Страница:
Наконец, все взятки вышли; игроки посчитали баланс, записали в гору, лейтенант протянул Мелькисарову руку: уважаю, отлично играешь, заслуженная пуля. Жаль, не серебряная. – Степан Абгарович деланно расхохотался.
– Будем считать, что все у нас обстаканилось?
– Будем считать.
Теперь можно было и выпить спокойно, без напряжения, и позволить себе слегка опьянеть. Бутылка на солнце оттаяла; на столе растекалась приятная лужица; разговор тек неторопливо о том, о сем: а как у вас принято? да? у нас не так. Майор совершенно обмяк, по-детски размазал лужицу пальцем.
Разговор был исчерпан. Пора закругляться.
Ведущий медленно сдвигает верхнюю ладонь, умело треплет нервы. Над его руками, лоб в лоб, зависают игроки и свидетели, всем интересно, как там и что. Монетки давно согрелись, покрылись жадным по́том, липнут. Три орла, одна решка; чтоб тебя! Сердце падает, но виду показать нельзя, удача не любит слабых. Играем дальше, ставь двадцарик! Счастливчик отказать не может, не имеет права первым выйти из игры, битва идет до последней денежки проигравшего. Двадцать плюс двадцать копеек… сорок плюс сорок: за месяц сэкономлено на завтраках…
Решка! Нет, орел. Звонок, перемена окончена: крах. Продулся вчистую, осталась дырка от бублика.
Поздним вечером Степа прокрался в коридор; на кухне мама, накинув серый пуховый платок, проверяла тетради. Спина согнута, плечи жалостно сжаты, поводит лопатками, как будто бы дует сквозняк. Но сейчас не до мамы, не до ее лопаток; завтра надо отыграться. Карманы потертой шубы – из грубого полотна, даже царапаются изнутри; на дне скомканный носовой платок, должно быть, сопливый, фу; чуть не звякнули предательские ключи; а вот и медная мелочь, полная горсть. Степа взял не все, чтоб не попасться сразу; скользнул в кровать, отмахнулся от братца и тихо спрятал деньги в тапок, а тапочек задвинул под диван. Руки предательски пахли латунью, он долго оттирал их о простыню; в конце концов простыня сама запахла двушками и пятачками.
Утром он до школы не дошел. Засел в кинозале. Утренний сеанс, за десять копеек, потом дневной, пятнашка. Как только гасили свет, в зале раздавался перезвон. Он играл сам с собой, упрямо себя обыгрывал и жестоко себе проигрывал; неужели нет никакого секрета, тайного правила, физического закона удачи? Ничего не обнаружилось. Кроме очень удобных складок на ладони, в которые сами собой западали монеты; медленно сдвигая руку, можно было успеть прикинуть число орлов и решек и развернуть зажатые ребром денежки в нужную сторону: вот он, залог победы. Монеток, правда, маловато; для хорошего рывка нужно было добавить еще.
В пятницу их класс был дежурным по школе. Степа попросился стоять у входных дверей. Первый урок. В рекреации тишина. Он нырнул в раздевалку, на четвереньках, по-обезьяньи ловко прошелся вдоль карманов. Пусто, пусто, пусто, звяк! Пять копеек на автобус, двушка для телефона-автомата, три копеечки просто так завалялись. Дальше крадемся. Пусто! А вот уже звяк. И снова звяк. Скорее, скорее. Хватит. И вот он образцово стоит у входных дверей, поджилки дрожат, но видок что надо: пионерский галстук поглажен, косой пробор расчесан, юный ленинец на вверенном посту.
На перемене Степа отозвал водящего, потребовал отыгрыша. Опытный жухало мог отказаться, правила позволяли, но зачем? добыча сама просилась в руки. Ухмыльнулся: давай, если денег не жалко.
– Только трясти буду я.
– Тряси, – было сказано вслух, а про себя добавлено: – лох.
На второй перемене в мужской туалет потянулся народ. На третьей наметилось столпотворение. На четвертой пробиться к унитазам было невозможно, толпа любопытных стояла на цыпочках. Монеты не умещалась в горсти, хотя игроки давно поменяли мелочь на полтинники. Вчерашний водящий, белый от злости, отчаянно занимал у всех вокруг остатки денег, чтобы отыграться; последний раунд большой игры назначили на после уроков. И тут уж кто кого, без вариантов и без продолжения. Пять рублей на пять рублей. Победитель получает десять. Полгорода можно скупить.
Отзвенел звонок, уроки кончились; Степан входил в сортир как суровый ковбой из фильма «Золото Маккены». В этом фильме красивая женщина купалась в водопаде совершенно голой; она была прекрасна, хотелось ее укусить и понюхать запах холодной кожи; они смотрели «Золото» по три-четыре раза, подкупая билитеров, потому что – детям до шестнадцати.
Степа знал, что выиграет. Знание делало его непобедимым; никто не сомневался: этот – сможет. Не только малышня, но даже старшеклассники уважительно расступались. Лениво снял мышино-серый пиджачок, почти не глядя сунул подержать четвероклашке; тот благоговейно принял: ему позволили постоять совсем рядом, никто не посмеет теперь отпихнуть.
Бывший водящий, бывший богач, бывший крутой, просто – бывший неуверенно отсчитал десять полтин, поставил столбиком на подоконник. Степа рядом соорудил свой серебристый столбец. Решили трясти символически, пятаками; шансы пятьдесят на пятьдесят, кому повезет, тот сгребет с подоконника все.
Орел! – сказал бывший. Орел-решка! – предъявил Степан.
Решка! – Нет, решка-орел!
Орел!
Решка.
Ууух! выдохнули наблюдатели. Десятка – его. Банкир Рокфеллер, заводчик Демидов, Скупой Рыцарь, Чичиков: Мелькисаров! В животе заурчало счастье. Сердце покрылось газированными пузырьками, стало сказочно легко на душе. Завтра он поедет на каток, возьмет на прокат настоящие спортивные гаги, олимпийски изогнется, левую руку за спину, правой красивый отмах, и станет нарезать за кругом круг, ловя восхищенные взгляды фигуристок в рейтузах с начесом, а потом пойдет в буфет и закажет два бутерброда с настоящей копченой колбасой, из-под прилавка, стоит дорого, запах умопомрачительный.
И тут же стало очень тяжело и невесело. Потому что в туалет вошел директор. А в учительской ждала мама. Куталась в единственный свой платок и тихо плакала.
Вечером в субботу он гулял во дворе, совершенно один. Дома с ним никто не разговаривал, вчерашние поклонники презирали, денег не было ни копья, педсовет назначили на понедельник. Разгонялся по ледяной дорожке, вздымал клюшкой тяжелую резиновую шайбу, злобно вбивал ее в мусорный бак, и снова, и снова. Тупо и однообразно.
Из темноты появились четверо: бывший водящий и его пацаны.
Били долго и молча.
Двое держали, двое лупили. Под дых, в нос, в глаз, ниже пояса, в зубы. Кровь смешалась с густыми слюнями и крошками зубной эмали. К его мокрым губам они прижали жестяную банку; при минус двадцати кислое железо пристало намертво.
Воткнули головой в сугроб и ушли.
Урок был преподан хороший, не забудется. Сразу все – и сразу ничего. Соленые ошметки кожи на губах. У других, похоже, такого опыта не было; они кайфовали. По центральным улицам гарцевали кавалькады черных джипов, у дорогих французских ресторанов стояли вылизанные «Бентли», Москва превращалась в наркотический восточный город; сытый, самодовольный, ночной. Сорокалетние сверстники Мелькисарова поделили страну и расслабились; отрастили животы навыпуск; вокруг сновали стайки острозубых девок, шлейфами вихрились сонмы приживал, допущенных к диванчикам вип-зоны. Из тени обычного зала злобно посверкивали взгляды молодых волчат: успешные, но не успевшие к большому переделу, состоятельные, но не до конца состоявшиеся, они обросли своими стайками, своими прилипалами. А за ними был и третий круг: безбедные. И четвертый: при деньгах. И пятый: просто обеспеченные; дым пожиже, изба пониже; Шахерезада со скидкой.
Летом 97-го в моду вошел плакат. Свежайшая кетовая икра, крупная, алая – надави зубом, вытечет клейкий сок. А по ней черной икрой, белужьей, выведено по-ученически округло: «Жизнь удалась». Плакат висел повсюду. Заходишь к Томскому – отдельный лифт, стеклянный бункер, три уровня защиты – плакат наклеен на стену комнаты отдыха. Спускаешься к девочкам-бухгалтерам в собственном офисе – кипы бумажек, электрический чайник, жирный столетник, рядом с фотографиями кошек – «Жизнь удалась». И в модном баре за спиной бармена. И в витрине книжного магазина на главной столичной улице. И даже у начальника ГАИ в приемной.
Жанка притащила плакат домой:
– Смотри, какая хохма!
Степан свернул плакат и легонько стукнул жену по башке:
– Чтоб я больше такого не видел. Нечего расслабляться.
И пошел к себе, считать доходность казначейских обязательств. Получалась странная картина. Впереди – никаких препятствий для роста, графики похожи на желоб бобслея, развернутый от земли к небу: лети без остановки, охая на поворотах, земного притяжения больше нет; здравствуй, прибыль; почва, прощай! Не вкладывать глупо, но и вкладывать невозможно. Нету пути назад, только вперед и вверх. Но что за следующим поворотом? В какой момент оборвется желоб, и разогнавшийся боб улетит в никуда? Неизвестно. Но точно что улетит. На подоконнике выставлен приз, над унитазом идет трясучка, деньги размножаются делением, но вот-вот скрипнет дверь и в проеме возникнет директор. Здравствуйте, товарищи. Что тут у вас? Пройдемтека-сь в мой кабинет.
Так что – стоп. Эту взятку он не возьмет и будет играть в мизе́р.
К зиме все облигации были слиты, совместный банчок полуподарен, полупродан партнерам, у них же взят огромный рублевый кредит – и переведен в доллары. В августе девяносто восьмого грянул кризис, восемнадцатого числа позвонил Томский. Он был единственный из карликовых олигархов, кто все еще сидел в Москве: самолет не выпускали таможенники; их счета зависли в его банках. Томскому было грустно. А Мелькисарову весело: он со смехом погасил кредит, подешевевший в четыре раза, стал скупать, как на магазинной распродаже, целые этажи в недостроенных зданиях, подхватывал птицефермы: на родных курей появился спрос…
Но. Все это у него уже было. В других масштабах, но – было. Он уже скупал, подгребал, жадничал. Разруливал, проскакивал, копил. Что впереди? еще полшага вверх, боковой обход, выигрыш, временная сдача, обскок противника, удар? Смертельная скука? Как разогретый парафин во время косметической операции, она растекается под кожей, терпко вяжет кровь, насылает тупость, неподвижность, пустоту. Потом отвердевает, стынет, начинается боль.
А еще он почуял соленый воздух. Как будто большая волна несется из сердцевины моря, а беспечный берег про это не знает. Откуда надвигается беда? Неясно. Когда обрушится? Пойди пойми. Но будет что-то нехорошее, неуютное. И Мелькисаров начал методично, неспешно продавать и дробить свои средние бизнесы, перебрасывая деньги на Нью-Йоркскую и Лондонскую биржи. До́ма инвестировал в короткие проекты; быстро вошел, быстро вышел, быстро перевел. Вошел – вышел – перевел. И опять.
Но бизнес как подержанная вещь; продаешь – изволь пропылесосить. Как только проносится слух о продаже, раздаются звонки и звоночки. Ало-ало. Есть темка, надо встретиться. Заводи их на меня, обсудим цену вопроса. Лейтенант и майор были всего лишь посредники; реальные заказчики на связь не выходили.
– А знаешь, кто ведет баранов на убой?
– Не знаю, нет.
– Козел их ведет. Они за ним покорно тащатся, блеют… А он их – на скотобойню. Как ты думаешь, почему он у них в авторитете?
– Я не в теме.
– А я так думаю, рогами взял.
Майор задумался. Мелькисаров слегка подтолкнул его в спину: давай, давай, до встречи, – и почти трезво прошептал старлею на ухо:
– Утверждаете результат, товарищ начальник?
– В общем и целом.
Старлей даже не удивился тому, что его раскусили. Четкий парень, будет из него толк.
– Молодец, лейтенант. Телефончик оставь. Вдруг пригодится.
– Пишите, Степан Абгарович.
Перед выходом из дому Мелькисаров проверил почтовый ящик, вытащил письма; по склейке гаишного конверта провел длинным ногтем (специально отращивал на левом мизинце, шиковал). Распотрошил конверт, вытащил фотографию, сощурился – и разорвал в клочки.
