Страница:
– Искусством интересуетесь? – вспыхнул надеждой мужичок. – Берите, таких картин в Москве не найтить… – Он отряхнул от снежной каши пару-тройку измятых картонов. – Вот камень Зрячий – без огня горячий, – бормотал он скороговоркой. – Вот Тунгусский метеор запалил в тайге костер, а это Царь Коба из Кремля смотрит в оба, а здесь коварный Берия лишается доверия… А вот красавицы тунгуски: юбки широки, а глазки узки…
– Сказки баешь, Кот-Баюн? – Господин в бобровой шубе с аппетитом разглядывал красочный винегрет, точно собирался ткнуть его вилкой.
Он поднял и отряхнул ближайшее «полотно». На картине алело киноварное зарево, и на фоне зеленых кремлевских стен сам Отец народов держал в ладони круглый металлический шар, точно собирался вручную запустить в космос первый советский спутник. Вокруг него, как клейма на иконе, были изображены деятели планетарного масштаба, среди них индиец Ганди, Владимир Высоцкий, ныне действующий президент и безвестный дедушка, вручную латающий валенок.
– А в левом нижнем углу, в цилиндре и с усами, это кто?
– Никола Тесла… – всхлипнул мужичок, – спасает мир, не вставая с кресла.
Вальяжный даже икнул от удивления:
– И кто тебя, братец, надоумил насчет Теслы? Это же примитивное искусство, примитивное, понимаешь? Тебе бы бабу свою на печке рисовать или детские стульчаки расписывать. Ну насмешил! Бакст! Малевич! Петров-Водкин! Откель будешь-то, самородок?
– С Откель-реки, – пробурчал мужичок, пряча уцелевшие картины. – А за Малевича можно и по ряхе схлопотать…
– Так-так! – внезапно повеселел Вальяжный. – Тесла, говоришь… А ну-ка, давай-ка его сюда!
Но мужик решительно задвинул ногой подмокшие полотна.
– Чего ты жмешься? Я, может быть, всю твою галерею купить желаю?
– Купил купец купку – от яйца скорлупку, не жарить, не варить, а о цене можно и поговорить, – пробурчал художник, – только дорогонько вам станет мой художественный товар!
– Против моего кошелька ни одна шельма не устоит, – похвалился покупатель и полез в карман за бумажником. – Сколько хочешь за Сталина?
– Вождя не продаю! А если вам мои картинки приглянулись, так берите всю коллекцию…
– Надо подумать, все же такой шаг ко многому обязывает… Тебя как звать-то?
– Зипунов я, Марей Иванович.
– О как! – восхитился Вальяжный. – Вот что, Марей-Зимогрей, врешь ты красиво, но купить твою галерею у меня бакстов не хватит, – он аккуратно убрал пухлый лопатничек за отворот шубы, – но до Москвы ты не зря дотопал: выставку я тебе гарантирую и со знающими людьми познакомлю. Уж больно Тесла у тебя занимательный, и Берия весьма реалистично написан, как с натуры! – Он присмотрелся сбоку, сложил из пальцев что-то вроде рамки – и остался доволен.
– Нет, я не согласный, ты мне хоть на обратный билет подкинь, – бубнил свое «самородок».
– О деньгах, любезный, пока забудь, а вот кампанию по твоей раскрутке я оплачу, и начнем с заголовка на первой странице «Золотого пса»: «Из глубины сибирских руд: художник-самородок покоряет столицу!» Кстати, забыл представиться, – Вальяжный достал витиевато украшенную визитку. – Авенир Телепинус, редактор и учредитель «Золотого пса», отчество не обязательно, так как я вечно юн. Ну что? По рукам?
– Вот так ни за грош, ни за медную полушку? – насупленно проворчал Марей, но подмокшие валенки, а пуще того игра червонного золота на ухоженных пальцах мецената и бобровый подбой его плаща толкали к немедленной капитуляции.
И Марей сдался! Картины погрузили в багажник «лексуса», тароватый живописец разместился на заднем сиденье.
В богемных кругах Авенира прозвали «звездной мельницей», он исхитрялся зажигать новые звезды. Как это ему удавалось? Весь секрет был в биографии Авенира и в его могущественных знакомствах, приобретенных еще на заре юности в одном престижном учебном заведении, и если с годами хорошеют крупные города и коллекционные вина, то изредка это касается дружественных связей между людьми: они приобретают крепость и благородную выдержку. Но драгоценное вино удачи Авенир делил с узким кругом «своих», с крепкой командой, связанной единой порукой и чем-то вроде профсоюзной кассы взаимопомощи, точнее, воровского общака.
Первая московская весна в жизни Марея наступила намного раньше обычного. Это была настоящая оттепель в его суровой и по-сибирски закаленной судьбе. Уже через неделю после судьбоносной встречи в Столешниковом переулке надушенный и одетый во фрак Марей открывал свою первую персональную выставку.
В небольшом старинном особнячке, переделанном под филиал Манежа, собрались столичные коллекционеры и галерейщики, уставшие от черно-белых квадратов и концептов, напрочь лишенных геометрии.
Изысканная публика лузгала кедровые орешки и напребой раскупала бисерные малицы и белые валенки. В фойе сиял улыбкой и раскланивался известный тенор.
Живописная манера сибирского самородка была по-своему примечательна: изображение проявлялось, как мороз на стекле, как туманный опечаток рая на влажной пленке земного бытия. Словно заскучавшие ангелы макали кисти в небесную лазурь, в лесную умбрию и золотистый солнечный желток, а после, хорошенько промешав все краски мира, забавлялись тем, что разбрызгивали их по белоснежной грунтовке, радуясь абсолютной точности случайных совпадений.
На долю чуткого художника выпадало немного: безошибочно выделить образ, дорисовывать недостающие детали, немного углубить тон и расставить цветовые рефлексы. При этом его влекла отнюдь не абстрактная красота или искусство для искусства. В его картинах оживали люди и эпохи, при этом в ряду хорошо узнаваемых политиков прошлого и нынешних президентов являлись персоны из далекого будущего, вроде статной женщины в русском кокошнике, принимающей парад космических войск на околоземной орбите.
Экстрасенсы и ясновидцы утверждали, что полотна художника Зипунова исправляют родовую карму, а также лечат наследственные недуги. Психологи, работающие с трудными подростками и суицидниками, отмечали положительные изменения в настроении своих подопечных при одном созерцании «гениальных брызг», а Московский онкологический центр на Каширке приступил к использованию репродукций для исцеления тяжелых стадий рака!
Отреставрированные работы, вставленные в палисандровые рамки и снабженные заключениями авторитетных международных экспертов, разошлись по баснословной цене. Исторические полотна забронировала галерея «Фобос», фантастические наброски достались жукам-перекупщикам. Новые работы Марея еще только зрели райскими яблоками в творческой ночи, но за ними уже выстроилась бойкая очередь из российских и зарубежных коллекционеров.
С подачи Авенира о Зипунове одновременно и громко заговорили в центральной прессе. У прижимистого сибиряка завелся кругленький счетец в банке, и он сейчас же исполнил свою давнишнюю мечту: купил себе золотые часы-луковку работы знаменитого Павла Буре, на толстой золотой цепочке, и носил по-купечески – поперек живота. Но разве удержишь ретивое на златой цепи? Смутно было на душе у Марея: то, что рисовал он в лесной глуши для душевного услаждения, вроде как таежные сказы вместо красок клал на картон, внезапно раскупили чужие алчные люди, которым до его фантазий и наивных идеалов не было никакого дела.
Все свободное от выставок и презентаций время Авенир и Марей проводили в ласковых перебранках. Обедали и ужинали меценат и его протеже тоже вместе, все больше по шикарным кабакам и ресторациям, до которых тихий провинциальный Марей был не охотник, но ходил, чтобы «соответствовать».
За время московских каникул он написал всего одну новую работу, тема была навеяна росписью московских лифтов и пещерной живописью подъездов. Внушительных размеров мужской скипетр одиноко маячил на фоне кремлевских стен и золотых куполов. Картина называлась «Вертикаль власти» и стояла все больше полотном к стене. Тем временем роскошная мастерская пустовала, а сам художник повадился проводить досужее время наедине со «златоглавой».
Пронюхав об этом увлечении – а обоняние в этом случае сыграло не последнюю роль, – Авенир сейчас же дал понять, что большой талант в России целиком принадлежит народу, и от имени этого невзыскательного, терпеливого и традиционно безмолвного заказчика взялся охранять Марея от всех напастей и соблазнов. При этом заветный ключик от бара со спиртным Авенир постоянно держал в кармане, используя как отмычку к откровениям «лапотника».
В тот вечер утомленный славой живописец отдыхал в креслах, и каждый его волосок искрился удовольствием, как у сытого обласканного кота. В одной руке он держал куриную лапку, обернутую бумажным кружевцем, а в другой – ламинированный пропуск на светский прием.
– Ну ты и разрезвился, гость столицы! – завистливо заметил Авенир. Он вынул из ладони Марея яркий листок и ревниво осмотрел, продолжая отчитывать: – В Москве без году неделя, а уже на всех приемах твоя красная ряха мелькает! Я вот коренной москвич, а сиятельного внимания пока не удостоился!
– А это потому, Авенир, что во мне кобь есть, а в тебе нету… – промурлыкал Марей.
– Что за кобь такая? – обиженно вскинулся Авенир. – И почему это ее во мне нету? Ну и горазд ты врать, баюнок!
– Баюн и есть. Обаяние во мне и природный магнетизм, от меня вроде как электричество идет, и люди это чуют. – Марей догрыз лапку и незаметно вытер пальцы о шелковый жилет. – Кобь, она не в мозгах, а пониже – в кобчике. Потому и кобь… Эвон как я тебя на бульваре заарканил! И картинки-то у меня – мазня, и сам я шиш на постном масле, а вот поди же…
– И при чем тут твоя кобь? – переспросил Авенир, и его бульдожьи щеки обиженно затряслись.
– А притом, что в таких делах без коби нельзя. Помнишь Гришку Распутина, моего землячка, самый что ни на есть кобник был. Потайной народный язык знал, кровь заговаривал, и вся натура его слушалась. Через кобь он вековечную мечту народную исполнил, во дворец затесался и царским вниманием овладел.
– Не кобник он, твой Распутин, а самый настоящий кобель! Ему что прачка, что царица…
– Не прав ты, Веня! Власть – она та же баба, а бабе что нужно? Властная вертикаль! То-то и оно… А Распутин… что ж… Гордыню превеликую учил смирять и сам смирялся… Мужицкий Спас и целил по-мужицки!
– Наслышаны-с! – ехидно прошипел Авенир. – Про таких вот и сказано: черного кобеля не отмоешь добела!
– Это слова хоть и близки, но не одинаковы, – рассудительно заметил Марей. – Не всякая лошадь – кобыла, не всякий колченогий недопесок – кобель! А вот что вместе со старцем кобеля застрелили – это знак! И сделал это тот, кто про его кобничество хорошо знал. Вот с тех пор и торчит Ефим Новых в русской истории, как заноза в мягком месте. Но ты, паря, зри в корень! Вот возьми Сталина, так тот открыто Кобой звался и волшебной кобью владел! И распутинскую схему он досконально изучил: через унижение к обожанию, плюс гипноз. А если еще и голодом подморить, а главное, напугать покрепче, так кобь и вовсе как по маслу идет.
– Бред сивой кобылы! – со сварливой обидой бросил Авенир и напустился на живописца уже со всей строгостью: – Ты почто, кобчик сизокрылый, черной икрой тарелки мажешь?
– Жучок, Жучок! – умильно позвал Марей черного лабрадора Авенира. – Накось, покушай, песья душа!
Жучок выскочил из-под стола и радостно слизнул икру.
– Ну ты озверел! Пса из моей тарелки кормить! – взорвался Авенир.
– Все нормально, паря… Ты не обеднеешь, а кобельку твоему расти надо, высшее собачье образование получать, кстати, сие нехитрое действо нам тоже товарищ Коба завещал.
– Сталин? – Воловьи глаза Авенира налились загадочным мраком. – А вот с этого момента, Мареюшка, поподробнее, – с фальшивой лаской попросил он и, звякнув ключиком, отпер заветный «погребок».
Надо сказать, что Авенир был вовсе не так прост, как на первых порах представлялось Марею, и обласкал сибирского самородка вовсе не за его гениальные брызги. Было кое-что и поважнее, из разряда государственных тайн, к коим Авенир был причастен с одного бочка, как недоспелый фрукт. Он регулярно посещал знаменитую баньку одного закрытого ведомства и спецресторан на Малой Лубянке, куда чужих не пускали.
Среди сложных систем паролей и кодов, которыми обменивался этот сплоченный круг, слово «Коба» было вовсе не случайным. Кобой, точнее КОБой, называлась Концепция общественной безопасности, широко известная как «мертвая вода». Это был своеобразный шифр, точнее код, понятный «своим».
Загадочное слово «кобь» Авенир понимал как «концентрированный полевой посыл, приводящий к резонансной реакции». Эта закрытая тема разрабатывалась в военных лабораториях наравне с Царь-бомбой, Альфа-гипнозом и Пси-генераторами. Пси – Пес – Кобель – Кобь – этот шифровальный ряд надежно скрывал истинный уровень разработок. Кобь, как оружие массового поражения или преображения, в зависимости от цели кобника, давала тотальное, фантастическое преимущество в любой войне, особенно в информационной!
Самородок из глубинки умудрился задеть настороженный нерв, да так, что по всей колючей «запретке», охраняющей русскую тайну, прошел звон. Авенир даже дышать перестал, чтобы не спугнуть откровения своего ручного «кобчика», не забывая подливать в его граненый стаканчик и поощрять на новые откровения.
– Слыхал я от эведов-охотников, – мурлыкал Марей, – что есть такая собака особой чуткости, зовется канака, вроде как «кунак», «друг» по-нашему, и звучит похоже. Чтобы такую собаку воспитать, надо ту минуту укараулить, когда у щенка первый раз глазки открываются. А дальше идет хитрая кобь, иначе – общение двух душ: собачьей и человечьей. Так вот, у Сталина была такая собака! Это есть исторический факт, он даже клялся ею, когда с урядником в карты дулся и тот его почти что за руку ловил.
– Откуда знаешь? – выпалил Авенир, забыв про маску мягкой заинтересованности, привычной, как включенный диктофон.
– Никакого секрета в том нет, – степенно отвечал Марей. – О сталинской коби Яша Свердлов писал. В енисейской ссылке довелось им жить в одной избушке и на соседних нарах холодовать. Долгая зима и первобытная простота местных девок сделали свое темное дело. «Чудесный грузин» и «пламенный колхидец» Сосо Джугашвили стал «диковать», то есть так опустился, что даже тарелку за собою мыть отказывался. Яша пробовал устыдить своего соратника, что, мол, даже в преддверии мировой революции посуду за собой мыть надо… Но Коба на то и Коба, чтобы идти другим путем. Тут как раз у соседа лайка ощенилась, и Коба взял себе щенка на воспитание, мало того, стал кормить из своей миски. Когда Яша смекнул, в чем дело, он тоже себе собаку завел и назвал без обиняков – Пес. Так через слюну и остатки своей скудной пищи они собакам свою «печать» передавали, свой особый «секрет», – плюс чистая посуда! Но идиллия оказалась недолгой, вскоре Яшин кобелек издох, сие был верный знак, что и хозяин на белом свете не загостится… Покидая суровый Туруханский край, Яша забрал с собою шкуру Пса. «Верен при жизни, верен по смерти» – так он объяснял сию безобидную причуду. Вплоть до 1919 года, то есть до безвременной Яшиной кончины, песья шкура пылилась на его кровати в Кремле. Я бы на месте нынешних историков все эти письмена и мемуары засекретил, ибо в одной строчке знаний зарыто больше, чем в иных томах или фолиантах!
– Так ты утверждаешь, что Жучок поумнеет, если будет со мною из одной миски лакать, а что, если наоборот – я загавкаю? – подначил Авенир доморощенного мудреца.
– А ты видел, как реки с гор текут: с вершины вниз, а не наоборот! – степенно отвечал Марей. – Благодать и наука от учителя к ученику передается, а кобь – она та же наука, ей обучать можно, и знание это можно передавать по-разному. Можно звуком словесным: слово оно уже и есть дело! Можно знаком-начертанием. Можно мыслью-внушением, а можно и плотью. Ведь плоть – та же книга, где все про нас рассказано. Последний способ самый верный! К нам в Ванавару один известный дрессировщик приезжал, белых волков для цирка промышлял, очень он удивлялся сталинской проницательности!
– Дрессировщик? – уточнил Авенир. – Это какой?
– Дядя Джо!
– Что за дядя? Фамилию помнишь?
– Джохарушка Ингибаров, – легонько вздохнув, ответил Марей, – наипервейший кунак мне был, на прощание мне свою белую папаху подарил. А если ты в моей науке сомневаешься, то напрасно: кобь – первичный язык естества, всем понятный – и зверушке малой, и птичке в поле, и плоти человеческой, и Силам Небесным. Она – тайный разговор без слов, обмен яркими образами и картинами, язык сновидений и несказанная мудрость Природы. Ее нашим грубым языком и не высказать, потому как кобь – всесильная вещь и загадка русской души!
– Научи, – приступил Авенир к Марею, – ну хошь за деньги. Желаю у тебя эту науку перенять!
– Этой науке не всякого выучить можно… и перекупить нельзя, ибо ключ к ней – в таинстве крови. Хотя есть один способ заполучить то, чего от рождения не дано.
– Открой, Зипунов, я тоже ради этой самой коби на все готов! – подыграл ему Авенир и снова плеснул в стаканчик.
– Ну ладно, слушай… – благодушествовал Марей. – Если повезет тебе встретить Царь-бабу, с кобью в хребте и с властью во взгляде, и паче чаяний приглянешься ты ей, то через нее можно приобрести кое-что из нашей потайной науки.
– Ну ты и хватил, это значит, я кобь на Тверскую пойду искать? – игриво вскинулся Авенир.
– Там не найтить, ибо кобь весьма целомудренна, то есть мудра и цельна. Потому в древности если царь умирал, то следующий избранник на его вдове женился, чтобы Сокровенное Знание и Сияние Славы заполучить.
– И что, заполучал?
– А то… – И Марей умолк, словно ушел в свои угрюмые глубины, в кедровые чащи и урманы, откуда достать его было не легче, чем говорящую щуку из проруби.
После того памятного разговора Авенир стал необыкновенно задумчив и тих в голосе, точно лелеял заветные думки, а он их и вправду лелеял, наконец-то осознав, какое сокровище заполучил под видом таежного лапотника. Для надежности он даже приставил к нему двух дюжих охранников и через одно всесильное ведомство навел справки о щедром кунаке Зипунова.
Почти семь лет Ингибаров гастролировал по Европе, пока гнилозубый кризис, завернутый в саван из несбывшихся надежд, не выгнал Ингибарова из Цюриха и Антверпена. Заграничная нива оскудела, и многие баловни-гастролеры потянулись обратно: мол, хоть в Воркуту, да в родном куту. Вернулся в Москву и Джохар Ингибаров…
Божий пес
– Сказки баешь, Кот-Баюн? – Господин в бобровой шубе с аппетитом разглядывал красочный винегрет, точно собирался ткнуть его вилкой.
Он поднял и отряхнул ближайшее «полотно». На картине алело киноварное зарево, и на фоне зеленых кремлевских стен сам Отец народов держал в ладони круглый металлический шар, точно собирался вручную запустить в космос первый советский спутник. Вокруг него, как клейма на иконе, были изображены деятели планетарного масштаба, среди них индиец Ганди, Владимир Высоцкий, ныне действующий президент и безвестный дедушка, вручную латающий валенок.
– А в левом нижнем углу, в цилиндре и с усами, это кто?
– Никола Тесла… – всхлипнул мужичок, – спасает мир, не вставая с кресла.
Вальяжный даже икнул от удивления:
– И кто тебя, братец, надоумил насчет Теслы? Это же примитивное искусство, примитивное, понимаешь? Тебе бы бабу свою на печке рисовать или детские стульчаки расписывать. Ну насмешил! Бакст! Малевич! Петров-Водкин! Откель будешь-то, самородок?
– С Откель-реки, – пробурчал мужичок, пряча уцелевшие картины. – А за Малевича можно и по ряхе схлопотать…
– Так-так! – внезапно повеселел Вальяжный. – Тесла, говоришь… А ну-ка, давай-ка его сюда!
Но мужик решительно задвинул ногой подмокшие полотна.
– Чего ты жмешься? Я, может быть, всю твою галерею купить желаю?
– Купил купец купку – от яйца скорлупку, не жарить, не варить, а о цене можно и поговорить, – пробурчал художник, – только дорогонько вам станет мой художественный товар!
– Против моего кошелька ни одна шельма не устоит, – похвалился покупатель и полез в карман за бумажником. – Сколько хочешь за Сталина?
– Вождя не продаю! А если вам мои картинки приглянулись, так берите всю коллекцию…
– Надо подумать, все же такой шаг ко многому обязывает… Тебя как звать-то?
– Зипунов я, Марей Иванович.
– О как! – восхитился Вальяжный. – Вот что, Марей-Зимогрей, врешь ты красиво, но купить твою галерею у меня бакстов не хватит, – он аккуратно убрал пухлый лопатничек за отворот шубы, – но до Москвы ты не зря дотопал: выставку я тебе гарантирую и со знающими людьми познакомлю. Уж больно Тесла у тебя занимательный, и Берия весьма реалистично написан, как с натуры! – Он присмотрелся сбоку, сложил из пальцев что-то вроде рамки – и остался доволен.
– Нет, я не согласный, ты мне хоть на обратный билет подкинь, – бубнил свое «самородок».
– О деньгах, любезный, пока забудь, а вот кампанию по твоей раскрутке я оплачу, и начнем с заголовка на первой странице «Золотого пса»: «Из глубины сибирских руд: художник-самородок покоряет столицу!» Кстати, забыл представиться, – Вальяжный достал витиевато украшенную визитку. – Авенир Телепинус, редактор и учредитель «Золотого пса», отчество не обязательно, так как я вечно юн. Ну что? По рукам?
– Вот так ни за грош, ни за медную полушку? – насупленно проворчал Марей, но подмокшие валенки, а пуще того игра червонного золота на ухоженных пальцах мецената и бобровый подбой его плаща толкали к немедленной капитуляции.
И Марей сдался! Картины погрузили в багажник «лексуса», тароватый живописец разместился на заднем сиденье.
В богемных кругах Авенира прозвали «звездной мельницей», он исхитрялся зажигать новые звезды. Как это ему удавалось? Весь секрет был в биографии Авенира и в его могущественных знакомствах, приобретенных еще на заре юности в одном престижном учебном заведении, и если с годами хорошеют крупные города и коллекционные вина, то изредка это касается дружественных связей между людьми: они приобретают крепость и благородную выдержку. Но драгоценное вино удачи Авенир делил с узким кругом «своих», с крепкой командой, связанной единой порукой и чем-то вроде профсоюзной кассы взаимопомощи, точнее, воровского общака.
Первая московская весна в жизни Марея наступила намного раньше обычного. Это была настоящая оттепель в его суровой и по-сибирски закаленной судьбе. Уже через неделю после судьбоносной встречи в Столешниковом переулке надушенный и одетый во фрак Марей открывал свою первую персональную выставку.
В небольшом старинном особнячке, переделанном под филиал Манежа, собрались столичные коллекционеры и галерейщики, уставшие от черно-белых квадратов и концептов, напрочь лишенных геометрии.
Изысканная публика лузгала кедровые орешки и напребой раскупала бисерные малицы и белые валенки. В фойе сиял улыбкой и раскланивался известный тенор.
– выдувал он во всю силу своих тренированных легких.
– Земля родимая! Орд грозных Мать!!!
Сибирь, Сибирь, Тебя мне любо воспевать!
Живописная манера сибирского самородка была по-своему примечательна: изображение проявлялось, как мороз на стекле, как туманный опечаток рая на влажной пленке земного бытия. Словно заскучавшие ангелы макали кисти в небесную лазурь, в лесную умбрию и золотистый солнечный желток, а после, хорошенько промешав все краски мира, забавлялись тем, что разбрызгивали их по белоснежной грунтовке, радуясь абсолютной точности случайных совпадений.
На долю чуткого художника выпадало немного: безошибочно выделить образ, дорисовывать недостающие детали, немного углубить тон и расставить цветовые рефлексы. При этом его влекла отнюдь не абстрактная красота или искусство для искусства. В его картинах оживали люди и эпохи, при этом в ряду хорошо узнаваемых политиков прошлого и нынешних президентов являлись персоны из далекого будущего, вроде статной женщины в русском кокошнике, принимающей парад космических войск на околоземной орбите.
Экстрасенсы и ясновидцы утверждали, что полотна художника Зипунова исправляют родовую карму, а также лечат наследственные недуги. Психологи, работающие с трудными подростками и суицидниками, отмечали положительные изменения в настроении своих подопечных при одном созерцании «гениальных брызг», а Московский онкологический центр на Каширке приступил к использованию репродукций для исцеления тяжелых стадий рака!
Отреставрированные работы, вставленные в палисандровые рамки и снабженные заключениями авторитетных международных экспертов, разошлись по баснословной цене. Исторические полотна забронировала галерея «Фобос», фантастические наброски достались жукам-перекупщикам. Новые работы Марея еще только зрели райскими яблоками в творческой ночи, но за ними уже выстроилась бойкая очередь из российских и зарубежных коллекционеров.
С подачи Авенира о Зипунове одновременно и громко заговорили в центральной прессе. У прижимистого сибиряка завелся кругленький счетец в банке, и он сейчас же исполнил свою давнишнюю мечту: купил себе золотые часы-луковку работы знаменитого Павла Буре, на толстой золотой цепочке, и носил по-купечески – поперек живота. Но разве удержишь ретивое на златой цепи? Смутно было на душе у Марея: то, что рисовал он в лесной глуши для душевного услаждения, вроде как таежные сказы вместо красок клал на картон, внезапно раскупили чужие алчные люди, которым до его фантазий и наивных идеалов не было никакого дела.
Все свободное от выставок и презентаций время Авенир и Марей проводили в ласковых перебранках. Обедали и ужинали меценат и его протеже тоже вместе, все больше по шикарным кабакам и ресторациям, до которых тихий провинциальный Марей был не охотник, но ходил, чтобы «соответствовать».
За время московских каникул он написал всего одну новую работу, тема была навеяна росписью московских лифтов и пещерной живописью подъездов. Внушительных размеров мужской скипетр одиноко маячил на фоне кремлевских стен и золотых куполов. Картина называлась «Вертикаль власти» и стояла все больше полотном к стене. Тем временем роскошная мастерская пустовала, а сам художник повадился проводить досужее время наедине со «златоглавой».
Пронюхав об этом увлечении – а обоняние в этом случае сыграло не последнюю роль, – Авенир сейчас же дал понять, что большой талант в России целиком принадлежит народу, и от имени этого невзыскательного, терпеливого и традиционно безмолвного заказчика взялся охранять Марея от всех напастей и соблазнов. При этом заветный ключик от бара со спиртным Авенир постоянно держал в кармане, используя как отмычку к откровениям «лапотника».
В тот вечер утомленный славой живописец отдыхал в креслах, и каждый его волосок искрился удовольствием, как у сытого обласканного кота. В одной руке он держал куриную лапку, обернутую бумажным кружевцем, а в другой – ламинированный пропуск на светский прием.
– Ну ты и разрезвился, гость столицы! – завистливо заметил Авенир. Он вынул из ладони Марея яркий листок и ревниво осмотрел, продолжая отчитывать: – В Москве без году неделя, а уже на всех приемах твоя красная ряха мелькает! Я вот коренной москвич, а сиятельного внимания пока не удостоился!
– А это потому, Авенир, что во мне кобь есть, а в тебе нету… – промурлыкал Марей.
– Что за кобь такая? – обиженно вскинулся Авенир. – И почему это ее во мне нету? Ну и горазд ты врать, баюнок!
– Баюн и есть. Обаяние во мне и природный магнетизм, от меня вроде как электричество идет, и люди это чуют. – Марей догрыз лапку и незаметно вытер пальцы о шелковый жилет. – Кобь, она не в мозгах, а пониже – в кобчике. Потому и кобь… Эвон как я тебя на бульваре заарканил! И картинки-то у меня – мазня, и сам я шиш на постном масле, а вот поди же…
– И при чем тут твоя кобь? – переспросил Авенир, и его бульдожьи щеки обиженно затряслись.
– А притом, что в таких делах без коби нельзя. Помнишь Гришку Распутина, моего землячка, самый что ни на есть кобник был. Потайной народный язык знал, кровь заговаривал, и вся натура его слушалась. Через кобь он вековечную мечту народную исполнил, во дворец затесался и царским вниманием овладел.
– Не кобник он, твой Распутин, а самый настоящий кобель! Ему что прачка, что царица…
– Не прав ты, Веня! Власть – она та же баба, а бабе что нужно? Властная вертикаль! То-то и оно… А Распутин… что ж… Гордыню превеликую учил смирять и сам смирялся… Мужицкий Спас и целил по-мужицки!
– Наслышаны-с! – ехидно прошипел Авенир. – Про таких вот и сказано: черного кобеля не отмоешь добела!
– Это слова хоть и близки, но не одинаковы, – рассудительно заметил Марей. – Не всякая лошадь – кобыла, не всякий колченогий недопесок – кобель! А вот что вместе со старцем кобеля застрелили – это знак! И сделал это тот, кто про его кобничество хорошо знал. Вот с тех пор и торчит Ефим Новых в русской истории, как заноза в мягком месте. Но ты, паря, зри в корень! Вот возьми Сталина, так тот открыто Кобой звался и волшебной кобью владел! И распутинскую схему он досконально изучил: через унижение к обожанию, плюс гипноз. А если еще и голодом подморить, а главное, напугать покрепче, так кобь и вовсе как по маслу идет.
– Бред сивой кобылы! – со сварливой обидой бросил Авенир и напустился на живописца уже со всей строгостью: – Ты почто, кобчик сизокрылый, черной икрой тарелки мажешь?
– Жучок, Жучок! – умильно позвал Марей черного лабрадора Авенира. – Накось, покушай, песья душа!
Жучок выскочил из-под стола и радостно слизнул икру.
– Ну ты озверел! Пса из моей тарелки кормить! – взорвался Авенир.
– Все нормально, паря… Ты не обеднеешь, а кобельку твоему расти надо, высшее собачье образование получать, кстати, сие нехитрое действо нам тоже товарищ Коба завещал.
– Сталин? – Воловьи глаза Авенира налились загадочным мраком. – А вот с этого момента, Мареюшка, поподробнее, – с фальшивой лаской попросил он и, звякнув ключиком, отпер заветный «погребок».
Надо сказать, что Авенир был вовсе не так прост, как на первых порах представлялось Марею, и обласкал сибирского самородка вовсе не за его гениальные брызги. Было кое-что и поважнее, из разряда государственных тайн, к коим Авенир был причастен с одного бочка, как недоспелый фрукт. Он регулярно посещал знаменитую баньку одного закрытого ведомства и спецресторан на Малой Лубянке, куда чужих не пускали.
Среди сложных систем паролей и кодов, которыми обменивался этот сплоченный круг, слово «Коба» было вовсе не случайным. Кобой, точнее КОБой, называлась Концепция общественной безопасности, широко известная как «мертвая вода». Это был своеобразный шифр, точнее код, понятный «своим».
Загадочное слово «кобь» Авенир понимал как «концентрированный полевой посыл, приводящий к резонансной реакции». Эта закрытая тема разрабатывалась в военных лабораториях наравне с Царь-бомбой, Альфа-гипнозом и Пси-генераторами. Пси – Пес – Кобель – Кобь – этот шифровальный ряд надежно скрывал истинный уровень разработок. Кобь, как оружие массового поражения или преображения, в зависимости от цели кобника, давала тотальное, фантастическое преимущество в любой войне, особенно в информационной!
Самородок из глубинки умудрился задеть настороженный нерв, да так, что по всей колючей «запретке», охраняющей русскую тайну, прошел звон. Авенир даже дышать перестал, чтобы не спугнуть откровения своего ручного «кобчика», не забывая подливать в его граненый стаканчик и поощрять на новые откровения.
– Слыхал я от эведов-охотников, – мурлыкал Марей, – что есть такая собака особой чуткости, зовется канака, вроде как «кунак», «друг» по-нашему, и звучит похоже. Чтобы такую собаку воспитать, надо ту минуту укараулить, когда у щенка первый раз глазки открываются. А дальше идет хитрая кобь, иначе – общение двух душ: собачьей и человечьей. Так вот, у Сталина была такая собака! Это есть исторический факт, он даже клялся ею, когда с урядником в карты дулся и тот его почти что за руку ловил.
– Откуда знаешь? – выпалил Авенир, забыв про маску мягкой заинтересованности, привычной, как включенный диктофон.
– Никакого секрета в том нет, – степенно отвечал Марей. – О сталинской коби Яша Свердлов писал. В енисейской ссылке довелось им жить в одной избушке и на соседних нарах холодовать. Долгая зима и первобытная простота местных девок сделали свое темное дело. «Чудесный грузин» и «пламенный колхидец» Сосо Джугашвили стал «диковать», то есть так опустился, что даже тарелку за собою мыть отказывался. Яша пробовал устыдить своего соратника, что, мол, даже в преддверии мировой революции посуду за собой мыть надо… Но Коба на то и Коба, чтобы идти другим путем. Тут как раз у соседа лайка ощенилась, и Коба взял себе щенка на воспитание, мало того, стал кормить из своей миски. Когда Яша смекнул, в чем дело, он тоже себе собаку завел и назвал без обиняков – Пес. Так через слюну и остатки своей скудной пищи они собакам свою «печать» передавали, свой особый «секрет», – плюс чистая посуда! Но идиллия оказалась недолгой, вскоре Яшин кобелек издох, сие был верный знак, что и хозяин на белом свете не загостится… Покидая суровый Туруханский край, Яша забрал с собою шкуру Пса. «Верен при жизни, верен по смерти» – так он объяснял сию безобидную причуду. Вплоть до 1919 года, то есть до безвременной Яшиной кончины, песья шкура пылилась на его кровати в Кремле. Я бы на месте нынешних историков все эти письмена и мемуары засекретил, ибо в одной строчке знаний зарыто больше, чем в иных томах или фолиантах!
– Так ты утверждаешь, что Жучок поумнеет, если будет со мною из одной миски лакать, а что, если наоборот – я загавкаю? – подначил Авенир доморощенного мудреца.
– А ты видел, как реки с гор текут: с вершины вниз, а не наоборот! – степенно отвечал Марей. – Благодать и наука от учителя к ученику передается, а кобь – она та же наука, ей обучать можно, и знание это можно передавать по-разному. Можно звуком словесным: слово оно уже и есть дело! Можно знаком-начертанием. Можно мыслью-внушением, а можно и плотью. Ведь плоть – та же книга, где все про нас рассказано. Последний способ самый верный! К нам в Ванавару один известный дрессировщик приезжал, белых волков для цирка промышлял, очень он удивлялся сталинской проницательности!
– Дрессировщик? – уточнил Авенир. – Это какой?
– Дядя Джо!
– Что за дядя? Фамилию помнишь?
– Джохарушка Ингибаров, – легонько вздохнув, ответил Марей, – наипервейший кунак мне был, на прощание мне свою белую папаху подарил. А если ты в моей науке сомневаешься, то напрасно: кобь – первичный язык естества, всем понятный – и зверушке малой, и птичке в поле, и плоти человеческой, и Силам Небесным. Она – тайный разговор без слов, обмен яркими образами и картинами, язык сновидений и несказанная мудрость Природы. Ее нашим грубым языком и не высказать, потому как кобь – всесильная вещь и загадка русской души!
– Научи, – приступил Авенир к Марею, – ну хошь за деньги. Желаю у тебя эту науку перенять!
– Этой науке не всякого выучить можно… и перекупить нельзя, ибо ключ к ней – в таинстве крови. Хотя есть один способ заполучить то, чего от рождения не дано.
– Открой, Зипунов, я тоже ради этой самой коби на все готов! – подыграл ему Авенир и снова плеснул в стаканчик.
– Ну ладно, слушай… – благодушествовал Марей. – Если повезет тебе встретить Царь-бабу, с кобью в хребте и с властью во взгляде, и паче чаяний приглянешься ты ей, то через нее можно приобрести кое-что из нашей потайной науки.
– Ну ты и хватил, это значит, я кобь на Тверскую пойду искать? – игриво вскинулся Авенир.
– Там не найтить, ибо кобь весьма целомудренна, то есть мудра и цельна. Потому в древности если царь умирал, то следующий избранник на его вдове женился, чтобы Сокровенное Знание и Сияние Славы заполучить.
– И что, заполучал?
– А то… – И Марей умолк, словно ушел в свои угрюмые глубины, в кедровые чащи и урманы, откуда достать его было не легче, чем говорящую щуку из проруби.
После того памятного разговора Авенир стал необыкновенно задумчив и тих в голосе, точно лелеял заветные думки, а он их и вправду лелеял, наконец-то осознав, какое сокровище заполучил под видом таежного лапотника. Для надежности он даже приставил к нему двух дюжих охранников и через одно всесильное ведомство навел справки о щедром кунаке Зипунова.
Почти семь лет Ингибаров гастролировал по Европе, пока гнилозубый кризис, завернутый в саван из несбывшихся надежд, не выгнал Ингибарова из Цюриха и Антверпена. Заграничная нива оскудела, и многие баловни-гастролеры потянулись обратно: мол, хоть в Воркуту, да в родном куту. Вернулся в Москву и Джохар Ингибаров…
Божий пес
Поздняя осень 1916 года,
Петроград
Часы на Петропавловской твердыне величаво и плавно пропели «Коль славен…», и двенадцатый полуночный удар рассыпался в морозной мгле валдайскими колокольцами. Фонари на Невском зашипели и погасли: военная экономия утвердила свои порядки. По широкому плацу Дворцовой раз и другой прошли караулы. Проскрипели поздние сани, и городовые, смахнув иней с мерлушковых воротников, оправились в круглосуточные заведения пропустить по стопочке сугревного, и только бессонный ангел на гранитном столпе одиноко вздымал свои золотые крылья в звездный зенит.
В зыбком лунном свете из-под арки Аничкова моста вынырнула легкая прозрачная тень, сродни бестелесным обитателям зыбких невских кладбищ. Ноги, обутые в заячьи коты, ступали легко, с носочка, и почти не оставляли следов на свежевыпавшей снежной парче. В правой руке полуночный странник держал батожок с резным верхом и при ходьбе словно щупал землю, прежде чем ступить, – давняя привычка ходока по топям и болотам. Он уверенно прошагал Литейный и повернул на Гороховую.
– Куда прешь? – прикрикнул замерзший филер, завернутый до глаз в стеганый шарф. – Кто такой, откуда?
– С Выгорецкого края, от тамошних старцев, Григория Ефимыча Новых видеть желаю, – смиренно ответил странник.
– И почто он тебе?
– Земляк он мой и сомолитвенник, семнадцать лет не виделись… Вот и гостинец ему несу – короб с молитвами и младенца-березоньку.
– Ты мне лясы-то не заговаривай, открой сидор!
Старичок послушно снял заплечную суму, филер сунул голову в берестяной пестерь, и его нос по-собачьи задергался.
– Чтобы его скрючило от твоих гостинцев, – пробурчал он и посмотрел наверх: в окнах верхнего, распутинского этажа полыхало оранжевое зарево и дребезжал расстроенный патефон.
У подъезда дежурили две пролетки, на случай, если «козлоплясу», как звали его в донесениях филеры, захочется ехать к цыганам…
Странник поднялся по черной неохраняемой лестнице, в темной передней снял полушубок, оправил рубаху и опояску с кистями, огладил длинные, густо примасленные волосы, но шапки не снял. Приготовившись таким образом, он толкнул дверь в гостиную.
– Земной поклон! – произнес он и приложил к сердцу маленькую, по-детски ровную ладошку.
В тот час у Распутина засиделись поздние гости: две барыни – сухощавая и «саечка», – там же сидел бледный, рано оплешивевший человек в простонародной, явно напоказ надетой сряде. К его плечу притулился юный кудреватый блондинчик с фарфоровым, как у куклы, личиком. В ту зиму в Питере был в моде русский стиль, и его шитая крестиком косоворотка, козловые сапожки и плисовые шаровары с напуском смотрелись щегольски.
Распутин радостно всплеснул руками:
– Земной поклон тебе, брат Селифан! – Он обнял странника за плечи, по-братски облобызал в уста, и дорогими духами повеяло от бороды и мягких, длинных, разобранных на пробор волос. – Сколько лет уже не виделись, не чаял тебя и узреть! – со слезами в голосе проговорил он. – Теперь не отпущу от себя… А ну-кась!
Распутин едва бровью повел, а дамы, как курицы, тотчас же слетели со своего насеста и стали торопливо прощаться.
Двое других гостей, наскоро дохлебав чай, тоже собрались уходить.
– Вот ведь видал? – бросил им вслед Распутин с нехорошей улыбкой. – Паренек-то этот, Сергей Осенин, василек с полей рязанских… Ликом светел, тонкоплеч и голосом усладен. Вирши слагает напевные, словно пастушья жалейка плачет. Давний знакомец мой Коля Клюев по салонам его водит, разным барыням показывает – до Мамы дойти хочет – и прочит его в мужицкие Спасы, во Христы народные! А силы-то настоящей в Сереженьке нет! Потому как на этом посту не гиацинтом пахучим надо сиять, не кимвалом сладкозвучным звенеть, а Божьим псом, святым кобелем брехать… Опять же, к похвале, как барышня, льнет… Говорили мне цари: Григорий, Григорий, ты – Христос, а я не возгордился, только хуже псом недостойным себя почитаю, раны их без устали зализываю и брешу на чужих! Потому и дрожат передо мной бесы пиджачные, и ненавидят, и трясутся…
Дамы внезапно вернулись, обе в лисьих капорах и бархатных шубах. Сухощавая метнулась к столу, схватила со стола стакан старца и жадно выдула остатки чая.
– Вот ведь настырная баба, – усмехнулся Распутин, – все норовит с той стороны лизнуть, где губа отпечаталась!
Упав на колени, барыни по очереди облобызали сапоги Распутина, да так, что на мехах и шелковых лентах остались следы черной ваксы.
– Зачем так сапоги густо мажешь, Григорий Ефимович? – с мягким укором спросил Селифан.
– А чтоб на всех хватило, – с темной усмешкой ответил Распутин, – чтобы уразумели, что есть чистота наружная, а есть душевное убеление.
– От больших городов чистота давно удалилась в пустыни, – заметил Селифан и, легонько вздохнув, снял шапку.
Распутин даже присел от удивления: на макушке у странника росло маленькое деревце с розово-золотистой корой.
– На Камени[1] с утеса свалился, головушку до кровушки размесил, там, должно быть, семечко в темечко и заронилось, – виновато улыбаясь, объяснил Селифан. – Там такие березы, что к любой щелке цепляются.
– Болеешь, поди? – горячо озаботился Распутин. – Так я тебя завтра лучшим докторам покажу, Крафту и Полянскому…
– Да ты, Григорий Ефимович, обо мне не печалуйся, меня земная мощь целит, и сие деревце мне не в тягость. По весне зазеленеет, по осени семена разбросает, и будет мне вроде дочки. Я ведь от юности – скопец…
– И то диво, нам маловерам во вразумление! – восхитился Распутин. – А я ведь чудеса разные ох как люблю! Девка бородатая у меня жила – тоже удивление! А вчера на Сенной увидал я архангельского сига ростом в сажень, в тот же час велел купить! Только удивлением одним сыт не будешь.
Распутин взял с фарфорового блюда холодного цыпленка и принялся грызть, громко, по-собачьи лязгая челюстями, сам – костлявый и нескладный, как есть кобель дворовый, с тяжелой и умной мордой, с маленькими, глубоко запавшими глазками, в которые смотреть бывает боязно и щекотно.
– Помолимся, брат, – кротко позвал его Селифан. – Вижу я, давно ты Богу истинному не молился.
Он коснулся сухонькими коленями пола и поднес ко лбу щепоть двоеперстия, точно целебное снадобье в горсти зажал, рядом с покорным вздохом опустился Распутин, но едва странник завел древние слова поморского распева, по этажу прокатился низкий утробный вой.
Петроград
Часы на Петропавловской твердыне величаво и плавно пропели «Коль славен…», и двенадцатый полуночный удар рассыпался в морозной мгле валдайскими колокольцами. Фонари на Невском зашипели и погасли: военная экономия утвердила свои порядки. По широкому плацу Дворцовой раз и другой прошли караулы. Проскрипели поздние сани, и городовые, смахнув иней с мерлушковых воротников, оправились в круглосуточные заведения пропустить по стопочке сугревного, и только бессонный ангел на гранитном столпе одиноко вздымал свои золотые крылья в звездный зенит.
В зыбком лунном свете из-под арки Аничкова моста вынырнула легкая прозрачная тень, сродни бестелесным обитателям зыбких невских кладбищ. Ноги, обутые в заячьи коты, ступали легко, с носочка, и почти не оставляли следов на свежевыпавшей снежной парче. В правой руке полуночный странник держал батожок с резным верхом и при ходьбе словно щупал землю, прежде чем ступить, – давняя привычка ходока по топям и болотам. Он уверенно прошагал Литейный и повернул на Гороховую.
– Куда прешь? – прикрикнул замерзший филер, завернутый до глаз в стеганый шарф. – Кто такой, откуда?
– С Выгорецкого края, от тамошних старцев, Григория Ефимыча Новых видеть желаю, – смиренно ответил странник.
– И почто он тебе?
– Земляк он мой и сомолитвенник, семнадцать лет не виделись… Вот и гостинец ему несу – короб с молитвами и младенца-березоньку.
– Ты мне лясы-то не заговаривай, открой сидор!
Старичок послушно снял заплечную суму, филер сунул голову в берестяной пестерь, и его нос по-собачьи задергался.
– Чтобы его скрючило от твоих гостинцев, – пробурчал он и посмотрел наверх: в окнах верхнего, распутинского этажа полыхало оранжевое зарево и дребезжал расстроенный патефон.
У подъезда дежурили две пролетки, на случай, если «козлоплясу», как звали его в донесениях филеры, захочется ехать к цыганам…
Странник поднялся по черной неохраняемой лестнице, в темной передней снял полушубок, оправил рубаху и опояску с кистями, огладил длинные, густо примасленные волосы, но шапки не снял. Приготовившись таким образом, он толкнул дверь в гостиную.
– Земной поклон! – произнес он и приложил к сердцу маленькую, по-детски ровную ладошку.
В тот час у Распутина засиделись поздние гости: две барыни – сухощавая и «саечка», – там же сидел бледный, рано оплешивевший человек в простонародной, явно напоказ надетой сряде. К его плечу притулился юный кудреватый блондинчик с фарфоровым, как у куклы, личиком. В ту зиму в Питере был в моде русский стиль, и его шитая крестиком косоворотка, козловые сапожки и плисовые шаровары с напуском смотрелись щегольски.
Распутин радостно всплеснул руками:
– Земной поклон тебе, брат Селифан! – Он обнял странника за плечи, по-братски облобызал в уста, и дорогими духами повеяло от бороды и мягких, длинных, разобранных на пробор волос. – Сколько лет уже не виделись, не чаял тебя и узреть! – со слезами в голосе проговорил он. – Теперь не отпущу от себя… А ну-кась!
Распутин едва бровью повел, а дамы, как курицы, тотчас же слетели со своего насеста и стали торопливо прощаться.
Двое других гостей, наскоро дохлебав чай, тоже собрались уходить.
– Вот ведь видал? – бросил им вслед Распутин с нехорошей улыбкой. – Паренек-то этот, Сергей Осенин, василек с полей рязанских… Ликом светел, тонкоплеч и голосом усладен. Вирши слагает напевные, словно пастушья жалейка плачет. Давний знакомец мой Коля Клюев по салонам его водит, разным барыням показывает – до Мамы дойти хочет – и прочит его в мужицкие Спасы, во Христы народные! А силы-то настоящей в Сереженьке нет! Потому как на этом посту не гиацинтом пахучим надо сиять, не кимвалом сладкозвучным звенеть, а Божьим псом, святым кобелем брехать… Опять же, к похвале, как барышня, льнет… Говорили мне цари: Григорий, Григорий, ты – Христос, а я не возгордился, только хуже псом недостойным себя почитаю, раны их без устали зализываю и брешу на чужих! Потому и дрожат передо мной бесы пиджачные, и ненавидят, и трясутся…
Дамы внезапно вернулись, обе в лисьих капорах и бархатных шубах. Сухощавая метнулась к столу, схватила со стола стакан старца и жадно выдула остатки чая.
– Вот ведь настырная баба, – усмехнулся Распутин, – все норовит с той стороны лизнуть, где губа отпечаталась!
Упав на колени, барыни по очереди облобызали сапоги Распутина, да так, что на мехах и шелковых лентах остались следы черной ваксы.
– Зачем так сапоги густо мажешь, Григорий Ефимович? – с мягким укором спросил Селифан.
– А чтоб на всех хватило, – с темной усмешкой ответил Распутин, – чтобы уразумели, что есть чистота наружная, а есть душевное убеление.
– От больших городов чистота давно удалилась в пустыни, – заметил Селифан и, легонько вздохнув, снял шапку.
Распутин даже присел от удивления: на макушке у странника росло маленькое деревце с розово-золотистой корой.
– На Камени[1] с утеса свалился, головушку до кровушки размесил, там, должно быть, семечко в темечко и заронилось, – виновато улыбаясь, объяснил Селифан. – Там такие березы, что к любой щелке цепляются.
– Болеешь, поди? – горячо озаботился Распутин. – Так я тебя завтра лучшим докторам покажу, Крафту и Полянскому…
– Да ты, Григорий Ефимович, обо мне не печалуйся, меня земная мощь целит, и сие деревце мне не в тягость. По весне зазеленеет, по осени семена разбросает, и будет мне вроде дочки. Я ведь от юности – скопец…
– И то диво, нам маловерам во вразумление! – восхитился Распутин. – А я ведь чудеса разные ох как люблю! Девка бородатая у меня жила – тоже удивление! А вчера на Сенной увидал я архангельского сига ростом в сажень, в тот же час велел купить! Только удивлением одним сыт не будешь.
Распутин взял с фарфорового блюда холодного цыпленка и принялся грызть, громко, по-собачьи лязгая челюстями, сам – костлявый и нескладный, как есть кобель дворовый, с тяжелой и умной мордой, с маленькими, глубоко запавшими глазками, в которые смотреть бывает боязно и щекотно.
– Помолимся, брат, – кротко позвал его Селифан. – Вижу я, давно ты Богу истинному не молился.
Он коснулся сухонькими коленями пола и поднес ко лбу щепоть двоеперстия, точно целебное снадобье в горсти зажал, рядом с покорным вздохом опустился Распутин, но едва странник завел древние слова поморского распева, по этажу прокатился низкий утробный вой.