– Жалко его, – растроганно сказал он, выпрямляясь, – я так люблю животных…
   – Что это у тебя сейчас упало?
   – Ах, черт возьми! Пуговица.
   Так он и ездил с нами – веселый, неприхотливый, пускавшийся иногда среди шумных бульваров в пляс, любующийся на красоту мира и таскавший за обрывок ручки свой ужасный полураскрытый чемодан, из которого изредка вываливался то тюбик краски, то ботинок, то фаянсовая пепельница, то рукав сорочки, радостно подпрыгивавший на неровностях тротуара.
   Второй член нашей экспедиции – Мифасов (псевдоним) был молодцом совсем другого склада. Я не встречал человека рассудительнее, осмотрительнее и осведомленнее его. Этот юноша все видел, все знает – ни природа, ни техника не являются для него книгой тайн. Ему 25 лет, но по спокойному достоинству его манер и мудрости суждений – ему можно дать 50. По внешности и костюму он – полная противоположность бедняге Крысакову. Все у него зашито, прилажено, манжеты аккуратно высовываются из рукавов, не прячась внутрь и не вылезая за четверть аршина, воротничок рассудительно подпирает щеки, и шея подвязана настоящим галстуком, а не подкладкой от рукава старого сюртука (излюбленная манера Крысакова одеваться шикарно).
   Осведомленность Мифасова приводила нас в изумление.
   Уже спустя несколько часов после отъезда из Петрограда этот энциклопедический словарь, эта справочная машина заработала.
   – Мы будем проезжать через Вильно? – спросил Крысаков.
   – Что вы! – поднял плечи Мифасов. – Где наша дорога, а где Вильно. Совсем противоположная сторона. Неужели вы даже этого не знаете?
   В глазах его светилась ласковая укоризна. Мы проезжали через Вильно.
   – Мифасов! – сказал я, наклоняясь к нему (он лежа читал книгу). – Ты говорил, что Вильно в стороне, а между тем мы его сейчас проехали.
   Он скользнул по мне взглядом, сомкнул глаза и захрапел.
   Перед Нюрнбергом он долго и подробно рассказывал о красоте замка Барбароссы и потом, по нашей просьбе, сообщил старинное предание о знаменитом тысячелетнем дубе, посаженном во дворе замка графиней Брунгильдой. Притихшие, очарованные, слушали мы прекрасную легенду о Брунгильде.
   В одном только Мифасов, рассказывая это, оказался прав – он действительно рассказывал легенду: потому что дерево, как выяснилось, посадила не Брунгильда, а Кунигунда – и не дуб, а липу, которая, по сравнению с тысячелетним дубом, была сущей девчонкой.
   По этому поводу Мифасов саркастически заметил:
   – Нам не нужно было ехать через Вильно. Тогда бы все оказалось в порядке.
   Свободное время Мифасов распределял аккуратно на две половины. Первая – безжалостно ухлопывалась на чистку ногтей, вторая – на боязнь заболеть. Между нами была та разница, что мы любили жизнь, а осторожный Мифасов боялся смерти. Каждое утро он брал зеркало, засматривал себе в горло, ощупывал тело и с сомнением качал головой.
   – Что? – спрашивал его порывистый Крысаков. – Еще нет чахотки? Сибирская язва привилась? Дифтерит разыгрывается?
   – Не оваите упосей, – невнятно бормотал Мифасов, ощупывая язык.
   – Что?
   – Я говорю: не говорите глупостей!
   – Смотрите на меня! – восторженно кричал Крысаков, вертясь перед своим другом. – Вот я становлюсь в позу, и вы можете дотронуться до любой части моего тела, а я вам буду говорить.
   – Что?
   – Увидите!
   Мифасов деликатно дотрагивался до его груди.
   – Плеврит!
   Дотрагивался Мифасов до живота.
   – Аппендицит!
   До рук.
   – Подагра! До носа.
   – Полипы! До горла.
   – Катар горла!
   Мифасов пожимал плечами:
   – И вы думаете, это хорошо?
   Мы бессовестно эксплуатировали осторожного Мифасова во время завтраков или обедов.
   Если креветки были особенно аппетитны и Мифасов протягивал к ним руку, Крысаков рассеянно, вскользь говорил:
   – Безобидная ведь штука на вид, а какая опасная! Креветки, говорят, самый энергичный распространитель тифа.
   – Ну? Почему же вы мне раньше не сказали; я уже 2 штуки съел.
   – Ну, две-то не опасно, – подхватывал я успокоительно. – Вот три, четыре – это уже риск.
   Подавали фрукты.
   – Холера нынче гуляет – ужас! – сообщал таинственно Крысаков, набивая рот сливами. – Как они рискуют сейчас подавать фрукты?!
   – Да, пожалуй, еще и немытые, – говорил я с отвращением, захватывая последнюю охапку вишен.
   Оставалась пара абрикос.
   – Мифасов, кушайте абрикосы. Вы ведь не из трусливого десятка. Правда, по статистике, абрикосы – наиболее питательная почва для вибрионов…
   – Я не боюсь! – возражал Мифасов. – Только мне не хочется.
   – Почему же? Скушайте. Вот ликеров – этого не пейте. От них бывают почечные камни…
   В чем Мифасов – в противоположность своей обычной осторожности – был безумно смел, расточителен и стремителен – это в……………………………[3] это был прекраснейший человек и галантный мужчина.
   В наших скитаниях за границей он восхищал всех иностранцев своим своеобразным шиком в разговоре на чужом языке и чистотой произношения.
   Правда, багаж слов у него был так невелик, что свободно мог поместиться в узелке на одном из углов носового платка. Но эти немногие слова произносились им так, что мы зеленели от зависти.
   Этот человек сразу умел ориентироваться во всякой стране.
   В Германии, входя в ресторан, он первым долгом оглядывался и очертя голову бросал эффектное «Кельнер!», в Италии: «Камерьере!» и во Франции: «Гарсон!»
   Когда же перечисленные люди подбегали к нему и спрашивали, чего желает герр, сеньор или мсье – он бледнел, как спирит, неосторожно вызвавший страшного духа, и начинал вертеть руками и чертить воздух пальцами, графически изображая тарелку, вилку, курицу или рыбу, пылающую на огне.
   Сжалившись над несчастным, мы сейчас же устраивали ему своего рода подписку, собирали с каждого по десятку слов и подносили ему фразу, которую он тотчас же и тратил на свои надобности.
   Третьим в нашей компании был Сандерс (псевдоним) – человек, у которого хватило энергии только на то, чтобы родиться, и совершенно ее не хватало, чтобы продолжать жить. Его нельзя было назвать ленивым, как Мифасова или меня, как нельзя назвать ленивыми часы, которые идут, но в то же время регулярно отстают каждый час на двадцать минут.
   Я полагаю, что хотя ему в действительности и 26 лет, но он тянул эти годы лет сорок, потому что так нудно влачиться по жизненной дороге можно, только отставая на двадцать минут в час.
   От слова до слова он делал промежутки, в которые мы успевали поговорить друг с другом a part, а между двумя фразами мы отыскивали номер в гостинице, умывались и, приведя себя в порядок, спускались к обеду.
   Плетясь сзади за нами, он задерживал всю процессию, потому что, подняв для шага ногу, погружался в раздумье: стоит ли вообще ставить ее на тротуар? И только убедившись, что это неизбежно, со вздохом опускал ногу; в это время ее подруга уже висела в воздухе, слабо колеблясь от весеннего ветерка и вызывая у обладателя тяжелое сомнение: хорошо ли будет, если и эта нога опустится на тротуар?
   Кто бывал в Париже, тот знает, что такое – движение толпы на главных бульварах. Это – вихрь, стремительный водопад, воды которого бурно несутся по ущелью, составленному из двух рядов громадных домов, несутся, чтобы потом разлиться в речки, ручейки и озера на более второстепенных улицах, переулках и площадях.