Третья глава
Зачем ей Степа? Зачем ей вообще – мужчина? Для секса, прости ее грешную? Можно прожить и без секса; киношники-писатели навели тень на плетень, внушили, будто все вращается вокруг этого дела; глупость. Приятно, иногда необходимо, но не более того. Чтоб сделал ребеночка? Один ребеночек у нее уже есть, а другого не будет, поздно; так хочется еще хоть раз понянчиться с уютным комком человеческой плоти, потетешкаться, вжаться губами в сладкий живот и рыхлые складочки, поскрести шелудивую корочку на голове, ощутить опасное биение родничка, принюхаться к запаху прелой пшеницы на затылке и за ушами, обнять, согреть, упиться незаслуженным счастьем, – но придется обождать внучков. А для внуков Абгарыч не нужен. Для жизненного интереса? для общения? Ну да, когда-то было так; теперь иначе. Она его видит редко, а он ее, пожалуй, еще реже: запросто может быть рядом, а мыслями далеко. Низачем, низачем, низачем.
Но если низачем, то почему так больно? Привязанность? Срослась? Привычка? Почему ноги сами несут на улицу, заставляют брести кривыми чистопрудными дворами, мимо посольств и театриков, забегаловок и роскошных кафе, советских продуктовых, пахнущих лежалой рыбой, сияющих банковских офисов, и опять по той же траектории, и снова, снова, лишь бы не остаться дома, наедине с надоевшей – собой?
Года три назад она внезапно обнаружила, что разговаривает вслух. Не распевает песни в душе, не декламирует любимые стихи, как декламировал их папа, геодезический полковник Рябоконь, разгоняя ледяную воду жесткой губкой: «Любовь! – не вздохи – на – скамейке! – и не – прогулки – под луной!!!», а по-старушечьи бормочет, меленько подбирая губы и передразнивая собеседника: аах, выы вот тааак… вот вы кааакиие… В тот момент она стояла перед зеркалом и привычно разминала кожу под глазами; вдруг как будто бы со стороны услышала свой собственный голос: нет, Жанна, нет, подумай хорошенько, и поймешь! Перепугалась, очнулась, увидала перед собой чужую тетку с перекошенным лицом: кривляется, как маленькая обезьянка, взгляд пустой, нездешний; сомнамбула… Поклялась, что больше никогда, никогда! а через несколько дней осознала, что резко выворачивает руль, и почти кричит – не о дороге, не об этой скотине на «Волге», а о том, что грустно, грустно, тоскааа! И кричит не себе, а Степану. Который снова неизвестно где – и без нее.
Вчера, как это бывает при высокой температуре, время и тянулось, и неслось. Утро не кончалось, не кончалось, и сразу обернулось вечером; казалось, только что достала фото из конверта, а вот уже сидит в кафе и плачется девчонкам. Как раз по вторникам у них лекторий при спортивном клубе; послушали профессора Петровича про современное искусство (он их любимец, такой текучий и уклончивый, не то, что их прямолинейные мужья). Потом остались и попили кофе.
Девочки услышали про фотографию, охнули, засыпали советами. Яна призывала: затаиться! Ничего не знаю, ничего не происходит, Степочка, иди ко мне… Ну, затаится она, оттянет неизбежное, а дальше? Однажды Степа заглянет на кухню, сумрачно, бездушно покивает на ее словесные наскоки, и вдруг объявит: ну все, я пошел. В том смысле, что вообще – пошел. Спасибо за совместно прожитые годы. Таня Томская осторожно предлагала – в церковь. Но Степа – не Томский; что ему до батюшкиных поучений. Аня Коломиец твердо заявила: адвокат. И, пожалуйста, без промедлений. Степан Абгарович мужчина умный, твердый; ничего на себя не записывал: лишняя подпись – лишний срок; дойдет до развода, получишь квартиру, одну из двух; и машину, тоже одну из двух; тысяч сто наличными – напополам. А все остальное – она подгребет.
– Ой, Абгарыч, милый, ты откуда взялся? Позанимался уже? А мы тут болтаем о женском. – Янка сидела лицом ко входу в клуб, первой заметила Степана, немедленно задвинула ноги поглубже под стул: при росте сто шестьдесят шесть сантиметров размер стопы у нее был сорок пятый, она жутко этого стеснялась.
– Да уж вижу. И хорошо, что не слышу.
Степан поставил спортивную сумку, оглядел подруг. Жанне очень не понравилось, как он посмотрел на Аню, и особенно – как та взглянула на него. Взаимно, испытующе, заинтересованно. Только без подмигивания. Или это помешательство от ревности, пора показаться врачу?
Ночью она заставила себя увлечься, приманила Степочку; он смешно старался и потел, она поддавалась нежно; он даже на двадцать минут уснул, нарушив все свои гадкие правила. Лежал беспечный, умилительно всхрапывал; вертикальные морщины на щеках разгладились, волосы у корней слегка взмокли, хотелось потрепать его, как любимого бестолкового пса. На секунду вспыхнула надежда: Степа заснул глубоко, до утра; хоть что-то в их устоявшейся жизни будет впервые, появится новая точка отсчета. Но нет, содрогнулся всем телом, судорожно вздохнул, рывком сел на кровати.
– Странный сон. Мы откуда-то летим с пересадкой: то ли Куба, то ли Австралия, может, Южная Африка. Садимся на какой-то остров, взлетная полоса – посреди бассейна, поднимается пар, как ранней зимой на реке, но при этом жуткая жара, все сизое; несколько человек плывут не пойми куда, мы тоже ныряем, а что дальше – не помню… Пойду я, Рябоконь, спокойной ночи.
Чмокнул в щечку, сунул ноги в мягкие туфли, натянул халат, погасил ночник, и был таков. Так что Янин рецепт не сработал. Тогда она задумалась об адвокате; ворочалась, засыпала, тут же просыпалась; утром не смогла избавиться от тягучих мыслей. Налипли и размазались, как жвачка по ворсистой ткани; не соскрести. Ну да, в семейной жизни Аня ничего не понимает. Все ее мужики – по одному лекалу; подкатывает мачо на «Феррари», весь из себя, и остров у него на Карибах, и тусы затевает ого-го: пентхаус затемнен, по углам обнаженные девушки с плашками живого огня, со всех сторон в прозрачных стенах – заметенная снегом Москва, сине-желтая, густая. Пускает пыль в глаза, сорит деньгами; через полгода – залег на диван; в одной руке Толстой, в другой Аксёнов; в чем же смысл жизни, любимая? В тебе, дорогой… Ну, иди, поработай, а я почитаю. Но если Аня все же угадала? И пипетка, сикильдявка, кочебяшка начинает обкаладывать справа, снизу, сверху, пеленать желанием, опутывать нежностью, пропитывать умилением, проникать во все поры, бычий цепень, глиста, паразитка, пиранья. И – совсем как та, единственная, с которой он нарушил – хочет угнездиться еще глубже, влезть в его мысли и планы, перенаправить их изнутри, как будто он сам так решил. А где у нас тут, Степочка, финансы? А вот Тёмочкину сколько мы оставим? А этой – твоей – сколько? А мне ты дашь поуправлять немножко? Нет, ну правда-правда немножко? дашь? дашь, скажи? сейчас, сейчас скажи! как же я тебя лю, ты хороший! И лет через пять, через семь, через десять, всем до конца овладев и все из него выев, спокойно и насмешливо подытожит: спасибо, Мелькисаров, за науку. Что-то я тебе оставила, не пропадешь. А мне пора. Засиделася я. Не скучай.
Нет. Не дождется. Будем звонить Соломону. Спасать и себя, и Степана. Забельский, Забельский; где его телефон?
Она стояла на углу Покровки и бульвара; раздраженно звякал трамвай, которому загородили путь бокастые тойоты; прохожие толклись вокруг нее, чиркали одеждой об одежду, а Жанна не сдвигалась с места и упрямо искала в телефонной книге, на какую букву записала Соломона. На «З» – Забельский? Или все-таки «А» – адвокат? Не смогла припомнить, стала щелкать все подряд, по алфавиту, и уже дошла до буквы «Э», когда почувствовала мерзкий запах мокрого лежалого сукна и застоявшейся мочи; тут же проявился хриплый голос:
– Баришня, дай десять рублей на бухало, плз.
Она оторвала взгляд от экранчика; по-цирковому выгнувшись, из-за ее плеча выглядывал какой-то алконавт. Как старый змей, оплетающий дерево. Глаза разноцветные, пестренькие; пытается смотреть подобострастно.
– Не дам.
– А почему?
– Потому что.
– Что, на хлебушек не хватает? – подколол алконавт и распрямился.
Жанна отмахнулась, по случайности нажала кнопочку со стрелкой, и сместилась на букву «Ю». Да конечно же! ЮристЗабел.
Как вовремя они с ним познакомились! В декабре, незадолго до Нового Года. Степа со смехом представил: главный русский человек, Соломон Израилевич. Раньше брошенные жены шли в партбюро, проливали слезы; теперь к нему. Спаси, кормилец, защити. Забельский жеманно улыбнулся:
– Сегодня, говорят, большой церковный праздник, Нечаянная Радость. Что бы оно означало, вы не в курсе?
Жанна не знала; Таня рассказала про разбойника, который молился Богородице, молился, а потом, не чаявши, раскаялся, все бросил, стал святым.
– А. Понятно. Значит, не про нас.
На прощание Забельский подарил тогда Жанне визитку со своим рисованным портретом: к вашим услугам, мадам! желаю, чтоб не пригодилась, но лучше вбейте сразу в телефон…
Соломон удивился не звонку, а шуму в трубке. О! вы – по улицам – пешком? и правильно! здоровый образ жизни. Стало слышно, как деловито щелкает компьютер. Забельский прошерстил календарь, нашел окошко: второго, в одиннадцать тридцать, у него на даче, сразу за Николиной горой, третий поворот направо.
Массивный стол баро́чного стиля раздвигал комнату по диагонали. Для гостей имелся кожаный диванчик, приятно прошитый золотым шнуром; в углу стояло вальяжное кресло. Повсюду висели эстампы: кони, лошади, лошадки, жеребцы, пони, молодцеватые жокеи в круглых шапочках, прекрасные нагие наездники. Всю стену за столом занимал книжный шкаф в глухом английском стиле, искусно состаренный, но явно что недавний; корешки все больше тисненные померкшим золотом.
Безразмерное окно выходило на лесную сторону. День был солнечный, сухой, по-февральски ветреный; с огромных елей сдувало снег, он суетился в воздухе, искрил. Из оврага вынырнул Забельский, пузо перекатывалось, как водяной пузырь; за ним катил субтильный помощник, с бобровой шубой в руках; шуба перевешивала, помощник переваливался с лыжи на лыжу, пытаясь посильней оттолкнуться без палок и не отстать; за помощником неуклюже пробиралась сквозь толстый снег московская сторожевая.
В одиннадцать тридцать Забельский вошел в кабинет: только что из душа, свежий, в шелковом синем халате поверх пышной белой рубашки. Жанна ощутила нежный, обманчивый запах «нильской воды» от Hermes – и насторожилась, почти испугалась. Что за женский запах? в доме Соломона? а, так это же от самого… Церемонно поцеловал ручку, усадил на диванчик, сам светски расположился в кресле, стал расспрашивать о подробностях дела – с типичной интонацией сочувственно-равнодушного доктора: ну-с, на что жалуемся?
Жанна рассказала – на что. Тон чуть поменялся, стал посуше, без игривости.
– Фотографию, конечно же, не сохранили?
– Я растерялась.
Забельский сосредоточился, понимающе кивнул: не беда, все равно не улика. И вообще. Кто сказал, что речь идет об измене, причем об измене со взломом, с тайным умыслом? Почему такое подозрение?
Жанна объяснила – почему. Соломон окончательно переменился; весь ушел в работу, как собака вся уходит в нюх, едва заслышав запах зверя. Клиента анкетировали; быстро, не давая расслабиться, опутывали сеткой вопросов; только что не допрашивали. Брачного контракта нет? Понятно; союз давнишний, советский; какие там были контракты. На нет и суда нет. На кого счета? Квартиры? А машины? Как же так; вот это надо выяснить. Данные об оффшорах. На кого записаны активы. Конкуренты Степана Абгаровича подъезжали? намекали на измену, предлагали помочь? Хорошо. Ребенку сколько лет? С кем останется в случае, если? Ясно. Теперь поговорим о личном. В чем ваш пикейный интерес? Максимально выгодный развод? Удержание контрагента? Короткий поводок?
– Будем считать, что все у нас обстаканилось?
– Будем считать.
Теперь можно было и выпить спокойно, без напряжения, и позволить себе слегка опьянеть. Бутылка на солнце оттаяла; на столе растекалась приятная лужица; разговор тек неторопливо о том, о сем: а как у вас принято? да? у нас не так. Майор совершенно обмяк, по-детски размазал лужицу пальцем.
Разговор был исчерпан. Пора закругляться.
11
Первые большие деньги Мелькисаров заработал в школе. И впервые обанкротился – тогда же. Пятый класс, вторая четверть; сухой, трескучий томский снег; игра в трясучку на коротких переменах. Холодная тяжесть монеток; никакие будущие миллионы не сравнятся с восторгом первого обладания. Двушки, пятачки (а потом и гривенники, и пятнашки) сдавали водящему; тот лихорадочно звенел и лязгал медяками, театрально взбрасывал руки вверх, опускал, пригибаясь, вниз, по-цыгански отводил влево, вправо, пока не раздавалось: стоп! Орел. Или: стоп! Решка.Ведущий медленно сдвигает верхнюю ладонь, умело треплет нервы. Над его руками, лоб в лоб, зависают игроки и свидетели, всем интересно, как там и что. Монетки давно согрелись, покрылись жадным по́том, липнут. Три орла, одна решка; чтоб тебя! Сердце падает, но виду показать нельзя, удача не любит слабых. Играем дальше, ставь двадцарик! Счастливчик отказать не может, не имеет права первым выйти из игры, битва идет до последней денежки проигравшего. Двадцать плюс двадцать копеек… сорок плюс сорок: за месяц сэкономлено на завтраках…
Решка! Нет, орел. Звонок, перемена окончена: крах. Продулся вчистую, осталась дырка от бублика.
Поздним вечером Степа прокрался в коридор; на кухне мама, накинув серый пуховый платок, проверяла тетради. Спина согнута, плечи жалостно сжаты, поводит лопатками, как будто бы дует сквозняк. Но сейчас не до мамы, не до ее лопаток; завтра надо отыграться. Карманы потертой шубы – из грубого полотна, даже царапаются изнутри; на дне скомканный носовой платок, должно быть, сопливый, фу; чуть не звякнули предательские ключи; а вот и медная мелочь, полная горсть. Степа взял не все, чтоб не попасться сразу; скользнул в кровать, отмахнулся от братца и тихо спрятал деньги в тапок, а тапочек задвинул под диван. Руки предательски пахли латунью, он долго оттирал их о простыню; в конце концов простыня сама запахла двушками и пятачками.
Утром он до школы не дошел. Засел в кинозале. Утренний сеанс, за десять копеек, потом дневной, пятнашка. Как только гасили свет, в зале раздавался перезвон. Он играл сам с собой, упрямо себя обыгрывал и жестоко себе проигрывал; неужели нет никакого секрета, тайного правила, физического закона удачи? Ничего не обнаружилось. Кроме очень удобных складок на ладони, в которые сами собой западали монеты; медленно сдвигая руку, можно было успеть прикинуть число орлов и решек и развернуть зажатые ребром денежки в нужную сторону: вот он, залог победы. Монеток, правда, маловато; для хорошего рывка нужно было добавить еще.
В пятницу их класс был дежурным по школе. Степа попросился стоять у входных дверей. Первый урок. В рекреации тишина. Он нырнул в раздевалку, на четвереньках, по-обезьяньи ловко прошелся вдоль карманов. Пусто, пусто, пусто, звяк! Пять копеек на автобус, двушка для телефона-автомата, три копеечки просто так завалялись. Дальше крадемся. Пусто! А вот уже звяк. И снова звяк. Скорее, скорее. Хватит. И вот он образцово стоит у входных дверей, поджилки дрожат, но видок что надо: пионерский галстук поглажен, косой пробор расчесан, юный ленинец на вверенном посту.
На перемене Степа отозвал водящего, потребовал отыгрыша. Опытный жухало мог отказаться, правила позволяли, но зачем? добыча сама просилась в руки. Ухмыльнулся: давай, если денег не жалко.
– Только трясти буду я.
– Тряси, – было сказано вслух, а про себя добавлено: – лох.
На второй перемене в мужской туалет потянулся народ. На третьей наметилось столпотворение. На четвертой пробиться к унитазам было невозможно, толпа любопытных стояла на цыпочках. Монеты не умещалась в горсти, хотя игроки давно поменяли мелочь на полтинники. Вчерашний водящий, белый от злости, отчаянно занимал у всех вокруг остатки денег, чтобы отыграться; последний раунд большой игры назначили на после уроков. И тут уж кто кого, без вариантов и без продолжения. Пять рублей на пять рублей. Победитель получает десять. Полгорода можно скупить.
Отзвенел звонок, уроки кончились; Степан входил в сортир как суровый ковбой из фильма «Золото Маккены». В этом фильме красивая женщина купалась в водопаде совершенно голой; она была прекрасна, хотелось ее укусить и понюхать запах холодной кожи; они смотрели «Золото» по три-четыре раза, подкупая билитеров, потому что – детям до шестнадцати.
Степа знал, что выиграет. Знание делало его непобедимым; никто не сомневался: этот – сможет. Не только малышня, но даже старшеклассники уважительно расступались. Лениво снял мышино-серый пиджачок, почти не глядя сунул подержать четвероклашке; тот благоговейно принял: ему позволили постоять совсем рядом, никто не посмеет теперь отпихнуть.
Бывший водящий, бывший богач, бывший крутой, просто – бывший неуверенно отсчитал десять полтин, поставил столбиком на подоконник. Степа рядом соорудил свой серебристый столбец. Решили трясти символически, пятаками; шансы пятьдесят на пятьдесят, кому повезет, тот сгребет с подоконника все.
Орел! – сказал бывший. Орел-решка! – предъявил Степан.
Решка! – Нет, решка-орел!
Орел!
Решка.
Ууух! выдохнули наблюдатели. Десятка – его. Банкир Рокфеллер, заводчик Демидов, Скупой Рыцарь, Чичиков: Мелькисаров! В животе заурчало счастье. Сердце покрылось газированными пузырьками, стало сказочно легко на душе. Завтра он поедет на каток, возьмет на прокат настоящие спортивные гаги, олимпийски изогнется, левую руку за спину, правой красивый отмах, и станет нарезать за кругом круг, ловя восхищенные взгляды фигуристок в рейтузах с начесом, а потом пойдет в буфет и закажет два бутерброда с настоящей копченой колбасой, из-под прилавка, стоит дорого, запах умопомрачительный.
И тут же стало очень тяжело и невесело. Потому что в туалет вошел директор. А в учительской ждала мама. Куталась в единственный свой платок и тихо плакала.
Вечером в субботу он гулял во дворе, совершенно один. Дома с ним никто не разговаривал, вчерашние поклонники презирали, денег не было ни копья, педсовет назначили на понедельник. Разгонялся по ледяной дорожке, вздымал клюшкой тяжелую резиновую шайбу, злобно вбивал ее в мусорный бак, и снова, и снова. Тупо и однообразно.
Из темноты появились четверо: бывший водящий и его пацаны.
Били долго и молча.
Двое держали, двое лупили. Под дых, в нос, в глаз, ниже пояса, в зубы. Кровь смешалась с густыми слюнями и крошками зубной эмали. К его мокрым губам они прижали жестяную банку; при минус двадцати кислое железо пристало намертво.
Воткнули головой в сугроб и ушли.
Урок был преподан хороший, не забудется. Сразу все – и сразу ничего. Соленые ошметки кожи на губах. У других, похоже, такого опыта не было; они кайфовали. По центральным улицам гарцевали кавалькады черных джипов, у дорогих французских ресторанов стояли вылизанные «Бентли», Москва превращалась в наркотический восточный город; сытый, самодовольный, ночной. Сорокалетние сверстники Мелькисарова поделили страну и расслабились; отрастили животы навыпуск; вокруг сновали стайки острозубых девок, шлейфами вихрились сонмы приживал, допущенных к диванчикам вип-зоны. Из тени обычного зала злобно посверкивали взгляды молодых волчат: успешные, но не успевшие к большому переделу, состоятельные, но не до конца состоявшиеся, они обросли своими стайками, своими прилипалами. А за ними был и третий круг: безбедные. И четвертый: при деньгах. И пятый: просто обеспеченные; дым пожиже, изба пониже; Шахерезада со скидкой.
Летом 97-го в моду вошел плакат. Свежайшая кетовая икра, крупная, алая – надави зубом, вытечет клейкий сок. А по ней черной икрой, белужьей, выведено по-ученически округло: «Жизнь удалась». Плакат висел повсюду. Заходишь к Томскому – отдельный лифт, стеклянный бункер, три уровня защиты – плакат наклеен на стену комнаты отдыха. Спускаешься к девочкам-бухгалтерам в собственном офисе – кипы бумажек, электрический чайник, жирный столетник, рядом с фотографиями кошек – «Жизнь удалась». И в модном баре за спиной бармена. И в витрине книжного магазина на главной столичной улице. И даже у начальника ГАИ в приемной.
Жанка притащила плакат домой:
– Смотри, какая хохма!
Степан свернул плакат и легонько стукнул жену по башке:
– Чтоб я больше такого не видел. Нечего расслабляться.
И пошел к себе, считать доходность казначейских обязательств. Получалась странная картина. Впереди – никаких препятствий для роста, графики похожи на желоб бобслея, развернутый от земли к небу: лети без остановки, охая на поворотах, земного притяжения больше нет; здравствуй, прибыль; почва, прощай! Не вкладывать глупо, но и вкладывать невозможно. Нету пути назад, только вперед и вверх. Но что за следующим поворотом? В какой момент оборвется желоб, и разогнавшийся боб улетит в никуда? Неизвестно. Но точно что улетит. На подоконнике выставлен приз, над унитазом идет трясучка, деньги размножаются делением, но вот-вот скрипнет дверь и в проеме возникнет директор. Здравствуйте, товарищи. Что тут у вас? Пройдемтека-сь в мой кабинет.
Так что – стоп. Эту взятку он не возьмет и будет играть в мизе́р.
К зиме все облигации были слиты, совместный банчок полуподарен, полупродан партнерам, у них же взят огромный рублевый кредит – и переведен в доллары. В августе девяносто восьмого грянул кризис, восемнадцатого числа позвонил Томский. Он был единственный из карликовых олигархов, кто все еще сидел в Москве: самолет не выпускали таможенники; их счета зависли в его банках. Томскому было грустно. А Мелькисарову весело: он со смехом погасил кредит, подешевевший в четыре раза, стал скупать, как на магазинной распродаже, целые этажи в недостроенных зданиях, подхватывал птицефермы: на родных курей появился спрос…
Но. Все это у него уже было. В других масштабах, но – было. Он уже скупал, подгребал, жадничал. Разруливал, проскакивал, копил. Что впереди? еще полшага вверх, боковой обход, выигрыш, временная сдача, обскок противника, удар? Смертельная скука? Как разогретый парафин во время косметической операции, она растекается под кожей, терпко вяжет кровь, насылает тупость, неподвижность, пустоту. Потом отвердевает, стынет, начинается боль.
А еще он почуял соленый воздух. Как будто большая волна несется из сердцевины моря, а беспечный берег про это не знает. Откуда надвигается беда? Неясно. Когда обрушится? Пойди пойми. Но будет что-то нехорошее, неуютное. И Мелькисаров начал методично, неспешно продавать и дробить свои средние бизнесы, перебрасывая деньги на Нью-Йоркскую и Лондонскую биржи. До́ма инвестировал в короткие проекты; быстро вошел, быстро вышел, быстро перевел. Вошел – вышел – перевел. И опять.
Но бизнес как подержанная вещь; продаешь – изволь пропылесосить. Как только проносится слух о продаже, раздаются звонки и звоночки. Ало-ало. Есть темка, надо встретиться. Заводи их на меня, обсудим цену вопроса. Лейтенант и майор были всего лишь посредники; реальные заказчики на связь не выходили.
12
Самолично распахнув входную дверь, хозяин как бы пьяно сказал майору:– А знаешь, кто ведет баранов на убой?
– Не знаю, нет.
– Козел их ведет. Они за ним покорно тащатся, блеют… А он их – на скотобойню. Как ты думаешь, почему он у них в авторитете?
– Я не в теме.
– А я так думаю, рогами взял.
Майор задумался. Мелькисаров слегка подтолкнул его в спину: давай, давай, до встречи, – и почти трезво прошептал старлею на ухо:
– Утверждаете результат, товарищ начальник?
– В общем и целом.
Старлей даже не удивился тому, что его раскусили. Четкий парень, будет из него толк.
– Молодец, лейтенант. Телефончик оставь. Вдруг пригодится.
– Пишите, Степан Абгарович.
13
День, по существу, пропал. Часы показывали три; скоро наступят тяжелые январские сумерки; а ведь надо еще полежать, протрезветь. Мелькисаров посмотрел прищуренным взглядом на оранжевое, летнее семейство – Пастернак висел у него в кабинете, почти во всю стену. Прикрыл глаза, тут же открыл, а было уже шесть, темнота, головная боль. Теперь понятны чувства Гарика, когда он пьяно просыпался в Томске, между Репиным и Левитаном. Марш в спортзал, бороться за бессмысленное существование.Перед выходом из дому Мелькисаров проверил почтовый ящик, вытащил письма; по склейке гаишного конверта провел длинным ногтем (специально отращивал на левом мизинце, шиковал). Распотрошил конверт, вытащил фотографию, сощурился – и разорвал в клочки.
Третья глава
1
У Грибоедова тусила молодежь. Длинные пальто и куртки угольного цвета, кожаные юбки до полу, волосы и брови как воронье крыло, глухие рюкзаки без надписей, уши троекратно окольцованы, ноздри в мелком пирсинге, как в полипах. Кто не знает, решит – сатанисты. А это несчастные готы, поклонники средневековья; она встречает их тут каждый день, некоторых узнает и здоровается. Они, застенчиво погогатывая, отвечают. Жанна смотрит на них с умилением, потому что думает – про Тёму. Бестолковые мальчики в прыщах хорохорятся, жирнобокие девочки превращают уродство в стиль; даст Бог, найдут себе тут пару, сойдутся, прикипят, поженятся, отмоются, детишек заведут и будут счастливы, пока не станут несчастны, как стала несчастна она.Зачем ей Степа? Зачем ей вообще – мужчина? Для секса, прости ее грешную? Можно прожить и без секса; киношники-писатели навели тень на плетень, внушили, будто все вращается вокруг этого дела; глупость. Приятно, иногда необходимо, но не более того. Чтоб сделал ребеночка? Один ребеночек у нее уже есть, а другого не будет, поздно; так хочется еще хоть раз понянчиться с уютным комком человеческой плоти, потетешкаться, вжаться губами в сладкий живот и рыхлые складочки, поскрести шелудивую корочку на голове, ощутить опасное биение родничка, принюхаться к запаху прелой пшеницы на затылке и за ушами, обнять, согреть, упиться незаслуженным счастьем, – но придется обождать внучков. А для внуков Абгарыч не нужен. Для жизненного интереса? для общения? Ну да, когда-то было так; теперь иначе. Она его видит редко, а он ее, пожалуй, еще реже: запросто может быть рядом, а мыслями далеко. Низачем, низачем, низачем.
Но если низачем, то почему так больно? Привязанность? Срослась? Привычка? Почему ноги сами несут на улицу, заставляют брести кривыми чистопрудными дворами, мимо посольств и театриков, забегаловок и роскошных кафе, советских продуктовых, пахнущих лежалой рыбой, сияющих банковских офисов, и опять по той же траектории, и снова, снова, лишь бы не остаться дома, наедине с надоевшей – собой?
Года три назад она внезапно обнаружила, что разговаривает вслух. Не распевает песни в душе, не декламирует любимые стихи, как декламировал их папа, геодезический полковник Рябоконь, разгоняя ледяную воду жесткой губкой: «Любовь! – не вздохи – на – скамейке! – и не – прогулки – под луной!!!», а по-старушечьи бормочет, меленько подбирая губы и передразнивая собеседника: аах, выы вот тааак… вот вы кааакиие… В тот момент она стояла перед зеркалом и привычно разминала кожу под глазами; вдруг как будто бы со стороны услышала свой собственный голос: нет, Жанна, нет, подумай хорошенько, и поймешь! Перепугалась, очнулась, увидала перед собой чужую тетку с перекошенным лицом: кривляется, как маленькая обезьянка, взгляд пустой, нездешний; сомнамбула… Поклялась, что больше никогда, никогда! а через несколько дней осознала, что резко выворачивает руль, и почти кричит – не о дороге, не об этой скотине на «Волге», а о том, что грустно, грустно, тоскааа! И кричит не себе, а Степану. Который снова неизвестно где – и без нее.
Вчера, как это бывает при высокой температуре, время и тянулось, и неслось. Утро не кончалось, не кончалось, и сразу обернулось вечером; казалось, только что достала фото из конверта, а вот уже сидит в кафе и плачется девчонкам. Как раз по вторникам у них лекторий при спортивном клубе; послушали профессора Петровича про современное искусство (он их любимец, такой текучий и уклончивый, не то, что их прямолинейные мужья). Потом остались и попили кофе.
Девочки услышали про фотографию, охнули, засыпали советами. Яна призывала: затаиться! Ничего не знаю, ничего не происходит, Степочка, иди ко мне… Ну, затаится она, оттянет неизбежное, а дальше? Однажды Степа заглянет на кухню, сумрачно, бездушно покивает на ее словесные наскоки, и вдруг объявит: ну все, я пошел. В том смысле, что вообще – пошел. Спасибо за совместно прожитые годы. Таня Томская осторожно предлагала – в церковь. Но Степа – не Томский; что ему до батюшкиных поучений. Аня Коломиец твердо заявила: адвокат. И, пожалуйста, без промедлений. Степан Абгарович мужчина умный, твердый; ничего на себя не записывал: лишняя подпись – лишний срок; дойдет до развода, получишь квартиру, одну из двух; и машину, тоже одну из двух; тысяч сто наличными – напополам. А все остальное – она подгребет.
– Ой, Абгарыч, милый, ты откуда взялся? Позанимался уже? А мы тут болтаем о женском. – Янка сидела лицом ко входу в клуб, первой заметила Степана, немедленно задвинула ноги поглубже под стул: при росте сто шестьдесят шесть сантиметров размер стопы у нее был сорок пятый, она жутко этого стеснялась.
– Да уж вижу. И хорошо, что не слышу.
Степан поставил спортивную сумку, оглядел подруг. Жанне очень не понравилось, как он посмотрел на Аню, и особенно – как та взглянула на него. Взаимно, испытующе, заинтересованно. Только без подмигивания. Или это помешательство от ревности, пора показаться врачу?
Ночью она заставила себя увлечься, приманила Степочку; он смешно старался и потел, она поддавалась нежно; он даже на двадцать минут уснул, нарушив все свои гадкие правила. Лежал беспечный, умилительно всхрапывал; вертикальные морщины на щеках разгладились, волосы у корней слегка взмокли, хотелось потрепать его, как любимого бестолкового пса. На секунду вспыхнула надежда: Степа заснул глубоко, до утра; хоть что-то в их устоявшейся жизни будет впервые, появится новая точка отсчета. Но нет, содрогнулся всем телом, судорожно вздохнул, рывком сел на кровати.
– Странный сон. Мы откуда-то летим с пересадкой: то ли Куба, то ли Австралия, может, Южная Африка. Садимся на какой-то остров, взлетная полоса – посреди бассейна, поднимается пар, как ранней зимой на реке, но при этом жуткая жара, все сизое; несколько человек плывут не пойми куда, мы тоже ныряем, а что дальше – не помню… Пойду я, Рябоконь, спокойной ночи.
Чмокнул в щечку, сунул ноги в мягкие туфли, натянул халат, погасил ночник, и был таков. Так что Янин рецепт не сработал. Тогда она задумалась об адвокате; ворочалась, засыпала, тут же просыпалась; утром не смогла избавиться от тягучих мыслей. Налипли и размазались, как жвачка по ворсистой ткани; не соскрести. Ну да, в семейной жизни Аня ничего не понимает. Все ее мужики – по одному лекалу; подкатывает мачо на «Феррари», весь из себя, и остров у него на Карибах, и тусы затевает ого-го: пентхаус затемнен, по углам обнаженные девушки с плашками живого огня, со всех сторон в прозрачных стенах – заметенная снегом Москва, сине-желтая, густая. Пускает пыль в глаза, сорит деньгами; через полгода – залег на диван; в одной руке Толстой, в другой Аксёнов; в чем же смысл жизни, любимая? В тебе, дорогой… Ну, иди, поработай, а я почитаю. Но если Аня все же угадала? И пипетка, сикильдявка, кочебяшка начинает обкаладывать справа, снизу, сверху, пеленать желанием, опутывать нежностью, пропитывать умилением, проникать во все поры, бычий цепень, глиста, паразитка, пиранья. И – совсем как та, единственная, с которой он нарушил – хочет угнездиться еще глубже, влезть в его мысли и планы, перенаправить их изнутри, как будто он сам так решил. А где у нас тут, Степочка, финансы? А вот Тёмочкину сколько мы оставим? А этой – твоей – сколько? А мне ты дашь поуправлять немножко? Нет, ну правда-правда немножко? дашь? дашь, скажи? сейчас, сейчас скажи! как же я тебя лю, ты хороший! И лет через пять, через семь, через десять, всем до конца овладев и все из него выев, спокойно и насмешливо подытожит: спасибо, Мелькисаров, за науку. Что-то я тебе оставила, не пропадешь. А мне пора. Засиделася я. Не скучай.
Нет. Не дождется. Будем звонить Соломону. Спасать и себя, и Степана. Забельский, Забельский; где его телефон?
Она стояла на углу Покровки и бульвара; раздраженно звякал трамвай, которому загородили путь бокастые тойоты; прохожие толклись вокруг нее, чиркали одеждой об одежду, а Жанна не сдвигалась с места и упрямо искала в телефонной книге, на какую букву записала Соломона. На «З» – Забельский? Или все-таки «А» – адвокат? Не смогла припомнить, стала щелкать все подряд, по алфавиту, и уже дошла до буквы «Э», когда почувствовала мерзкий запах мокрого лежалого сукна и застоявшейся мочи; тут же проявился хриплый голос:
– Баришня, дай десять рублей на бухало, плз.
Она оторвала взгляд от экранчика; по-цирковому выгнувшись, из-за ее плеча выглядывал какой-то алконавт. Как старый змей, оплетающий дерево. Глаза разноцветные, пестренькие; пытается смотреть подобострастно.
– Не дам.
– А почему?
– Потому что.
– Что, на хлебушек не хватает? – подколол алконавт и распрямился.
Жанна отмахнулась, по случайности нажала кнопочку со стрелкой, и сместилась на букву «Ю». Да конечно же! ЮристЗабел.
Как вовремя они с ним познакомились! В декабре, незадолго до Нового Года. Степа со смехом представил: главный русский человек, Соломон Израилевич. Раньше брошенные жены шли в партбюро, проливали слезы; теперь к нему. Спаси, кормилец, защити. Забельский жеманно улыбнулся:
– Сегодня, говорят, большой церковный праздник, Нечаянная Радость. Что бы оно означало, вы не в курсе?
Жанна не знала; Таня рассказала про разбойника, который молился Богородице, молился, а потом, не чаявши, раскаялся, все бросил, стал святым.
– А. Понятно. Значит, не про нас.
На прощание Забельский подарил тогда Жанне визитку со своим рисованным портретом: к вашим услугам, мадам! желаю, чтоб не пригодилась, но лучше вбейте сразу в телефон…
Соломон удивился не звонку, а шуму в трубке. О! вы – по улицам – пешком? и правильно! здоровый образ жизни. Стало слышно, как деловито щелкает компьютер. Забельский прошерстил календарь, нашел окошко: второго, в одиннадцать тридцать, у него на даче, сразу за Николиной горой, третий поворот направо.
2
Дороги были, к удивлению, свободны; Жанна приехала рано. Секретарь, молодой дородный мужчина с мягкими румяными щеками и певучим выговором проводил ее в кабинет, попросил немного подождать: хозяин на лыжной прогулке.Массивный стол баро́чного стиля раздвигал комнату по диагонали. Для гостей имелся кожаный диванчик, приятно прошитый золотым шнуром; в углу стояло вальяжное кресло. Повсюду висели эстампы: кони, лошади, лошадки, жеребцы, пони, молодцеватые жокеи в круглых шапочках, прекрасные нагие наездники. Всю стену за столом занимал книжный шкаф в глухом английском стиле, искусно состаренный, но явно что недавний; корешки все больше тисненные померкшим золотом.
Безразмерное окно выходило на лесную сторону. День был солнечный, сухой, по-февральски ветреный; с огромных елей сдувало снег, он суетился в воздухе, искрил. Из оврага вынырнул Забельский, пузо перекатывалось, как водяной пузырь; за ним катил субтильный помощник, с бобровой шубой в руках; шуба перевешивала, помощник переваливался с лыжи на лыжу, пытаясь посильней оттолкнуться без палок и не отстать; за помощником неуклюже пробиралась сквозь толстый снег московская сторожевая.
В одиннадцать тридцать Забельский вошел в кабинет: только что из душа, свежий, в шелковом синем халате поверх пышной белой рубашки. Жанна ощутила нежный, обманчивый запах «нильской воды» от Hermes – и насторожилась, почти испугалась. Что за женский запах? в доме Соломона? а, так это же от самого… Церемонно поцеловал ручку, усадил на диванчик, сам светски расположился в кресле, стал расспрашивать о подробностях дела – с типичной интонацией сочувственно-равнодушного доктора: ну-с, на что жалуемся?
Жанна рассказала – на что. Тон чуть поменялся, стал посуше, без игривости.
– Фотографию, конечно же, не сохранили?
– Я растерялась.
Забельский сосредоточился, понимающе кивнул: не беда, все равно не улика. И вообще. Кто сказал, что речь идет об измене, причем об измене со взломом, с тайным умыслом? Почему такое подозрение?
Жанна объяснила – почему. Соломон окончательно переменился; весь ушел в работу, как собака вся уходит в нюх, едва заслышав запах зверя. Клиента анкетировали; быстро, не давая расслабиться, опутывали сеткой вопросов; только что не допрашивали. Брачного контракта нет? Понятно; союз давнишний, советский; какие там были контракты. На нет и суда нет. На кого счета? Квартиры? А машины? Как же так; вот это надо выяснить. Данные об оффшорах. На кого записаны активы. Конкуренты Степана Абгаровича подъезжали? намекали на измену, предлагали помочь? Хорошо. Ребенку сколько лет? С кем останется в случае, если? Ясно. Теперь поговорим о личном. В чем ваш пикейный интерес? Максимально выгодный развод? Удержание контрагента? Короткий поводок?