Слава те! Впереди слабо засветился прямоугольник, на котором возникло светлое видение большого белого храма, который был странно выпуклым, несколько даже пузатым, – наверное, благодаря увеличительному стеклу. Леля даже фыркнула от смеха! Потом храм задергался и поехал вправо, а слева на его место вдвинулась очередная картинка, на которой изображен был огромный слон. Ну, слону пристало быть пузатым, поэтому вид его не вызывал насмешки. Затем явилось изображение полуголого и тоже пузатого человека в тюрбане, с дудкой в руках. Перед человеком изогнулась в виде вопросительного знака змея. Картинка начала сдвигаться, предоставляя место другой, да вдруг застряла и задергалась. Видимо, хозяин аттракциона пытался ее вытащить, да не мог. Нарисованная змея извивалась почти как живая. Леля слабо пискнула и еще тесней прижалась к Эрику. Его словно огнем пронзило: вообразилась теперь уже не какая-нибудь Нана или Зизи, а Леля в одежках Нана или Зизи… в смысле, без одежек…
   – Леля… вы… Ольга Валерьяновна… – прохрипел Эрик.
   Он сам не соображал, что говорит. Вообще не надо было говорить! Надо было действовать!
   Он повернул голову – и оказалось, что Леля в это мгновение тоже повернула голову. Их губы сошлись – и тотчас, без малейшего промедления, приникли друг к другу в жадном поцелуе. То есть жадно впивался именно Эрик, а Леля просто подставляла ему свой невинный ротик, однако ее слабые стоны, звучавшие в унисон его страстным, давали ему понять, что ей, пожалуй, приятны эти поцелуи, а может быть, даже и весьма, а то и чертовски!
   Губы ее в самом деле были сладки – не обманул продавец леденцов!
   – Великодушно извините, господа! – вдруг загремело над головами целующихся, подобно гласу тех труб бараньих, в которые вострубят архангелы Михаил и Гавриил, призывая грешников на Страшный суд, и наши юные грешники отпрянули друг от друга, насколько позволяла ширина, вернее, ужина кресла.
   – Христа ради, простите! – продолжали греметь «рога бараньи», и Эрик не тотчас сообразил, что это всего лишь голос шушеры. – Заминочка вышла. Вы еще чуток посидите в темноте, подождите, я картиночку поправлю… или, возможно, желаете, чтобы я покрывало снял?
   – Нет! – разом вскрикнули Эрик и Леля – и снова соединили уста свои в поцелуе, как выразился бы какой-нибудь, к примеру, Пушкин, доведись ему описывать сию ситуацию (надо сказать, что о Пушкине Эрик слышал лишь то, что был оный стихоплетом и знатоком по части плотских утех, поэтому его имя и пришло в конногвардейскую голову). А тем временем поцелуй, сопровождаемый также и объятиями, пылкость коих сурово регулировалась рамками кресла, длился, и длился, и продолжался неведомо сколько, пока вдруг «рога бараньи» не вострубили вновь:
   – Готово! Можно снова глядеть!
   Губы разомкнулись, головы отвернулись друг от друга, глаза обратились на движение пузатых картинок. Эрик, впрочем, ничего не видел, волны взбаламученной крови застилали зрение.
   Ах, какие у нее губы, какой нежный стан, какие упругие груди… Где там помятым, залапанным мими-зизи-нанашкам! Век бы ее ласкать, век бы ею обладать!
   Вот явиться к ее родителям и сделать предложение!
   И тут же им овладело привычное уныние. Явиться-то он явится, но ведь совсем даже не факт, что его предложение будет благосклонно принято. Что с того, что они с Лелей любят друг друга! То и дело, там и сям, и от старых, и от молодых можно слышать обветшалые, но все еще вполне жизнестойкие рассуждения о том, что любовь – это одно, а жизнь – другое, что от браков по любви нет никакого толку, что они скоро разрушаются и делают мужа и жену несчастными, в то время как разумный и трезвый расчет способен обеспечить надежную и взаимовыгодную семейную жизнь. Нет, Лелю ему не отдадут. И его родители будут против…
   И Эрик Пистолькорс погрузился в пучину уныния оттого, что счастье для него невозможно, что другому достанется прелесть и очарование Лелиной юности, сладость ее губ, упругость ее грудей, что другой сорвет цветок ее, с позволения сказать, невинности…
   – Эрик, вы любите стихи? – спросила вдруг Леля.
   – Чего-с? – печально выдавил он, вырываясь из плена своих тяжких размышлений. – Ах, стихи! Пушкина… конечно!
   До чего кстати Пушкин пришел на ум, до чего кстати!
   – И я очень люблю стихи, – прошептала она. – Хотите, прочитаю одно?
   И, не дожидаясь ответа (видимо, понимая, что слово «нет» прозвучать никак не может!), заговорила очень тихо, почти шепотом, но как-то так, что каждое слово проникало в сердце Эрика:
 
Я не могу забыть то чудное мгновенье,
Когда впервые я увиделась с тобой!
В тебе мои мечты, надежды, вдохновенье,
Отныне жизнь моя наполнена тобой!
В тебе, мой друг, еще сильно стесненье,
Условности не можешь позабыть,
Но лик твой выдает твое смятенье,
И сердцу твоему уж хочется любить!
И я люблю тебя! Я так тебя согрею!
В объятиях моих ты сразу оживешь.
Ты сжалишься тогда над нежностью моею
И больше, может быть, меня не оттолкнешь!
 
   Эрику показалось немного странным, что Пушкин написал сие стихотворение от имени дамы. А может, это вовсе никакой не Пушкин?
   – И кто автор сих чудных строк? – вежливо осведомился он и так и вздрогнул, услышав ответ:
   – Это мои стихи!
   Конечно! Как он мог забыть про Лелино увлечение всякими искусствами! Когда они познакомились – а это случилось на вечеринке в честь дня ангела Манечки Стерлиговой, Лелиной гимназической подруги и дочери господина полковника! – Леля читала в Манину честь какую-то стихотворную безделку, очень забавную… конечно, Эрик больше смотрел на чтицу, чем внимал рифмованным глупостям, но все же забывать такое не стоило!
   – Я так и думал, – соврал он. – А когда вы их написали?
   – Помните именины Мани Стерлиговой?
   – Вот это да, – простодушно обрадовался Эрик, – я как раз это вспомнил, мы ведь там с вами и познакомились!
   И замер, пораженный внезапной мыслью. В стихах была эта строчка… «Я не могу забыть то чудное мгновенье, когда впервые я увиделась с тобой!» Какое мгновенье Леля имеет в виду?.. Впрочем, эта мысль показалась конногвардейцу слишком смелой, и он побоялся дать ей волю.
   – А вы не предполагаете, – осторожно спросила Леля, – кому эти стихи посвящены?
   Его так и пронзило догадкой, счастливой догадкой!
   Господи! Да неужели!
   – Леля… Ольга Валерьяновна!.. – пролепетал он, снова поворачиваясь к ней и приникая губами к ее губам.
   Они даже не заметили, как черный занавес с них пополз, и вновь ударил громовым раскатом голос шушеры:
   – Ну как, господа? Вам понравилось?
   Они отшатнулись друг от друга, едва не свалив кресло, вскочили в панике.
   Шушера поглядел, как Эрик торопливо нахлобучивает шляпу, а Леля покрывается платочком, окинул взором их пунцовые от смущения физиономии и припухшие губы девушки – и констатировал:
   – Вижу, что да!
   Эрик косился на Лелю – она отводила глаза и все поправляла, поправляла свой платочек – и понимал, что времени для сомнений у него больше нет. Мало того, что они целовались, – посторонний человек видел их целующимися, и никакой роли не играет, что это с точки зрения конногвардейца и не человек никакой вовсе, а так… шушера! Леля скомпрометирована… теперь никакие посторонние соображения не имеют значения. Теперь благородный человек должен поступить однозначно: сделать предложение. И, невзирая на протесты родителей, стоять на своем.
   – Ольга Валерьяновна, – произнес Эрик, становясь во фрунт, – прошу вашей руки и сердца. Согласны ли вы стать моей женой?
   – Да, – пробормотала Леля, – да, я согласна! Теперь мое сердце в ваших руках! Но ах, как все это неожиданно!..
   Ну наконец-то можно было поцеловаться без всякого стеснения, невзирая даже на шушеру!
   Между тем шушера прижмурил один глаз. Вчера на ярмарку пришла девушка со светло-русой косой, одетая в розовое платьице и беленький платочек, и дала ему целковый с условием, что, когда появится другая девушка в этом же самом платье, он оставит ее с ее кавалером под черным покрывалом самое малое на четверть часа. А потом покрывало внезапно сдернет.
   Тертый калач немедля понял, для чего сие потребовалось. И сейчас благосклонно кивал, наблюдая и успех предприятия, и справедливость своих догадок.
 
   В почти непереносимом ощущении счастья шли они с ярмарки. Эрик, на руку которого опиралась Леля, уже не оттопыривал целомудренно локоть, а напротив, прижимал его к боку девушки как можно крепче. Он знал, что сделает теперь все, чтобы ускорить их свадьбу и получить законные права прижиматься к ней не только локтем, и не мог понимать, почему не сделал предложения раньше, почему был так нерешителен. Как он мог сомневаться в себе? Как мог не замечать, что Леля влюбилась в него с первого взгляда? Иначе разве она написала бы такие стихи? Ах, как чудесно, чудесно складывается жизнь!
   Теперь поскорей явиться к ее родителям – и…
   В это мгновение всадник в форме гусара лейб-гвардии Гродненского полка – в темно-зеленом доломане[5], расшитом серебряными шнурами, в малиновых, с серебряными лампасами, чакчирах[6] и сверкающих ботиках[7], пронесся мимо, круто заносясь, почти ложась на поворотах, и на миг очутился так близко от Эрика и Лели, что бок его карего коня[8], зеркально блеснув, оказался почти рядом с ними… Копыто чиркнуло по мостовой, высекло искры… Всадник успел оглянуться, из-под козырька кивера блеснул яркий глаз, сверкнули белые зубы в удалой улыбке, а потом вдруг на полном скаку он спрыгнул с коня, пролетел по воздуху вслед за ним, держась за седло и гриву, и легко, словно без малейшего усилия, вновь вспорхнул в седло. Вслед за ним пронеслись еще четыре всадника в такой же форме, горяча коней и не без усилий пытаясь повторить тот же лихой трюк, который первый наездник совершил как бы невзначай, словно играючи (отчего один из его эпигонов едва не свалился наземь, не тотчас попав в седло), – и исчезли так же внезапно, как появились.
   Леля зачарованно уставилась им вслед:
   – Кто это?
   – Великий князь Павел Александрович, шеф гродненских гусар, со свитой, – ответил Эрик, с долей ревности ловя отсветы восхищения, которые долго еще не гасли в Лелиных глазах, и давая себе слово непременно научиться таким вольтижерским уловкам и продемонстрировать их невесте.
 
   …Вот так судьба порою высвечивает перед нами неким таинственным образом грядущие события или хотя бы дает на них намек, но человек слишком озабочен настоящим, чтобы своевременно заглянуть в будущее!
* * *
   – Да ты спятила, женщина? – вскричал Вилли, падая на пол. И взвизгнул от боли – несмотря на то, что пол его спальни был устлан коврами, ударился он очень чувствительно, причем именно локтем левой – увечной – руки. – Ты спятила, дура?! Ты столкнула меня с кровати… меня… Пошла вон, и чтоб я тебя больше не видел!
   – Не волнуйся, я и сама не вернусь, недоносок! – прошипела Амалия, вскакивая с кровати и запахиваясь в пеньюар. – Мне надоело быть vase de nuit[9], в который ты изливаешься, думая о другой!
   Вилли опешил:
   – Что, опять?.. Снова? Но я же… я старался…
   – Старался он! – взвизгнула Амалия, поворачиваясь так резко, что каблуки ее изящных туфель без задников зарылись в ворс ковра, и она едва не упала. – Ты наяривал, да, но не меня! Ты засаживал, да, но не мне! Ты оттопыривал мохнатку, да, но не мою. Ты сношался, да, но не со мной! Под тобой лежала я, да, но терся ты не об меня, а по-прежнему о свою Спящую красавицу, вернее, об эту сонную гессенскую муху! О свою гемофиличку!
   – Ты соображаешь, что говоришь?! – заорал Вилли так, что вопль его достиг самых отдаленных уголков burg Hohenzollern, замка Гогенцоллернов, и слуги повыскакивали из своих комнат и начали собираться к покоям принца.
   Но им не удалось услышать ничего, потому что у Вилли от крика оказался сорван голос, и он мог только шептать, а Амалия от ярости шипела, как змея, и поэтому все, что было сказано, так и осталось между ними.
   – Ты соображаешь, что говоришь? – хрипел Вилли.
   – Конечно, еще бы! – шипела Амалия. – И я говорю правду! Помнишь сказку про Спящую красавицу? Она уколола палец – и умерла. А ты знаешь, как умер Фрицци, брат твоей ненаглядной Эллы? Ты знаешь?
   – Ну, он вроде бы выпал из окна и расшибся насмерть… – пробормотал Вилли. – А что, не так?
   – Так-то оно так, – буркнула Амалия, – но все же не совсем так!
 
   …Второму сыну великого герцога Людвига и Алисы было три года. Все случилось так внезапно! Разыгравшись, Фрицци вбежал в спальню матери. Алиса играла на рояле – она была великолепной музыкантшей, о ее исполнении вдвоем с Иоганном Брамсом его «Венгерских танцев» ходили легенды, музыка всегда оставалась самой большой страстью Алисиной жизни! – не что иное, как «Похоронный марш» Шопена. Душа ее была обуреваема очередным приступом боли и печали – не то реальными, не выдуманными. Музыка не понравилась Фрицци, он споткнулся, побежал вперед… И с разбега ткнулся в высокое французское окно, которое начиналось чуть выше пола и заканчивалось чуть ниже потолка. Окно оказалось не заперто, створки распахнулись – и Фрицци с высоты третьего этажа упал на каменные ступени лестницы, на которую выходило окно.
   Он не слишком пострадал при падении, на теле осталось только несколько ран… Однако к вечеру мальчик умер, потому что остановить кровотечение оказалось невозможно.
 
   – …Ты же знаешь – Виктория Саксен-Кобург-Заальфельдская, мать английской королевы, принесла заразу в кровь своих детей, – продолжала Амалия. – И она передалась внукам.
   – Но мой дядя Эдуард, наследник английского престола, здоров! – возразил Вилли.
   – Вспомни твоего дядюшку Леопольда, который умер, упав с лестницы! – фыркнула Амалия.
   – Но брат Эллы, Эрни, недавно упал на охоте, расшибся – и с ним ничего не произошло! – упрямо твердил Вилли.
   – Значит, ему повезло. Значит, всю заразу принял на себя бедный Фрицци. Но кто-то из сестер Эллы – Ирена, Виктория, малышка Аликс или она сама – передаст гемофилию своему потомству. И ты готов рисковать, рожая детей от женщины, в крови которой, возможно, гнездится страшная зараза? – в упор посмотрела на него Амалия. – Неужели ты не способен сейчас рассуждать не просто как похотливый мальчишка, а как будущий король? Ты не имеешь права ставить под угрозу будущее своей семьи и своей страны!
   Вилли плашмя упал на кровать. Амалия наконец вытащила свой каблук из ворса ковра и двинулась было к двери, и Вилли слабо похлопал по кровати рядом с собой:
   – Не уходи! Вернись, Амалия, мне…
   Он чуть не сказал: «Мне страшно!» – но все же не сказал. Однако Амалия поняла. Она с жалостью поглядела на принца… Конечно, он еще мальчик, глупый мальчик, который впервые задумался о том, какой ужас может сулить ему будущее. Разве не кошмар – годы и годы, например, ждать рождения сына, потом наконец взять на руки этого младенца – и узнать, что отныне вся твоя жизнь будет затемнена страхом за него. Вот он играет, веселится, вот он бежит… А что, если упадет?!
   Вилли дрожал крупной дрожью, и Амалия прилегла рядом, натянула на них обоих одеяло.
   – Тише, мой хороший, успокойся! Я здесь.
   – Как ты думаешь, она знает? – пробормотал Вилли.
   – Может быть, – вздохнула Амалия. – Наверное… она ведь знает, отчего умер ее брат.
   – Боже мой, да как же эти гессенские девчонки могут мечтать о женихах, о семьях, о детях, если они… – Вилли задрожал и тесней прижался к Амалии. – А как ты думаешь, может быть, Элла именно потому отказывала мне, что знала об этом? Если так… получается, она спасала меня?
   Амалия искоса поглядела на своего любовника. Еще не хватало, чтобы его вожделение к Элле окрасилось восхищением ее жертвенностью!
   – Ты слишком хорошо думаешь об этой девчонке, – буркнула она. – Ты ей просто не по душе. Наверняка она считает, что ты недостаточно хорош для нее, мой славный Вилли. Она то мечтает уйти в монастырь, то…
   Амалия прикусила язычок. Она не слишком-то доверяла сплетням. И хотя подкупленная ею одна из горничных Гессен-Дармштадтской семьи порою приносила интересные сведения о странных привычках Эллы, и среди этих привычек были такие, которые могли показаться странными, если не отталкивающими, Амалия все же боялась рассказать об этом Вилли. Он начнет болтать языком, еще разразится скандал… И если герцог Людвиг упрекнет принца в том, что он распускает дурные слухи о его дочери, Вилли без колебаний разболтает, какая сорока принесла ему на хвосте эти сплетни. И все грехи падут на бедную голову Амалии Клопп. А ведь Амалия еще не готова к тому, чтобы оказаться изгнанной за пределы Прусского королевства. Сначала она намеревалась собрать побольше денег. Одинокой женщине не на кого рассчитывать, кроме себя. Амалия не собиралась выходить замуж. Мужчины ей до смерти надоели! Она хочет жить одна, делать то, что ей заблагорассудится, не связываться ни с кем, никому не подчиняться. Но свобода – очень дорогая игрушка. Пока что она не по карману Амалии Клопп. Еще бы лет пять продержаться рядом с Вилли… При прочих своих недостатках он совершенно не скуп. Конечно, Амалия уже собрала кое-какие средства; к тому же она предприняла некоторые шаги, чтобы обеспечить свое будущее, если Вилли вдруг раньше захочет от нее избавиться. Он совсем недавно подарил любовнице свой портрет с очень смелой, можно сказать, рискованной надписью. Кроме того, она хранит несколько его любовных посланий… Если Вилли когда-нибудь спохватится и решит вернуть портрет и письма, ему придется выложить кругленькую сумму, вернее, помесячно выкладывать такие суммы, чтобы Амалия держала язык за зубами и не делилась воспоминаниями о тех временах, когда она просвещала наследника прусского престола. Но это – дело будущего[10].
   А пока следует быть осторожной и остановиться на пути разоблачений малышки Эллы. Хотя… хотя, конечно, очень интересно было бы посмотреть на выражение лица Вилли, если бы он узнал, почему все-таки Элла не подпускает к себе горничных, когда моется…
* * *
   Свадьба Эрика Пистолькорса и Лели Карнович стала одним из тех событий, которые внешне кажутся блестящими и радостными, однако блеск и радость – не более чем мишура, приклеенная к рубищу повседневности, к тому же приклеенная плохо. Ей предшествовали бурные беседы родителей с детьми (в смысле, родителей Эрика – с ним, а родителей Лели – с ней). Все беседы сводились к тому, что и тот и другая могут сделать гораздо более блестящие и выгодные партии. Но и Леля, и Эрик даже слышать не желали ни о ком другом. И родственникам пришлось смириться.
   Их обвенчали в Соборе во имя Преображения Господня Всей гвардии, где исстари предпочитали венчаться все военные и особенно – конногвардейцы. А потом молодые отъехали на снятую на Гороховой улице новую квартиру в доходном доме Жеребцовой. Пистолькорс, само собой, должен был являться в свой конногвардейский полк, расположенный неподалеку, а Леля собиралась вести жизнь светской дамы – замужней и самостоятельной.
   Сказать совсем честно, начало семейной жизни Лелю страшно разочаровало. После сладостных поцелуев под черным покрывалом она ждала столь же сладостного продолжения, но оказалось, что правы те женщины, которые уверяют, что брачная постель доставляет удовольствие только мужчинам, а женщине приходится лишь проявлять покорность и терпение. И никакого блаженства…
   Ах, недаром все романы оканчиваются свадьбой. В самом деле – а о чем еще писать?! Но ведь это ложь преизрядная, потому что романы изображают свадьбу некими вратами в счастье, а, оказывается, она ведет лишь к горькому разочарованию. Боль, скука, стыд…
   Это что касается ночи. А вот новая дневная роль Леле в первое время очень понравилась. Обустраивать – самой, по своему вкусу, без диктата матери! – семейное гнездышко, наводить в нем уют и красоту, ездить по модным магазинам и лавкам, покупая какие-нибудь нарядные, хорошенькие вещички… обворожительные занятия! На этой почве Леля даже вновь сдружилась с сестрой – Любочкой Головиной, с которой раньше имела довольно прохладные отношения. Но Любочка была великим знатоком гостинодворских лавок, а также магазинов Гвардейского общества и Невского проспекта, и это оказалось необыкновенно важным плюсом в глазах Лели. Так что теперь Люба с удовольствием водила по магазинам молоденькую восторженную сестру. Обе они любили задерживаться на Невском дотемна и любоваться чудом техники – дуговыми электрическими фонарями. Освещен, впрочем, был тогда не весь проспект: лишь от Большой Морской улицы до Аничкова моста. Рассказывали, что найти свободное место для постройки электростанции было непросто. Наконец установили две – на баржах у Полицейского и Аничкова мостов. Однако силы тех электростанций хватило лишь на то, чтобы осветить один участочек Невского. Ходили слухи, что во дворе дома № 27 будет сооружена третья электростанция, так что скоро весь Невский проспект зальется электрическим светом.
   Но в основном город освещался газом. Фонарщики с лестницами бегали от столба к столбу, ловко поднимались по легоньким лесенкам, которые носили с собой, к фонарю и зажигали его. На Гороховой, где поселились Пистолькорсы, и на Кирочной, где жили Головины, было газовое освещение, но стоило свернуть за угол, в проулок, как кругом разносился стойкий запах керосина: здесь все еще стояли керосиновые фонари на старых, невзрачных столбах, вокруг которых утром и вечером мельтешили фонарщики с ручными тележками. Утром лампы снимали и увозили, вечером привозили снова, заправленные керосином…
   После магазинов дамы катались по набережной Невы или заходили в маленькие и прелестные английские кафе, любуясь оттуда, как важно движется по Невскому конка, наблюдая, как вырастают старые двухэтажные здания, которые теперь надстраивали до четырех или даже пяти этажей. Если приходило в голову погулять в Летнем саду или в Таврическом – в той его части, которая протянулась вдоль Потемкинской улицы (туда пускали только за деньги, это был сад для «чистой» публики), они непременно пили там модный лактобициллин – простоквашу, изобретенную профессором Мечниковым. Несмотря на моду, желающих ее пить было еще мало, но Любочка, чей муж, Головин, был знаком с профессором, считала своим долгом поддерживать всякие новации, особенно bons, как говорят французы, то есть полезные для здоровья.
   Впрочем, очень скоро сестры перестали появляться вдвоем и на Невском, и в Гостином дворе, и в Таврическом саду. Нет, они не рассорились, и охота разыгрывать из себя хозяйку дома у Лели не остыла. Все объяснилось просто – она почувствовала себя беременной, да как почувствовала! Ее беспрестанно тошнило, она то и дело падала в обморок, и верная Анюта не отходила от нее ни на шаг в самом буквальном смысле, ежеминутно готовясь подхватить молодую женщину, которая, чуть что, лишалась чувств. Знакомые дамы – а заодно с ними и пользовавший Лелю доктор – сулили ей скорое избавление от недомогания – дескать, после трех месяцев беременности все пройдет, как будто и не было! – однако минули три месяца, и четыре, и пять, а улучшения не наступало. Леля по большей части лежала на кровати, изредка свешиваясь с нее, а проворная Анюта в эту минуту спешила подсунуть ей умывальный таз.
   Леля даже не хотела смотреть на себя в зеркало. А что она могла там увидеть? Отекшую физиономию, покрытую красными точками порванных в рвотной натуге сосудиков, с опухшими губами, мешками под глазами и мутными от слез глазами. Она презирала себя, но не могла найти силы, чтобы привести себя в порядок хотя бы к возвращению мужа. Ощущение не просто постоянной тошноты, но и постоянной готовности к рвоте не проходило, и ожидание рождения ребенка превратилось для нее как бы в ожидание окончания срока каторги. Иногда в ее затуманенном мозгу всплывала картина того солнечного дня, проведенного на ярмарке. Как ни странно, больше ей почти нечего было вспомнить – из того времени, которое она провела вместе с Эриком. Даже свадьбу в памяти словно бы пеленой затянуло, собственную свадьбу! А известие о том, что брат государя, великий князь Сергей Александрович, привез в Россию невесту, Элизабет Гессен-Дармштадтскую, что сыграна пышная, волшебная свадьба, что для молодых куплен дворец Белосельских-Белозерских на Невском проспекте, там, где проспект этот пересекается с набережной реки Фонтанки, что дворец теперь называется Сергиевским… это известие, которым в июле жил весь Петербург, вообще словно бы мимо Лелиных ушей пролетело.
   Сестра Люба пыталась рассказать о роскошном свадебном торжестве, о туалете невесты, о том фуроре, который произвела в Петербурге ее красота, но Леля ничего не слышала. Для нее ничего не существовало, кроме собственных страданий.
   «Ох, Господи! Скорей бы все это кончилось…» – теперь эти слова были ее молитвой. И даже родовые муки сопровождались почти постоянной борьбой с тошнотой, Леля находилась в полусознании и была несказанно изумлена, когда ей сообщили, что родился сын.
   Эрик, который явился поздравить жену, сообщил, что решил назвать ребенка Дмитрием. В честь своего деда, которому был обязан своим воспитанием. Ибо именно дед настоял на том, чтобы Эрик выбрал военную карьеру, и вообще – дедовыми связями он был записан в Конногвардейский полк.
   – Но как же так, – пролепетала Леля, – мы даже ничего не обсудили, ни о чем не говорили… имя выбирают вместе…
   – Душенька, – ответил Эрик, снисходительно приподнимая брови, – ну как же было возможно что-то с вами обсудить, когда вы находились в таком ужасном состоянии?
   Леля устало закрыла глаза. Ну ладно, Дмитрий так Дмитрий, это прекрасное имя… Только странно, что Эрик начал снова разговаривать с ней на «вы».
   Она долго приходила в себя после родов и не хотела ни принимать гостей, ни даже видеться с мужем. Леля обожала сына, однако больше иметь детей ей пока не хотелось. На счастье, полк Эрика был на маневрах.
   Постепенно Леля снова начала выезжать. Сестра заставила ее побывать в театре, однако Леля чувствовала себя слишком разбитой, чтобы получать удовольствие хоть от чего-нибудь, даже от веселого представления, которое ей нужно было всего лишь созерцать.
   Она равнодушно смотрела, как блистательная Екатерина Вазем, которая в тот день прощалась со сценой, станцевала свои знаменитые «Дочь фараона», «Камарго» и «Пахиту».
   – Да что ты как спишь на ходу?! – сердито воскликнула сестра, отчасти даже обиженная тем, что Леля не оценила ее хлопот: в этот вечер в Мариинке собрался весь свет, царская ложа тоже была полна, великая княгиня Елизавета Федоровна блистала красотой, все взоры были устремлены на нее… Легко ли было раздобыть ложу в театр?!
   Спишь на ходу? Леля не обиделась. Она и в самом деле чувствовала, что больше всего на свете хочет спать. Хоть она и не кормила Митеньку, хоть и был он окружен заботой и хлопотами нянек, а все же малое дитя, да и последствия беременности продолжали сказываться. Именно поэтому самым любимым занятием Лели был в это время сон.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента