Видишь, отступление от истинного вероучения ведет к прямому нарушению заповедей Божиих». Но вот на пороге публичного дома появляется католический патер. Долгая пауза, и тогда один из приятелей произносит: «Наверное, какая-то из здешних девочек смертельно больна…»
   Но это все анекдоты. А вот какую реальную историю рассказал мне Майк Туми:
   — В Ирландии в одной из бедных приморских деревень строился завод. Работали там немцы, которые были много богаче местного населения. Как-то вечером, когда рабочие из Германии кутили в тамошней пивной, с ними заговорил старый рыбак. Он сказал: «Мы признаём, что вы, немцы, умнее нас, удачливее… А все же у нас, у ирландцев, есть нечто такое, чего у немцев нет и никогда не будет». — «О чем ты говоришь? — спросили его те. — Что же такое есть у вас, у ирландцев?» Старик взглянул на них и произнес: «Мы побили англичан».

VIII

   Мой покойный друг протоиерей Борис Гузняков родился в 1932 году в одном из тех сел, что теперь вошли в черту Москвы. Отец его, Кузьма Алексеевич, был родом из Белоруссии, а в Подмосковье оказался после Первой мировой войны — он был солдатом и был ранен на фронте. Жену его (мать отца Бориса) звали Екатерина Ерофеевна, я их обоих знал и могу засвидетельствовать, что это были люди превосходные.
   Как известно, зима 1979 года стояла очень холодная. В Москве были сорокаградусные морозы, а в городских квартирах батареи отопления почти не грели. Кузьме Алексеевичу Гузнякову в ту пору было 86 лет, и он уже не вставал с постели.
   — Катерина, — сказал он жене, — я этих морозов не переживу… Я ведь, наверно, помру…
   — Ты что — погубить нас хочешь? — возразила ему она. — Ведь тебя хоронить придут дети, внуки… В такую-то стужу — на кладбище! Ты всех нас заморозишь! И не вздумай помирать!
   — Да, — произнес он, — я об этом не подумал… Ну, тогда давай мне вина, давай есть…
   И Кузьма Алексеевич выпил домашнего вина, хорошенько поел, после чего прожил еще месяца полтора. Страшная стужа миновала, и он тихо, по-христиански отошел ко Господу.
   Гузняковы с довоенных времен были прихожанами Троицкой церкви в селе Наташине. И вот летом 1944 года там появился новый священник — отец Михаил Зернов. Таким образом двенадцатилетний Борис Гузняков познакомился с человеком, под чьим покровительством он находился вплоть до 5 апреля 1987 года. Именно в этот день окончил свой земной путь Михаил Викентьевич Зернов в монашестве архиепископ Киприан.
   Мое собственное знакомство с Гузняковым произошло Великим постом 1967 года. Именно в те дни я стал сознательным прихожанином Скорбященского храма на Большой Ордынке, и Владыка Киприан поручил отцу Борису следить за моим воцерковлением. Мы с этим батюшкой тогда же и подружились: я обнаружил, что он умен, не чужд светской культуре, да к тому же обладает изрядным чувством юмора — черта в моих глазах немаловажная.
   Отец Борис был очень добрым и отзывчивым человеком, я знаю многих людей, которым он помогал. И с его именем связано возрождение знаменитой Марфо-Мариинской обители милосердия.
   Свою церковную карьеру Гузняков начал еще подростком, когда прислуживал в алтаре наташинского храма. Отец Борис досконально знал все, что касается среды духовенства, — обычаи, нравы, занимательные истории, даже анекдоты. И он стал моим Вергилием в этих кругах, в значительной мере благодаря ему я сумел написать свои «Мелочи архи… прото… и просто иерейской жизни».
   У нас с Гузняковым было еще одно общее увлечение — хорошая кухня, они с женою Верой Константиновной умели принимать и угощать гостей. А еще мы оба любили пиво, но в Москве шестидесятых и семидесятых годов пристойных пивных практически не существовало. Пожалуй, лучшее из подобных заведений было в помещении профессионального клуба — в Доме журналистов на Никитском бульваре.
   Мне как «члену творческого союза» доступ туда был открыт, и мы с отцом Борисом нет-нет да и заглядывали в тамошнюю пивную. Он, разумеется, являлся в такие места не в рясе, а в гражданском костюме.
   Как-то раз, помнится, он служил на Ордынке литургию, я ему прислуживал, и мы освободились довольно рано. Прямо из церкви отправились в Дом журналистов и оказались первыми посетителями пивной. Едва мы уселись со своими кружками за столик, как появились еще два человека. Увидевши нас, один из них сказал своему приятелю:
   — Видишь? Настоящие газетчики уже здесь!
   Эта реплика нас с отцом Борисом очень развеселила. Он сказал:
   — Кто же из нас с вами «настоящий газетчик»? Наверное, все-таки я. Поскольку я хотя бы читаю газеты, а вы, насколько мне известно, их даже в руки не берете…
   В пятидесятых годах Гузнякову довелось служить в соборе возле Преображенской площади — эта церковь при Хрущеве была снесена. Там против храма располагался ресторан «Звезда». Так вот у клириков того собора в ходу была поговорка: «Пост до Звезды», поскольку в этом ресторане их по-соседски привечали. (Для несведущих надлежит сделать разъяснение. В Православной Церкви сочельник, день накануне Рождества Христова, связан со строжайшим постом. Верующие даже воды не пьют до той поры, пока на небе не появится первая звезда. Именно этот древний обычай именуется — «пост до звезды».)
   Церковь у Преображенской площади была кафедральным храмом митрополита Крутицкого и Коломенского Николая (Ярушевича). Отец Борис рассказывал мне, что всякий год в Прощеное Воскресение митрополит приглашал все соборное духовенство в один из кабинетов ресторана при гостинице «Ленинградская» (высотный дом на Каланчевке). Происходило это за два часа до вечернего богослужения. Стол был довольно обильный, но без спиртного — блины, рыба, икра, чай, пирожные, конфеты… И каждый раз во время этого застолья Владыка Николай говорил со своими клириками на одну и ту же тему:
   — Завтра начинается первая седмица Поста. В это время враг (сатана) особенно лютует, и его нападению прежде всего подвергнутся женщины… Так что я вас всех призываю быть внимательными к ним и снисходительными, чтобы и вам не искуситься, не впасть в гнев и раздражительность…
   И по свидетельству отца Бориса предупреждение это не бывало лишним. С началом Поста даже алтарницы — старые монахини — из смиренных и покорных становились фуриями…
   Ну и чтобы покончить с ресторанной тематикой, еще один эпизод. В 1987 году, после смерти архиепископа Киприана, протоиерей Гузняков был назначен настоятелем Скорбященского храма на Большой Ордынке. И вот в этом качестве его впервые пригласили на торжественный прием, который устраивала Московская Патриархия. Позвонил референт Святейшего и сообщил, что ему надлежит прибыть в ресторан при гостинице «Россия». Отец Борис ему сказал:
   — Вы знаете, я сейчас на очень строгой диете. Можно мне не приходить?
   Референт ответил так:
   — Не прийти вы, конечно, можете… Но тогда ваши дети и внуки тоже окажутся на очень строгой диете.
   Свое священническое служение отец Борис начинал на Кубани, в Краснодарской епархии. Он часто рассказывал о тамошней жизни и нравах. Например, местные жители не могли на слух уловить разницу между именами «Георгий» и «Григорий». Спрашивают какого-нибудь казака:
   — Тебя как зовут?
   — Гырыгорий.
   — А имянины у тебя когда?
   — В мае, на Гырыгория Победоносца.
   — Его зовут Г-е-о-р-гий Победоносец.
   — Ну, я ж и говорю: Гырыгорий!
   И еще отец Борис говорил об одном тамошнем суеверии. Когда в Пасхальную ночь из храма на улицу выходил крестный ход, на церковные двери вешался замок, а по возвращении процессии этот запор снимали. Так вот местные воры верили: кто из них первый после крестного хода прикоснется к церковному замку, тот не будет уличен в кражах целый год — до следующей Пасхи. Можно себе представить, какого рода конкуренция происходила у дверей этого храма в Святую Ночь.
   Но это было не самое странное суеверие, с которым Гузнякову пришлось столкнуться на Кубани. В первые же недели своей службы на станичном приходе он совершил множество «заочных отпеваний», то есть таких погребальных служб, когда гроб в церкви отсутствует. И почти все покойники были мужчины. Документов там никаких не спрашивали, оформляли требу просто, и отец Борис отпевал себе и отпевал.
   Но вот однажды он обратился к женщине, которая заказала «заочное отпевание», с вопросом:
   — А давно он у вас умер?
   — Как умер? — удивилась та. — Он — живой…
   — Как живой? — опешил батюшка.
   — Так — живой, живехонький… Ничего ему, подлецу, не делается…
   И тут выяснилось, что в тех местах существовало суеверие: если заочно отпеть неверного мужа, он вернется к семье. Словом, отец Борис, сам того не ведая, за несколько недель отпел всех распутных мужиков целой округи.
   Разумеется, в дальнейшем он неукоснительно требовал, чтобы предъявлялись документы о смерти…
   Надо сказать, что Гузняков всегда с удовольствием вспоминал годы, прожитые им на Кубани. Теплый климат, «благорастворение воздухов», «изобилие плодов земных»…
   — Заходит, например, — рассказывал отец Борис, — ко мне сосед. Местный врач, зовет к себе. Выносит он домашнее вино. Сидим на воздухе, неторопливо попиваем, беседуем… А я смотрю на него и про себя думаю: «А ведь я тебя уже раза три отпел…»

IX

   На Головинском кладбище в Москве, неподалеку от храма, где я теперь служу, стоит небольшой памятник из белого мрамора. На нем изображение креста и надпись:
Протоиерей Владимир Рожков
1934 — 1997
   Я этого человека знал, хотя в последние годы его жизни мы с ним не общались. Был отец Владимир личностью весьма колоритной, и в особенности он выделялся на том сером фоне, который составляло большинство его патриархийных коллег.
   Карьеру свою Рожков начал под покровительством знаменитого в свое время митрополита Крутицкого Николая (Ярушевича), он был у этого иерарха старшим иподиаконом. А поскольку митрополит долгие годы возглавлял Иностранный отдел Патриархии, отец Владимир преуспел и на поприще церковной дипломатии. Судя по всему, он пользовался большим доверием не только «священноначалия», но и тех «компетентных органов», которые за Церковью надзирали. Иначе невозможно объяснить важный этап в биографии Рожкова — он был командирован в Италию и окончил курс в ватиканском «Руссикуме».
   В Риме он близко сошелся со столь же жизнелюбивыми, как и он сам, католическими патерами. К этому периоду жизни отца Владимира относится презабавный эпизод, о котором он сам мне повествовал. Тут для несведущих надлежит сделать некое разъяснение: в Православной, как и в Католической, Церкви для таинства евхаристии используется натуральное виноградное вино.
   Рожков рассказывал:
   — Помню, надо было мне очередной раз возвращаться из Москвы в Рим. Я упаковал пять литров водки и пять коньяку. С нашей таможней у меня проблем не было, ребята из Иностранного отдела позвонили в аэропорт, и меня пропустили… Ну а в Риме итальянский таможенник спрашивает: «Что у вас здесь?» — «Пять литров водки», — говорю. «А здесь?» — «Пять литров коньяку». Он говорит: «Зачем вам столько?» А я отвечаю: «Для богослужения. Мы, православные, так служим…» — «В таком случае, — говорит, — пожалуйста, проходите…» Ну, я прошел… А после всех формальностей я вернулся и подарил этому таможеннику бутылку водки и бутылку коньяку…
   Я уже упомянул о жизнелюбии отца Владимира. Надобно заметить, что оно у него было, так сказать, всеобъемлющим: он был завсегдатаем лучших московских ресторанов и — увы! — даже ходоком по дамской части.
   Пик карьеры Рожкова пришелся, если не ошибаюсь, на конец шестидесятых годов. Он ведал отношениями с Ватиканом в Иностранном отделе Патриархии, был доцентом в Московской Духовной Академии и настоятелем одного из столичных храмов. Симпатию к латинянам отец Владимир сохранил на всю жизнь. В восьмидесятых годах, когда происходило мое с ним общение, он уже не преподавал в академии и не работал в Иностранном отделе, но его комната в московской квартире была увешана фотографиями римских понтификов и кардиналов.
   У Рожкова был отменный художественный вкус. Он был тонким ценителем старинной церковной утвари и облачений, антикварные вещи были у него и в квартире, и на даче. Наш с ним общий приятель протоиерей Борис Гузняков свидетельствовал, что эстетизм был свойствен отцу Владимиру с юности. В начале пятидесятых годов, когда он еще был иподиаконом, во время одной из Божественных литургий Рожков шепнул отцу Борису:
   — Ты чувствуешь, как запах этого ладана подходит к мелодии этой Херувимской?
   В 1977 году я переехал на улицу Черняховского, и мы с Рожковым стали близкими соседями — он жил на Часовой улице. Между нашими домами расположен известный в Москве Ленинградский рынок, на каковом торжище мы с ним по временам и встречались. Накануне одной из таких встреч я узнал, что Рожкову исполнилось пятьдесят лет, а потому я его спросил:
   — Батюшка, чем же вас наградили к юбилею?
   — Отверстием, — отвечал он.
   (Будучи митрофорным протоиереем, Рожков получил право служения литургии с «отверстием Царских врат».)
   Дом № 19/8 по Часовой улице принадлежит жилищному кооперативу «Сокол». Среди тамошних пайщиков кроме протоиерея Рожкова были еще два священнослужителя — ныне здравствующий Константин Владимирович Нечаев (в монашестве митрополит Питирим) и покойный Сергей Михайлович Извеков (в монашестве митрополит, впоследствии Патриарх Пимен).