   И вот, если бы кто-нибудь хотел найти в этом бешеном потоке Сандерса – ему было бы очень легко это сделать: стоило только влезть на любую крышу и посмотреть вниз… Потому что среди бешеного потока людей маячила только одна неподвижная точка – голова задумавшегося Сандерса, подобно торчащему из воды камню, вокруг которого еще больше бурлит и пенится сердитая стремнина.
   Однажды я сказал ему с упреком:
   – Знаете что? Вы даже ходите и работаете из-за лени.
   – Как?
   – Потому что вам лень лежать. Он задумчиво возразил:
   – Это пара…
   Я побежал к себе в номер, взял папиросу и, вернувшись, заметил, что не опоздал:
   – …докс, – закончил он.
   Сандерс – человек небольшого роста, с сонными голубыми глазами и такими большими усами, что Крысаков однажды сказал:
   – Вы знаете, когда Сандерс разговаривает, когда он цедит свои словечки, то часть их застревает у него в усах, а ночью, когда Сандерс спит, эти слова постепенно выбираются из чащи и вылетают. Когда я спал с ним в одной комнате, мне часто приходилось наблюдать, как вылетают эти застрявшие в усах слова.
   Сандерс промямлил:
   – Я брежу. Очень про…
   – Ну, ладно, ладно… сто? Да? Вы, хотели сказать: «просто»? После договорите. Пойдем.
   При его медлительности у него есть одна чрезвычайная страсть: спорить.
   Для того, чтобы доказать свою правоту в споре на тему, что от царь-колокола до царь-пушки не триста, а восемьсот шагов, он способен взять свой чемоданчик, уложиться и, ни слова никому не говоря, поехать в Москву. Если он вернется ночью, то, не смущаясь этим, пойдет к давно забывшему этот спор оппоненту, разбудит его и торжествующе сообщит:
   – А что? Кто был прав?
   Таков Сандерс. Забыл сказать: его большие голубые глаза прикрываются громадными веками, которые непоседливый Крысаков называет шторами:
   – Ну, господа! Нечего ему дрыхнуть! Давайте подымем ему шторы – пусть посмотрит в окошечки. Интересно, где у него шнурочек от этих штор. Вероятно, в ухе. За ухо дернешь – шторы и взовьются кверху.
   Крысаков очень дружен с Сандерсом. Иногда остановит посреди улицы задумчивого Сандерса, снимет ему котелок и, не стесняясь прохожих, благоговейно поцелует в начинающее лысеть темя.
   – Зачем? – хладнокровно осведомится Сандерс.
   – Инженер вы. Люблю я чивой-то инженеров… Четвертый из нашей шумливой, громоздкой компании – я.
   Из всех четырех лучший характер у меня. Я не так бесшабашен, как Крысаков, не особенно рассудителен и сух, чем иногда грешит Мифасов; делаю все быстро, энергично, выгодно отличаясь этим свойством от Сандерса. При всем том, при наших спорах и столкновениях – в словах моих столько логики, а в голосе столько убедительности, что всякий сразу чувствует, какой он жалкий, негодный, бесталанный дурак, ввязавшись со мной в спор.
   Я не теряю пуговицы, как Крысаков, не даю авторитетных справок о Кунигунде и ее дубе, не еду в Москву из-за всякого пустяка… Но при случае буду веселиться и плясать, как Крысаков, буду в обращении обворожителен, как Мифасов, буду методичен и аккуратен, как Сандерс.
   Я не писал бы о себе всего этого, если бы все это не было единогласно признано моими друзьями и знакомыми.
   Даже мать моя – и та говорит, что никогда она не встречала человека лучше меня…
   Будет справедливым, если я скажу несколько слов и о слуге Мите – этом замечательном слуге.
   Мите уже девятнадцать лет, но он до сих пор не может управлять как следует своими телодвижениями.
   Обыкновенная походка его напоминает грохот обвалившегося шкапа со стеклянной посудой. Желая пошевелить руками, он приводит их в такое бешеное движение, что оно грозит опасностью прежде всего самому Мите. Рассчитывая перешагнуть одну ступеньку лестницы, он, неожиданно для себя, взлетает на самый верх площадки; однажды при мне он, желая чинно поклониться знакомому, так мотнул головой, что зубы его лязгнули и шапка сама слетела, описав эффектный полукруг. Митя бросился к шапке таким стремительным прыжком, что перескочил через нее, обернулся, опять бросился на нее, перескочил, и только в третий раз она далась ему в руки. Вероятно, если человека заставить носить до двадцати лет свинцовые башмаки, а потом снять их, – он также будет перехватывать в своих телодвижениях и прыжках.
   Почему это происходит с Митей – неизвестно.
   О своей наружности он мнения очень определенного. Стоит ему только увидеть какое-нибудь зеркало, как он подходит к нему и на несколько минут застывает в немом восхищении. Его неприхотливая натура выносит даже созерцание самого себя в крышку от коробки с ваксой или в донышко подстаканника. Он кивает себе дружески головой, подмигивает, и рот его распускается в такую широчайшую улыбку, что углы губ сходятся где-то на затылке.
   У Крысакова и у меня установилась такая система обращения с ним: при встрече – обязательно выбранить, упрекнуть или распечь неизвестно за что.
   Качества этой системы строго проверены, потому что Митя всегда в чем-нибудь виноват.
   Иногда, еще будучи у себя в кабинете, я слышу приближающийся стук, грохот и топот. Вваливается Митя, зацепившись одним дюжим плечом за дверь, другим за шкап.
   Он не попадался мне на глаза дня три, и я не знаю за ним никакой вины; тем не менее, подымаю глаза и строго говорю:
   – Ты что же это, а? Ты смотри у меня!
   – Извините, Аркадий Тимофеевич.
   – «Извините»… я тебя так извиню, что ты своих не узнаешь. Я не допущу этого безобразия!!! Я научу тебя!
   Молодой мальчишка, а ведет себя черт знает как! Если еще один раз я узнаю…
   – Больше не буду! Я немножко.
   – Что немножко?
   – Да выпил тут с Егором. И откуда вы все узнаете?
   – Я, братец, все знаю. Ты у меня узнаешь, как пьянствовать! От меня, брат, не скроешься.
   У Крысакова манера обращения с Митей еще более простая. Встретив его в передней, он сердито кричит одно слово:
   – Опять?!!
   – Простите, Алексей Александрович, не буду больше. Мы ведь не на деньги играли, а на спички.
   – Я тебе покажу спички! Ишь ты, картежник выискался.
   Митя никогда не оставляет своего хозяина в затруднении: на всякий самый необоснованный окрик и угрозу – он сейчас же подставляет готовую вину.
   Кроме карт и вина, слабость Мити – женщины. Если не ошибаюсь, система ухаживать у него пассивная – он начинает хныкать, стонать и плакать, пока терпение его возлюбленной не лопнет, и она не подарит его своей благосклонностью.
   Однажды желание отличиться перед любимой женщиной толкнуло его на рискованный шаг.
   Он явился ко мне в кабинет, положил на стол какуюто бумажку и сказал:
   – Стихи принесли.
   – Кто принес?
   – Молодой человек.
   – Какой он собою?
   – Красивый такой блондин, высокий… Говорит, «очень хорошие стихи»!
   – Ладно, – согласился я, разворачивая стихи. – Ему лучше знать. Посмотрим.
 
Вы, Лукерья Николаевна,
Выглядите очень славно.
Ваши щеки, как малина,
Я люблю вас, очень сильно —
Вот стихи на память вам,
Досвиданица, мадам.
 
   – Когда он придет еще раз, скажи ему, Митя: «досвиданьица, мадам». Ступай.
   На другой день, войдя в переднюю, я увидел Митю. Машинально я закричал сердито обычное:
   – Ты что же это, а? Как ты смел?
   – Что, Аркадий Тимофеевич?
   – «Что»?! Будто не знаешь?!
   – Больше не буду. Я думал, может, сгодятся для журнала. Я еще одно написал и больше не буду.
   – Что написал?
   – Да одни еще стишки.
   И широкая виноватая улыбка перерезала его лицо на две половины.
   Когда мы объявили ему, что он едет с нами за границу – радости его не было пределов.
   – Только вот что, – серьезно сказал Крысаков. – Отвечай мне… Ты наш слуга?
   – Слуга.
   – И должен исполнять все то, что тебе прикажут?
   – Да-с.
   – Так вот – я приказываю тебе изучить до отъезда немецкий язык. Через неделю мы едем. Ступай!
   Сейчас же Крысаков и забыл об этом распоряжении. Но Митя за день перед отъездом явился к нам и сказал:
   – Готово.
   – Что готово?
   – Немецкий язык.
   – Какой?
   – Коммензи мейн либер фрейлен, их либези, данке, зицен-зи, гиб мир эйн кусс.
   – Все?
   – Все.
   – Проваливай.
   Думал ли Митя, что за границей его постигнет такая страшная, никем не предугаданная судьба.
2
Краткое описание Европы. – Статистические данные. – Флора. – Фауна. – Климат. – Мои беседы с путешественниками
   Начиная описание нашего путешествия, я полагаю, будет нелишне дать краткий обзор места наших будущих подвигов…
   Европа лежит между 36-й и 71-й параллелями Северного полушария. Мы собственными глазами видели это.
   Берега Европы омывают два океана сразу: Северный Ледовитый и Атлантический. Не знаю, как омывает Европу Ледовитый океан, но Атлантический – особой тщательностью в возложенной на него работе не отличается – грязи на берегу сколько угодно.
   Относительно общей фигуры Европы во всех учебниках географии говорится одно и то же:
   «Фигура Европы не представляет никакой правильности… Но если срезать три самых больших полуострова – Скандинавию, Бретань и Ютландию, то окажется, что форма материка – прямоугольный треугольник».
   Это очень наглядно. Можно то же сказать при описании фигуры жирафы: «если срезать у нее шею и ноги, то получится обыкновенный прямоугольный треугольник».
   Конечно, если вздорное самолюбие европейцев завлечет их так далеко, что из желания жить в прямоугольном треугольнике они отрежут от материка упомянутые полуострова – я готов признать на будущее время эту форму типичной для Европы.
   Пока же об этом говорить преждевременно…
   Народонаселение Европы достигает 400 миллионов людей.
   Здесь нелишне будет привести (кажется, это всегда делается в подобных случаях) несколько наглядных статистических данных.
   1) Если бы все народонаселение Европы поставить друг на друга, то высота этой пирамиды была бы свыше 300 000 верст. Мы знаем, что от Москвы до Петрограда 600 верст, следовательно, все народонаселение Европы уложилось бы 500 раз, немного менее ста раз на версту.
   2) Если у каждого европейца выдернуть из головы только по одному волоску, то количество собранных волос, посаженных в землю, займет пространство величиной в 4 ½ акра. Чтобы скосить этот «урожай», потребуется работа 2 7/8 косарей в течение 9 суток!
   3) Наиболее наглядным является такой статистический пример: если бы кто-нибудь захотел лично познакомиться со всем народонаселением Европы, то, считая полторы секунды на каждое рукопожатие, этому человеку пришлось бы затратить на знакомство (считая восьмичасовой рабочий день) около 600 лет. Средняя продолжительность человеческой жизни 68 лет, т. е., другими словами, для этого опыта потребовалось бы 8,9 человека. Во что бы превратились правые руки этих тружеников?
   Откуда же взялось такое количество людей?
   Детские учебники географии отвечают на этот вопрос довольно точно:
   «Потому что Европа лежит в умеренном климате, способствующем наибольшему развитию и напряжению человеческих способностей».
   Всю эту ораву в 400 миллионов человек приходится одевать и кормить. Отсюда выросла промышленность и сельское хозяйство.
   Промышленность распределяется так: в России – главным образом добывающая, за границей – обрабатывающая. Я до сих пор не могу забыть, как хозяин римского отеля обсчитал меня на 60 лир, добытых в России.
   Фауна Европы очень бедна: в городах – собаки, лошади, автомобили; за городом – гуси, коровы, автомобили. В одной России до сих пор водятся медведи, и то вожаками, на цепи.
   Флора Европы богаче – растет почти все, от апельсин и морошки до процентов на банковские ссуды. Особое внимание уделяется винограду, потому что всякая страна гордится каким-нибудь вином, кроме Англии, которая никаких вин не имеет. Оттого-то, вероятно с горя, англичане такие горькие пьяницы.
   Первенство в отношении вин надо, конечно, отдать Франции. Оттого-то во Франции и пьют так много.
   Впрочем, немцы качеством своих вин не уступают французам, и поэтому пьянство немцев вошло в пословицу.
   В России виноделие стоит на очень низкой ступени. Поэтому ли или по другой причине, но встречаешь трезвого русского чрезвычайно редко.
   Справедливо будет упомянуть еще об испанцах. Отношение их к вину таково, что даже свои лучшие города они прозвали «Хересом» и «Малагой». Не думаю, чтоб кто-нибудь из испанцев отважился на это в трезвом виде. В этом отношении португальцы гораздо скромнее: хотя и поглощают свой портвейн и мадеру в неимоверном количестве, но города носят приличные названия: Опорто, Мадейра и т. д.
   В том же учебнике географии, автор которого безуспешно пытался срезать все европейские полуострова, сказано:
   «В Америке, где пьют довольно много, трезвость европейцев вошла в пословицу».
   Климат Европы разнообразный: есть много европейцев, которые с трудом излечивались от солнечного удара для того, чтобы через шесть месяцев замерзнуть самым неизлечимым образом. Ученые связывают климат Европы с какими-то воздушными течениями, то холодными, то теплыми. К сожалению, холодные течения появляются всегда зимой, а теплые летом, что никого устроить и утешить не может.
   Площадь, занимаемая Европой, равняется 9 миллионам верст, т. е. на каждую квадратную версту приходится 44 ½ человека. Таким образом в Европе абсолютно невозможно заблудиться в безлюдном месте. Скорее есть риск быть зарезанным этими 44 ½ людьми, с целью получить лишний клочок свободной земли.
   Начиная описание нашего путешествия, я должен оговориться, что нам удалось объехать лишь небольшую часть 9 миллионов верст и увидеть только ничтожный процент 400 миллионов народонаселения. Но это неважно. Если самоубийца хочет определить сорт дерева, на котором ему предстоит повеситься, он не будет изучать каждый листок в отдельности.
   Перед отъездом я попытался собрать кое-какие справки о тех странах, которые нам предстояло проезжать.
   Мои попытки ни к чему не привели, хотя я и беседовал с людьми, уже бывавшими за границей.
   Я пробовал подробно расспрашивать их, выпытывать, тянул из них клещами каждое слово, думая, что человек, побывавший за границей, сразу должен ошеломить меня целым каскадом метких наблюдений, оригинальных характеристик и тонких штришков, которые дали бы мне самое полное представление о «загранице».
   Пробовали вы беседовать с таким, обычного сорта, путешественником?
   В ы. Ну, расскажите же, милый, рассказывайте поскорее – как там и что, за границей?
   О н (холодно). Да что ж… Ничего. Очень мило.
   В ы. Ну, как вообще, там… люди, жизнь?
   О н. Да, жизнь ничего себе. В некоторых местах хорошая, в некоторых плохая. В Париже трудно через улицу переходить. Задавят. А то – ничего.
   В ы. Ага! Так, так!.. Ну, а Эйфелеву башню… видели? Какое впечатление?
   О н. Большая. Длинная такая, предлинная. Я еще и в Италии был.
   В ы. Ну, что в Италии?!! Расскажите!!!
   О н (зевая). Да так как-то… Дожди. А в общем, ничего.
   В ы. Колизей видели?
   О н. Ко… Колизей? Позвольте… гм… Сдается мне, что видел. Да, пожалуй, видел я и Колизей.
   В ы. Ну, а что произвело там на вас, в Италии, самое яркое впечатление?
   О н. Улицы там какие-то странные…
   В ы. Чем же странные…
   О н. Да так какие-то… То широкие, то узкие… Вообще, знаете, Италия!
   В ы (обрадовавшись. Лихорадочно). Ага! Что Италия?! Что Италия!
   О н. Гостиницы скверные, рестораны. Альберго, поихнему. Ну, впрочем, есть и хорошие…
   Попробуйте беседовать с этим бревном час, два часа – ничего он вам путного не скажет. Вытянете вы из него клещами, с помощью хитрости, неожиданных уловок и ошеломляющих вопросов, только то, что в Германии хорошее пиво, что горы в Швейцарии «очень большие, чрезвычайно большие», что «Вена веселый город, а Берлин скучный город», что в Венеции его поразило обилие каналов, такое обилие, которого ему нигде не приходилось встречать…
   Да пожалуй еще, если он расщедрится, то сообщит вам, что Париж – это город моды, роскоши и кокоток, а в Испании в гостиницах двери не запираются.
   И потом внезапно замолчит, как граммофон, в механизм которого сунули зонтик…
   Или начнет такой путешественник нести отчаянный вздор. Долго плачется на то, что, будучи в Страсбурге, целый день разыскивал прославленный Кельнский собор, а никакого Кельнского собора и нет… Куда он девался – неизвестно.
   У некоторых путешественников есть другая манера – все отрицать, всякое установившееся мнение, сложившуюся репутацию – переворачивать кверху ногами…
   В ы. Говорят, итальянки очень красивы?
   О н. Чепуха! Не верьте. Толстые, неуклюжие и – удивительно – почему-то на одну ногу прихрамывают. Одни разговоры о прославленной красоте итальянок!
   Ошибочно думать, что этот глупец изучил итальянских женщин со всех сторон, во всех деталях. Просто был он в Риме два дня, все это время проторчал в грязном кабачке на окраине, и прислуживала ему одна-единственная итальянка, толстая, неуклюжая, прихрамывающая на одну ногу.
   В ы. А в Испании, небось, жарко?
   О н. Вздор! Дожди вечно жарят такие, что ужас. Без непромокаемого пальто не показывайся. (Два часа. От поезда до поезда – случайно шел дождь).
   В ы. А француженки – очень интересны?
   О н. Ну, что вы! Накрашены, потерты и при первом же знакомстве папироску клянчат.
   Вышеизложенные характеристики посторонних путешественников приведены для того, чтобы подчеркнуть: а сатириконцы (и Митя) не такие, а сатириконцы (и Митя) будут вдумчиво, внимательно и своеобразно подходить к укладу заграничной жизни и постараются осветить в ней такие стороны, что все раскроют удивленно глаза и ахнут.

Германия вообще

   Один немец спросил меня:
   – Нравится вам наша Германия?
   – О, да, – сказал я.
   – Чем же?
   – Я видел у вас, в телеграфной конторе, около окошечка телеграфиста сбоку маленький выступ с желобками; в эти желобки кладут на минутку свои сигары те лица, которые подают телеграммы и руки которых заняты. При этом над каждым желобком стоят цифры – 1, 2, 3, 4, 5 – чтобы владелец сигары не перепутал ее с чужой сигарой.
   – Только-то? – сухо спросил мой собеседник. – Это все то, что нравится?
   – Только. Он обиделся.
   Но я был искренен: никак не мог придумать – чем еще Германия могла мне понравиться.
   Немцы чистоплотны, – но англичане еще чистоплотнее.
   Немцы вежливы,[4] – но итальянцы гораздо вежливее.
   Немцы веселы, – французы, однако, веселее.
   Немцы милосердны,[5] – нет народа милосерднее русских – в частности, славян – вообще.
   Немцы честны,[6] – но кто же может поставить это кому-нибудь в заслугу? Это пассивное качество, а не активное.
   Ни один огурец не сделал в течение своей жизни ни одной подлости или мошенничества; следовательно, огурец следует назвать честным? Отнюдь. Честность его просто следствие недостатка воображения.
   Большинство немцев честны по той же причине – по недостатку воображения.
   Не то хорошо, что немцы честны, а то плохо, что все остальные народы, исключая французов и англичан, отъявленные мошенники.
   Когда в России встречаешься с французской или английской честностью – это производит крайне выгодное впечатление.
   Однажды в Харькове я зашел в английский магазин купить шляпу.
   – Сколько стоит эта шляпа? – спросил я.
   – Десять рублей, – сказал хозяин.
   – Хорошо, заверните. Вот вам 25 рублей – позвольте сдачу.
   – Пожалуйста.
   – Позвольте!.. Мне нужно сдачи 15 рублей, а вы даете 18. Вы ошиблись в мою пользу.
   – Нет, не ошибся. Дело в том, что шляпа стоит всего 7 рублей, и я не могу взять за нее больше…
   – А почему же вы сказали раньше – 10.
   – Я думал, вы будете торговаться – русские всегда торгуются. Я бы и сбросил 3 рубля. Но раз вы не торгуетесь – не могу же я взять за нее больше…
   Вот я рассказал этот эпизод. Но если бы русские купцы не были такими мошенниками – мне и в голову бы не пришло восхищаться поступком иностранца-шляпника.
* * *
   Немецкая аккуратность, немецкая методичность – это все выводит настоящего русского из себя.
   В Берлине мы зашли однажды в какой-то музей военных трофеев.
   Подошли в первой зале к монументальному сторожу и спросили:
   – А где тут знамена?
   Он оглядел нас и стал со вкусом медленно чеканить:
   – Знамена есть налево; знамена есть направо; знамена есть впереди; знамена есть в нижнем этаже; знамена есть в верхнем этаже; знамена есть в среднем этаже. Какие именно знамена хотели бы вы видеть?
   В одной немецкой гостинице я наблюдал следующий факт: какой-то человек постучал в дверь первого номера и сказал:
   – Очень прошу извинения – не здесь ли находится в гостях господин Шульц; он мне нужен по одному мануфактурному делу.
   После этого он постучал во второй номер:
   – Очень прошу извинения – не здесь ли находится в гостях господин Шульц; он мне нужен по одному мануфактурному делу. Я уже спрашивал в первом номере – его нет.
   То же самое он повторил в третьем, четвертом и пятом номере. В шестом уже добавлял: я искал господина Шульца в первом номере, я искал господина Шульца во втором номере, в третьем и в четвертом, я искал господина Шульца также в пятом – его там не было. Нет ли у вас господина Шульца, необходимого мне по мануфактурному делу?
   У нас в России после этого монолога открылась бы дверь третьего или четвертого номера и сапог полетел бы в голову незадачливого мануфактурщика.
   А в немецкой гостинице голоса отвечали из-за дверей:
   – Я очень сожалею, но у меня в пятом номере нет в гостях господина Шульца, необходимого вам по мануфактурному делу; но нет ли господина Шульца в номере шестом?
   Все немецкие двери украшены надписями: «выход», будто кто-нибудь без этой надписи воспользуется дверью, как машинкой для раздавливания орехов, или, уцепившись за дверную ручку, будет кататься взад и вперед. Надписи, украшающие стены уборных в немецких вагонах, – это целая литература: «просят нажать кнопку», «просят бросать сюда ненужную бумагу», под стаканом надпись «стакан», под графином «графин», «благоволите повернуть ручку», в «эту пепельницу покорнейше просят бросать окурки сигар, а также других табачных изделий».
   Одним словом, всюду – битте-дритте, как говорил Крысаков.
   Существует и немецкая любовь к изящному: в Берлине большинство автомобилей раскрашено разноцветными розочками; всякая вещь, которая поддается позолоте, – золотится; не поддается позолоте – ее украсят розочкой…
   Наряд немецкой женщины – это целая симфония. На голове зеленая шляпа с желтым пером и красной розочкой. Юбка голубая, обшита внизу оранжевыми полосками. Только кофточка отличается скромным фиолетовым цветом, но одета она так, что грудь делается плоской, а спина пузырится, как волдырь на обваренном месте; башмаки хотя из грубой кожи, но зато большие; чулки прекрасной верблюжьей шерсти.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента