Страница:
Стоило подумать об этой, как слезы начали наплывать на глаза. Горло стеснилось, и Данька сказал хриплым голосом:
— Вы, что ли, имя мое знать хотите? Данилой меня зовут, Данилой Воронихиным, а попросту кличут Данькою.
— Простите, вы забыли упомянуть свой титул, — негромко напомнил незнакомец, но Данька упрямо мотнул головой.
— А нету у меня никакого титула. Матушка была из Долгоруких-князей, но вышла за батюшку, а он хоть и дворянского звания, но не князь и не граф, зато жили они весь свой век дай Бог каждому, в любви великой и согласии, и в жизни не разлучались ни на день, и смерть вместе встретили.
И все, и тут вся его выдержка, скрепленная пролитыми на убогом могильном холмике слезами, но давшая трещину в комнатенке под крышей и потом, во время страшного бегства, наконец-то рассыпалась на мелкие кусочки. Слезы хлынули так обильно, так внезапно, что Данька даже не сразу понял, отчего у него вдруг сделалось мокрое лицо и все расплылось в глазах. А потом пришли тяжелые рыдания, от которых, чудилось, вот-вот разорвется и сердце, и горло.
Он уронил голову на край сенника, на котором лежал незнакомец, и с мучительными усилиями выталкивал из себя хриплые, задыхающиеся звуки, снова и снова вспоминая лицо матушки и улыбку отца, и то, как они смотрели друг на друга и на детей, и теплое дыхание матери на своих волосах вспоминал, и шепоток ее, когда приходила поцеловать на ночь: «Ох, Данька, Данюшка, вот четверо вас у меня, все мне равно родные, всех поровну любить следует, а все же тебя, дитятко, пуще всех люблю, зайчик ты мой солнечный!» Почему-то сейчас подумалось, что, наверное, то же самое она нашептывала каждому из них, четверых детей, ревниво деливших меж собой любовь и заботу родительскую. Матушка никого не хотела обделить, она и впрямь любила всех их поровну, а Данька-то всю жизнь думал... И от этого запоздалого открытия, не имевшего теперь ни для него, ни для убитой матушки никакого значения, Даньке отчего-то было еще больнее, еще сильнее теснилось сердце, еще горше лились слезы.
Но постепенно слезы иссякли, на смену им пришла оцепеняющая усталость. Он уткнулся в топчан и тяжело вздыхал, пытаясь успокоиться.
Вдруг ощутил на своей щеке теплое дыхание. Незнакомец прильнул к его лбу своим. Данька вспомнил, что руки его тоже связаны, наверное, он хотел бы успокаивающе погладить плачущего юнца по голове, как всегда гладят маленьких детей, но не мог, вот и ерошил своим дыханием его волосы.
— Успокойтесь, мой юный друг, успокойтесь, — прошептал он. — Вы еще совсем дитя, а выпало вам, судя по всему, столько, что и не каждому взрослому выдержать. Циники уверяют, что человеку по-настоящему плохо не тогда, когда у него беда, а когда у его ближнего все хорошо. Если вы циничны, вас должно успокоить, что мир перенасыщен бедами и несчастьями, и один из таких несчастных находится рядом с вами. Если вы милосердны, вы найдете утешение в исцелении страданий другого человека, ибо за те несколько недель, которые минули со времени моего приезда в эту проклятую Богом деревню, я хлебнул столько мучений, что, да простит меня Господь, не раз помышлял о смерти и даже малодушно призывал ее. Поверьте, я оказался настолько слаб, что не замедлил бы сам развязаться с жизнью, когда бы у меня не были связаны руки. Простите за невольный каламбур, — он невесело усмехнулся. — Поверите ли, но, чудится, меньшую боль и страдания доставляла мне рана, чем ежедневное, еженощное надругательство, которым подвергала меня эта распутная тварь. Она вынуждала меня нарушить обеты, данные Отцу Небесному, она окунула меня в бездны таких нечистот, о каких я даже и не подозревал. И хотя я беспрестанно разочаровывал ее стойкостью своего духа и силою своих очистительных, охранительных молитв, хотя ее тело вызывало во мне только отвращение, хотя я знаю, что и под страхом смерти не заставил бы свое естество откликнуться на ее грязные призывы, но все же... ощущение ее немытого тела, которое терлось об меня, ее рук, которые мяли мою спящую плоть, вынуждая к соитию, ее слюнявых губ... все это истерзало меня пуще пыток, которым некогда подвергали христианских мучеников язычники Юстиниана, все это вынудило меня пребывать в уверенности, будто я свершил все семь смертных грехов враз!
Голос ему изменил. Какое-то время царило молчание. Незнакомец пытался успокоиться, а Данька — переварить услышанное. Пища для ума оказалась настолько скоромной, что бедолагу аж замутило.
— Простите, сударь, — наконец-то справился с собой его собеседник. — Вы так юны, неопытны, невинны, а я, не подумав, вылил на вашу голову ушат тех же помоев, в которых принужден был купаться сам. Простите великодушно! Тем паче, что все эти унижения, все страдания мои телесные, даже боль от раны, конечно, ничто в сравнении с муками душевными. Не было ночи, чтобы не являлись ко мне призраки людей, погибших по моей вине... О нет, я не душегуб какой-нибудь, руки мои если и обагрены кровью, то отнюдь не по локоть, а так, слегка забрызганы, и то, можете мне поверить, лишь, я хочу сказать, для вящей славы Божией, как выражаются богословы, то есть в благих целях. Те несчастные, о которых я упомянул, были моими слугами. Нас хотели убить всех, я спасся поистине чудом... А те, кто верил мне, кто служил мне беззаветно и преданно, погибли, и, получилось, я стал виновником их гибели. Но все же они знали, сколь рискованна и опасна наша стезя, они всегда готовы были отдать свои жизни ради... ради нашего дела. А те двое несчастных, — муж и жена, которых безжалостно прирезали у меня на глазах только потому, что надеялись поживиться их добром? Нас и их убивали, чтобы ограбить, гнусно обобрать мертвые тела... Что с вами? — насторожился незнакомец, ощутив, что Данька вдруг вздрогнул всем телом, а потом замер, чудилось, и дышать перестал. — Что с вами, молодой сеньор? — Он умолк, а потом проговорил растерянно, пугаясь своей догадки: — Может ли статься... Господи, я только сейчас осознал, только сейчас свел воедино... да нет, нет... или?.. Неужели те супруги были вашими родителями?!
Незнакомец смотрел на Даньку испуганно, ожидая нового взрыва горя, нового всплеска рыданий, однако тот сидел понуро, слишком обессиленный страшными открытиями.
— Да, — выдавил он наконец. — Наверное, это были они. У матушки глаза голубые...
— Бирюзовые, — вздохнул незнакомец. — Редкостной голубизны. А у ее супруга был шрам на щеке.
— Был, — кивнул Данька. — Почти двадцать лет тому назад получил он сию рану в деле под Батурином [6], бок о бок со светлейшим князем Александром Даниловичем Меншиковым сражаясь против предательского гетмана Мазепы...
И умолк, чтобы снова не разрыдаться.
— Да, — хрипло проронил незнакомец, — нам есть за что мстить, причем мстить сообща. Вот вам моя рука... о, раны Христовы, я ведь связан, да и вы тоже! Однако я так и не назвался, сеньор Даниил. Имя мое дон Хорхе Сан-Педро Монтойя.
— Так и есть, иноземец! — не удержался Данька от изумленного восклицания. — Однако батюшка сказывал, будто все иноземцы говорят на каких-то тарабарских наречиях. Где же вы так ловко по-нашему говорить навострились?
— Это очень диковинная история, мой юный друг, — ответствовал дон Хорхе. — Я бы сказал, неправдоподобная... Возможно, если Бог и его Пресвятая Матерь будут к нам милосердны и попустят нас остаться в живых, я поведаю вам ее. Но история сия очень длинная, а сейчас следует подумать о другом. Ежели мы желаем свершить отмщение, надобно как минимум иметь свободные руки! Попытаемся развязать наши путы и бежать отсюда прочь. Вы согласны?
— Согласен-то я согласен, — пробормотал Данька. — Тут и спору никакого быть не может. Однако как же быть, коли и у вас, и у меня руки связаны?
— Ну, рты у нас, благодарение Богу, не заткнуты, — хмыкнул дон Хорхе. — Давайте-ка, молодой сеньор, повернитесь ко мне спиной и подставьте ваши руки к моим зубам. Заранее прошу прощения, если нечаянно укушу.
— Кусайте на здоровье, — сказал Данька, дивясь, что же сам не додумался до такого простого способа избавления от пут. — Главное дело, чтоб зубы об эту костру( остатки стеблей льна, конопли после трепания, здесь: путы) не сломать!
— Ничего, — буркнул дон Хорхе, отплевываясь, ибо уже приступил к делу, — зубы у меня, благодарение Богу, крепкие!
Данька еще прежде обратил внимание, что его невольный сотоварищ по несчастью то и дело, надо или не надо, произносит имя Божие. Сказано в Писании: «Не поминай Господа всуе!», тому же и матушка Данькина всегда учила своих детей, а отец присовокуплял, что лишь монашеской братии пристало то и дело божиться, ибо они и есть слуги Божий. Неужели этот иноземец — монах? В таком разе понятно, что он имел в виду, говоря о своих обетах. Ежели у белого духовенства есть дозволение на брак, то черное дозволения такого не имеет. А в иноземщине, сказывают, и вовсе никому из монашеского сословия не дозволяется ни жениться, ни любодействовать с бабами. А ведь эта, как ее, девка-спасительница хотела что от него, что от Даньки именно любодейства, это было понятно даже Даньке при всей его молодости. Хоть у него ни в жизнь не было ни с кем ничего такого, даже поцелуев, однако же земля слухом полнится, и кое-что об отношениях мужчин и женщин Данька успел узнать. Говорят, умелая и горячая бабенка может соблазнить любого мужика, будь он хоть трижды монах. Знать, эта девка была либо негорячая, либо неумелая. Да и вообще, кто на такую немытую польститься может? Данька вспомнил застарелый запах ее пота — и брезгливо передернулся. А как мерзко шарили ее руки по его телу...
— Не трепыхайтесь, умоляю вас, сеньор, — проворчал за его спиной дон Хорхе. — Победа уже близка... О нет, нет!..
В голосе его зазвучал такой ужас, что Данька резко обернулся. Дверца в балаган была распахнута, и в первых рассветных лучах, уже окрасивших небо, отчетливо вырисовывалась женская фигура. Она стояла, уперши руки в боки, и заглядывала в балаган.
Ноябрь 1727 года
Август 1729 года
— Вы, что ли, имя мое знать хотите? Данилой меня зовут, Данилой Воронихиным, а попросту кличут Данькою.
— Простите, вы забыли упомянуть свой титул, — негромко напомнил незнакомец, но Данька упрямо мотнул головой.
— А нету у меня никакого титула. Матушка была из Долгоруких-князей, но вышла за батюшку, а он хоть и дворянского звания, но не князь и не граф, зато жили они весь свой век дай Бог каждому, в любви великой и согласии, и в жизни не разлучались ни на день, и смерть вместе встретили.
И все, и тут вся его выдержка, скрепленная пролитыми на убогом могильном холмике слезами, но давшая трещину в комнатенке под крышей и потом, во время страшного бегства, наконец-то рассыпалась на мелкие кусочки. Слезы хлынули так обильно, так внезапно, что Данька даже не сразу понял, отчего у него вдруг сделалось мокрое лицо и все расплылось в глазах. А потом пришли тяжелые рыдания, от которых, чудилось, вот-вот разорвется и сердце, и горло.
Он уронил голову на край сенника, на котором лежал незнакомец, и с мучительными усилиями выталкивал из себя хриплые, задыхающиеся звуки, снова и снова вспоминая лицо матушки и улыбку отца, и то, как они смотрели друг на друга и на детей, и теплое дыхание матери на своих волосах вспоминал, и шепоток ее, когда приходила поцеловать на ночь: «Ох, Данька, Данюшка, вот четверо вас у меня, все мне равно родные, всех поровну любить следует, а все же тебя, дитятко, пуще всех люблю, зайчик ты мой солнечный!» Почему-то сейчас подумалось, что, наверное, то же самое она нашептывала каждому из них, четверых детей, ревниво деливших меж собой любовь и заботу родительскую. Матушка никого не хотела обделить, она и впрямь любила всех их поровну, а Данька-то всю жизнь думал... И от этого запоздалого открытия, не имевшего теперь ни для него, ни для убитой матушки никакого значения, Даньке отчего-то было еще больнее, еще сильнее теснилось сердце, еще горше лились слезы.
Но постепенно слезы иссякли, на смену им пришла оцепеняющая усталость. Он уткнулся в топчан и тяжело вздыхал, пытаясь успокоиться.
Вдруг ощутил на своей щеке теплое дыхание. Незнакомец прильнул к его лбу своим. Данька вспомнил, что руки его тоже связаны, наверное, он хотел бы успокаивающе погладить плачущего юнца по голове, как всегда гладят маленьких детей, но не мог, вот и ерошил своим дыханием его волосы.
— Успокойтесь, мой юный друг, успокойтесь, — прошептал он. — Вы еще совсем дитя, а выпало вам, судя по всему, столько, что и не каждому взрослому выдержать. Циники уверяют, что человеку по-настоящему плохо не тогда, когда у него беда, а когда у его ближнего все хорошо. Если вы циничны, вас должно успокоить, что мир перенасыщен бедами и несчастьями, и один из таких несчастных находится рядом с вами. Если вы милосердны, вы найдете утешение в исцелении страданий другого человека, ибо за те несколько недель, которые минули со времени моего приезда в эту проклятую Богом деревню, я хлебнул столько мучений, что, да простит меня Господь, не раз помышлял о смерти и даже малодушно призывал ее. Поверьте, я оказался настолько слаб, что не замедлил бы сам развязаться с жизнью, когда бы у меня не были связаны руки. Простите за невольный каламбур, — он невесело усмехнулся. — Поверите ли, но, чудится, меньшую боль и страдания доставляла мне рана, чем ежедневное, еженощное надругательство, которым подвергала меня эта распутная тварь. Она вынуждала меня нарушить обеты, данные Отцу Небесному, она окунула меня в бездны таких нечистот, о каких я даже и не подозревал. И хотя я беспрестанно разочаровывал ее стойкостью своего духа и силою своих очистительных, охранительных молитв, хотя ее тело вызывало во мне только отвращение, хотя я знаю, что и под страхом смерти не заставил бы свое естество откликнуться на ее грязные призывы, но все же... ощущение ее немытого тела, которое терлось об меня, ее рук, которые мяли мою спящую плоть, вынуждая к соитию, ее слюнявых губ... все это истерзало меня пуще пыток, которым некогда подвергали христианских мучеников язычники Юстиниана, все это вынудило меня пребывать в уверенности, будто я свершил все семь смертных грехов враз!
Голос ему изменил. Какое-то время царило молчание. Незнакомец пытался успокоиться, а Данька — переварить услышанное. Пища для ума оказалась настолько скоромной, что бедолагу аж замутило.
— Простите, сударь, — наконец-то справился с собой его собеседник. — Вы так юны, неопытны, невинны, а я, не подумав, вылил на вашу голову ушат тех же помоев, в которых принужден был купаться сам. Простите великодушно! Тем паче, что все эти унижения, все страдания мои телесные, даже боль от раны, конечно, ничто в сравнении с муками душевными. Не было ночи, чтобы не являлись ко мне призраки людей, погибших по моей вине... О нет, я не душегуб какой-нибудь, руки мои если и обагрены кровью, то отнюдь не по локоть, а так, слегка забрызганы, и то, можете мне поверить, лишь, я хочу сказать, для вящей славы Божией, как выражаются богословы, то есть в благих целях. Те несчастные, о которых я упомянул, были моими слугами. Нас хотели убить всех, я спасся поистине чудом... А те, кто верил мне, кто служил мне беззаветно и преданно, погибли, и, получилось, я стал виновником их гибели. Но все же они знали, сколь рискованна и опасна наша стезя, они всегда готовы были отдать свои жизни ради... ради нашего дела. А те двое несчастных, — муж и жена, которых безжалостно прирезали у меня на глазах только потому, что надеялись поживиться их добром? Нас и их убивали, чтобы ограбить, гнусно обобрать мертвые тела... Что с вами? — насторожился незнакомец, ощутив, что Данька вдруг вздрогнул всем телом, а потом замер, чудилось, и дышать перестал. — Что с вами, молодой сеньор? — Он умолк, а потом проговорил растерянно, пугаясь своей догадки: — Может ли статься... Господи, я только сейчас осознал, только сейчас свел воедино... да нет, нет... или?.. Неужели те супруги были вашими родителями?!
Незнакомец смотрел на Даньку испуганно, ожидая нового взрыва горя, нового всплеска рыданий, однако тот сидел понуро, слишком обессиленный страшными открытиями.
— Да, — выдавил он наконец. — Наверное, это были они. У матушки глаза голубые...
— Бирюзовые, — вздохнул незнакомец. — Редкостной голубизны. А у ее супруга был шрам на щеке.
— Был, — кивнул Данька. — Почти двадцать лет тому назад получил он сию рану в деле под Батурином [6], бок о бок со светлейшим князем Александром Даниловичем Меншиковым сражаясь против предательского гетмана Мазепы...
И умолк, чтобы снова не разрыдаться.
— Да, — хрипло проронил незнакомец, — нам есть за что мстить, причем мстить сообща. Вот вам моя рука... о, раны Христовы, я ведь связан, да и вы тоже! Однако я так и не назвался, сеньор Даниил. Имя мое дон Хорхе Сан-Педро Монтойя.
— Так и есть, иноземец! — не удержался Данька от изумленного восклицания. — Однако батюшка сказывал, будто все иноземцы говорят на каких-то тарабарских наречиях. Где же вы так ловко по-нашему говорить навострились?
— Это очень диковинная история, мой юный друг, — ответствовал дон Хорхе. — Я бы сказал, неправдоподобная... Возможно, если Бог и его Пресвятая Матерь будут к нам милосердны и попустят нас остаться в живых, я поведаю вам ее. Но история сия очень длинная, а сейчас следует подумать о другом. Ежели мы желаем свершить отмщение, надобно как минимум иметь свободные руки! Попытаемся развязать наши путы и бежать отсюда прочь. Вы согласны?
— Согласен-то я согласен, — пробормотал Данька. — Тут и спору никакого быть не может. Однако как же быть, коли и у вас, и у меня руки связаны?
— Ну, рты у нас, благодарение Богу, не заткнуты, — хмыкнул дон Хорхе. — Давайте-ка, молодой сеньор, повернитесь ко мне спиной и подставьте ваши руки к моим зубам. Заранее прошу прощения, если нечаянно укушу.
— Кусайте на здоровье, — сказал Данька, дивясь, что же сам не додумался до такого простого способа избавления от пут. — Главное дело, чтоб зубы об эту костру( остатки стеблей льна, конопли после трепания, здесь: путы) не сломать!
— Ничего, — буркнул дон Хорхе, отплевываясь, ибо уже приступил к делу, — зубы у меня, благодарение Богу, крепкие!
Данька еще прежде обратил внимание, что его невольный сотоварищ по несчастью то и дело, надо или не надо, произносит имя Божие. Сказано в Писании: «Не поминай Господа всуе!», тому же и матушка Данькина всегда учила своих детей, а отец присовокуплял, что лишь монашеской братии пристало то и дело божиться, ибо они и есть слуги Божий. Неужели этот иноземец — монах? В таком разе понятно, что он имел в виду, говоря о своих обетах. Ежели у белого духовенства есть дозволение на брак, то черное дозволения такого не имеет. А в иноземщине, сказывают, и вовсе никому из монашеского сословия не дозволяется ни жениться, ни любодействовать с бабами. А ведь эта, как ее, девка-спасительница хотела что от него, что от Даньки именно любодейства, это было понятно даже Даньке при всей его молодости. Хоть у него ни в жизнь не было ни с кем ничего такого, даже поцелуев, однако же земля слухом полнится, и кое-что об отношениях мужчин и женщин Данька успел узнать. Говорят, умелая и горячая бабенка может соблазнить любого мужика, будь он хоть трижды монах. Знать, эта девка была либо негорячая, либо неумелая. Да и вообще, кто на такую немытую польститься может? Данька вспомнил застарелый запах ее пота — и брезгливо передернулся. А как мерзко шарили ее руки по его телу...
— Не трепыхайтесь, умоляю вас, сеньор, — проворчал за его спиной дон Хорхе. — Победа уже близка... О нет, нет!..
В голосе его зазвучал такой ужас, что Данька резко обернулся. Дверца в балаган была распахнута, и в первых рассветных лучах, уже окрасивших небо, отчетливо вырисовывалась женская фигура. Она стояла, уперши руки в боки, и заглядывала в балаган.
Ноябрь 1727 года
Из донесений герцога де Лириа архиепископу Амиде. Конфиденциально:
"В Московии ничего не может быть интереснее новости о падении Меншикова, потому что этот князь был единственный человек, который поддерживал правила покойных царя и царицы. С его падением, нужно опасаться, московиты захотят поставить свое правительство на старую ногу, увезут царя в Москву. Да, нужно опасаться, чтобы деньги наши не заставили царя навсегда поселиться в прежней столице. Тогда бы я не дал и четырех плевков за наш с Московией союз, пускай себе тогда царь возится с персами и татарами: ведь государствам Европы тогда он не сможет сделать ни добра, ни зла. Флот и торговля без присмотра погибнут, старые московиты, считая за правило держаться, как можно дальше от иностранцев, поселятся в Москве, и вследствие этого Московская монархия возвратится к своему прежнему варварству.
Несчастие Меншикова приписывают прежде всего интригам князей Куракина, Голицына и Долгоруких, открытых врагов Меншикова, которого власть достигла до такой высоты, что можно было опасаться всего от его честолюбия. Но прибавлю еще одно обстоятельство, которое, несомненно, содействовала падению временщика: это деньги Англии. Единственное средство отдалить Московию от Венского союза — это было погубить Меншикова, самого усердного союзника австрийского императора, и я не сомневаюсь, что для этого англичане употребили всевозможные усилия.
Здесь говорят, находятся причины отрубить Меншикову десять голов, если бы он их имел! Мне было бы любопытно установить, кто именно являлся осуществителем подземных ков [7] англичан относительно свержения светлейшего князя, но пока затрудняюсь определить это лицо. Долгорукие ненавидят иностранцев, кроме того, среди них есть несколько человек, принявших истинную католическую веру, они не станут якшаться с протестантами. Принцесса Елизавета, младшая дочь Петра Первого, настолько глупа и развратна, что от нее трудно ждать каких-то серьезных политических интриг. Вице-канцлер Остерман... в личности этого человека я еще не успел разобраться, хотя, говорят, он был истинным врагом Меншикова.
Впрочем, сейчас меня заботит другое: успею ли я до наступления нового года удостоиться аудиенции у русского царя и как сложатся наши отношения?
В ожидании этого я свел знакомство с рекомендованным вами человеком — князем Василием Долгоруким. Их, впрочем, два — оба с теми же именами и фамилиями, различаются они лишь тем, что русские называют «отчеством». Я веду речь не о фельдмаршале Василии Васильевиче, а о Василии Лукиче.
Он только недавно вернулся из Парижа, где обрел людей, близких по духу: докторов богословия из Сорбонны, отцов-иезуитов. В частности, он сдружился с аббатом Жюбе. Сейчас аббат в Амстердаме — с княгиней Ириной Долгорукой, урожденной Голицыной, и ее детьми, в воспитатели которых определен. Ирина недавно приняла католическую веру, намеревалась перекрестить и детей своих. Уговаривает она сделать это и князя Василия, но тот пока не решается. Впрочем, не сомневаюсь, что рано или поздно это произойдет. Симпатии князя всецело с нами, хотя в России многие благосклонно внимают вестям о некоем новом ордене, который зародился в Англии, но расползся по протестантским странам с проворством тараканихи, которая мечется туда-сюда, кругом рассыпая потомство. Этот новый орден с поразительным упорством строит здание своего благополучия...
Вы понимаете, что я веду речь о наших врагах масонах, так называемых вольных каменщиках! [8] Я не склонен недооценивать их опасность. Сила этого ордена в том, что он не вполне протестантский. Не католический, не протестантский, не православный. И в тоже время войти в него может человек любой веры — кроме иудеев, понятное дело. Однако выкрестов не гонят. Масоны стоят над узкими религиозными рамками, они вещают о братстве всех людей, пришедших в их храм. По словам князя Долгорукого, его друг аббат Жюбе, как и все мы, иезуиты, очень опасается разрушающего влияния масонов на человеческое сознание. Он настоятельно просил Долгорукого внимательно присматриваться ко всем вновь прибывающим в столицу, ко всем представляемым ко двору иностранцам, чтобы вовремя разъяснить личность, засланную в Россию масонами. Что такие люди появятся здесь в самом скором времени, я тоже не сомневаюсь".
"В Московии ничего не может быть интереснее новости о падении Меншикова, потому что этот князь был единственный человек, который поддерживал правила покойных царя и царицы. С его падением, нужно опасаться, московиты захотят поставить свое правительство на старую ногу, увезут царя в Москву. Да, нужно опасаться, чтобы деньги наши не заставили царя навсегда поселиться в прежней столице. Тогда бы я не дал и четырех плевков за наш с Московией союз, пускай себе тогда царь возится с персами и татарами: ведь государствам Европы тогда он не сможет сделать ни добра, ни зла. Флот и торговля без присмотра погибнут, старые московиты, считая за правило держаться, как можно дальше от иностранцев, поселятся в Москве, и вследствие этого Московская монархия возвратится к своему прежнему варварству.
Несчастие Меншикова приписывают прежде всего интригам князей Куракина, Голицына и Долгоруких, открытых врагов Меншикова, которого власть достигла до такой высоты, что можно было опасаться всего от его честолюбия. Но прибавлю еще одно обстоятельство, которое, несомненно, содействовала падению временщика: это деньги Англии. Единственное средство отдалить Московию от Венского союза — это было погубить Меншикова, самого усердного союзника австрийского императора, и я не сомневаюсь, что для этого англичане употребили всевозможные усилия.
Здесь говорят, находятся причины отрубить Меншикову десять голов, если бы он их имел! Мне было бы любопытно установить, кто именно являлся осуществителем подземных ков [7] англичан относительно свержения светлейшего князя, но пока затрудняюсь определить это лицо. Долгорукие ненавидят иностранцев, кроме того, среди них есть несколько человек, принявших истинную католическую веру, они не станут якшаться с протестантами. Принцесса Елизавета, младшая дочь Петра Первого, настолько глупа и развратна, что от нее трудно ждать каких-то серьезных политических интриг. Вице-канцлер Остерман... в личности этого человека я еще не успел разобраться, хотя, говорят, он был истинным врагом Меншикова.
Впрочем, сейчас меня заботит другое: успею ли я до наступления нового года удостоиться аудиенции у русского царя и как сложатся наши отношения?
В ожидании этого я свел знакомство с рекомендованным вами человеком — князем Василием Долгоруким. Их, впрочем, два — оба с теми же именами и фамилиями, различаются они лишь тем, что русские называют «отчеством». Я веду речь не о фельдмаршале Василии Васильевиче, а о Василии Лукиче.
Он только недавно вернулся из Парижа, где обрел людей, близких по духу: докторов богословия из Сорбонны, отцов-иезуитов. В частности, он сдружился с аббатом Жюбе. Сейчас аббат в Амстердаме — с княгиней Ириной Долгорукой, урожденной Голицыной, и ее детьми, в воспитатели которых определен. Ирина недавно приняла католическую веру, намеревалась перекрестить и детей своих. Уговаривает она сделать это и князя Василия, но тот пока не решается. Впрочем, не сомневаюсь, что рано или поздно это произойдет. Симпатии князя всецело с нами, хотя в России многие благосклонно внимают вестям о некоем новом ордене, который зародился в Англии, но расползся по протестантским странам с проворством тараканихи, которая мечется туда-сюда, кругом рассыпая потомство. Этот новый орден с поразительным упорством строит здание своего благополучия...
Вы понимаете, что я веду речь о наших врагах масонах, так называемых вольных каменщиках! [8] Я не склонен недооценивать их опасность. Сила этого ордена в том, что он не вполне протестантский. Не католический, не протестантский, не православный. И в тоже время войти в него может человек любой веры — кроме иудеев, понятное дело. Однако выкрестов не гонят. Масоны стоят над узкими религиозными рамками, они вещают о братстве всех людей, пришедших в их храм. По словам князя Долгорукого, его друг аббат Жюбе, как и все мы, иезуиты, очень опасается разрушающего влияния масонов на человеческое сознание. Он настоятельно просил Долгорукого внимательно присматриваться ко всем вновь прибывающим в столицу, ко всем представляемым ко двору иностранцам, чтобы вовремя разъяснить личность, засланную в Россию масонами. Что такие люди появятся здесь в самом скором времени, я тоже не сомневаюсь".
Август 1729 года
— Чего задумали? — косноязычно выговорила «русалка», словно не веря своим глазам. — Бежа-ать? От меня небось не убежите!
И, запрокинув голову, она разразилась таким злобным, таким страшным смехом, поистине нечеловеческим, более напоминающим уханье филина, что Данька понял, похолодев: да ведь девка безумна! Ну, можно было раньше догадаться, что ее пугающее распутство объяснимо только убогостью ума.
Мысли промелькнули в одно мгновение, потом думать стало как-то некогда. Несмотря на убогость, девка оказалась крайне приметлива и сообразительна. Она мигом постигла намерения пленников и ринулась на них с такой яростью, что Данька даже зажмурился, не в силах ничего поделать, потому что руки его все еще оставались связаны.
Девка схватила его за грудки, оторвала от пола и принялась трясти так, что Данькина голова моталась, будто у тряпичной куклы, а зубы начали выбивать дробь. Он еще успел испугаться, как бы язык не откусить, а потом девка с силой швырнула его на топчан. Дон Хорхе, придавленный Данькой, издал короткий мучительный сгон и умолк, Данька рванулся было, но девка снова вцепилась в него и принялась трясти, выкрикивая что-то бессвязное, неразборчивое, и в этой непонятности ее коротких воплей заключалось самое страшное, она, чудилось, творила какие-то ведьмовские заклинания, а от несвежего духа, исходящего из ее рта, Даньку начало мутить, голова закружилась, сознание снова начало ускользать...
И вдруг девкины руки разжались — правда что вдруг, Данька даже на ногах не устоял, плюхнулся на пол, заелозил, пытаясь отползти подальше от мучительницы, а она словно и не замечала его жалких попыток к бегству! Она качалась, гнулась, силилась что-то оторвать от себя — что-то, запрыгнувшее на ее спину, рычащее, грызущее ее плечи...
Остроухая голова вырисовалась в рассветных лучах, и Данька, не веря глазам своим, прохрипел:
— Волчок! Родимый... неужто ты?! — И закричал яростно, безумно, мстительно, почти не владея собой: — Ату ее! Куси, Волчок, куси!
Понукать пса особенно не требовалось. Почуяв, что Данька в опасности, он бросился искать — и вот увидел его в руках какого-то чудища, более напоминающего росомаху, чем человека. Росомах Волчок ненавидел лютой ненавистью, поэтому он готов был перервать шею омерзительному существу.
Однако боль придала девке необыкновенную силу. Она откачнулась к стене и с силой ударилась об нее спиной, так что балаган ходуном заходил. Волчок соскочил с нее, забежал спереди и начал кидаться, хрипя и заходясь лаем. Девка била ногами куда попало, иногда попадая и по собаке. Дважды ей удалось отшвырнуть от себя Волчка, дважды он, подпрыгнув, крепко цапнул ее за ляжки. Наконец она как-то изловчилась проскользнуть мимо пса и ринулась прочь от балагана, то вскрикивая, то завывая, будто раненое животное. Волчок, рыча, ринулся следом.
Данька сел, переводя дыхание. Отер пот со лба, кое-как пригладил волосы дрожащими руками — и только тут осознал, что они больше не связаны. Должно быть, Хорхе успел основательно подгрызть веревку, вот она и лопнула, покуда девка волтузила и швыряла туда-сюда своего беспомощного пленника. Слава Богу! Данька мигом распутал ноги и кинулся к топчану.
— Хорхе! Ты жив? Очнись!
В блеклом рассветном полусвете стало видно заросшее щетиной изможденное остроносое лицо. Веки медленно поднялись, открылись черные глаза. Данька даже попятился от этого взгляда, такая лютая в нем проблеснула ненависть. Ну будто кипучей смолой плеснули в лицо!
— Пошла вон, убери руки! — прохрипел Хорхе, и тут же сознание его прояснилось, прояснилось и лицо. — Великий Иисус! Это вы, сеньор Дени? А где та проклятая дьяволица?
— Ее прогнал мой пес, — невнятно выговорил Данька, руками и зубами трудясь над узлами, стянувшими руки и ноги Хорхе.
От запаха давно не мытого тела, заскорузлой крови (Данька уже заметил, что грудь и правое плечо его соузника жестоко располосованы и кое-как перетянуты тряпками) его снова начало мутить, но перед взором почему-то все светились какие-то черные солнца, и Данька с некоторым усилием сообразил, что это глаза загадочного чужеземца перед ним сияют. Это же надо! Только что лилась из них лютая ненависть, но через миг осветились они такой ласкою, что Даньку аж дрожь пробрала. Никто, ни матушка, ни отец, ни брат старший, ни сестрички не смотрели на него с такой любовью.
«Вот от таких глаз бабы небось мрут, как мухи! — подумал он с непонятной злостью. — Опасные у него для бабьих душ глаза! Ох, опасные!.. С того небось и присосалась к нему эта „русалка“, что пиявица ненасытная. И не она первая, не она последняя, конечно! А он-то — монах! Не мужик...»
В это мгновение Даньке удалось одолеть последний узел, и дурные, ненужные мысли из головы выветрились. Вот теперь уж точно можно бежать. Даже нужно! И поскорей!
Он думал, что Хорхе вскочит с топчана, радуясь освобождению, однако тот слабо шевелил руками и ногами, словно, пока лежал привязанный, успел позабыть, как ими владеть.
— Вставай же! — прикрикнул Данька. — Не належался еще? Того гляди, эта ведьма от Волчка отвяжется. С нее небось станется! Вставай! Пошли!
Хорхе сделал отчаянное движение — и кое-как сверзился с топчана. Замер на полусогнутых ногах, шипя сквозь стиснутые зубы от боли.
«Ох, что ж я так? — с острым чувством раскаяния подумал Данька. — Он же раненый, еле живой!»
— Держись за меня, — пробормотал, закидывая себе на спину дрожащую руку Хорхе. — Ничего, как-нибудь. Лишь бы поскорее, поскорее!
Хорхе старался как мог, но толку от его стараний было чуть. Данька почти тащил его на спине, и, Господи Боже ж ты мой, до чего тяжелым оказался этот худощавый мужчина! Да и ростом он был не больно-то и высокий, разве что чуть повыше Даньки, который, впрочем, здорово вытянулся за последний год, даже старшего брата Илью обогнал. А все равно было тяжко, Данька света белого невзвидел, пока наконец не выволок Хорхе из балагана и не побрел с ним куда глаза глядят.
Оба качались, будто ночь провели в кабаке, старательно истребляя весь запас винища. Данька покосился на запавшие щеки и бледное под слоем грязи и щетины лицо своего спутника и подумал, что слабость Хорхе проистекает, конечно, не только от раны. Неведомо, что он ел все это время. Небось «русалка» голодом его морила!
Ладно, коли он до сей поры не умер с голоду, надо быть, и еще продержится. Успеет поесть, когда угрозы погони не будет. Вдруг эта сучка поднимет тревогу на деревне? Сперва спасла, а теперь захочет отомстить неблагодарным спасенным — и выдаст их убийцам. Не хватало им еще явления Никодима Сажина и его мерзкого приспешника!
— Куда... куда мы идем? — выдохнул Хорхе, и Данька едва расслышал его слабый голос. От жалости снова сердце дрогнуло, и он приостановился, давая передышку измученному спутнику:
— Сам не знаю. Конек мой остался там, в конюшне, у тех душегубов. Теперь его нипочем не выцарапать. Пешком-то недалеко уйдем... Однако тут речка невдалеке, я видел, пока шастал вокруг села. А на песке лодки видал. Рыбачьи лодки-то. Понимаешь, о чем речь? Возьмем одну — и даже грести не надобно будет, течение само нас до Москвы донесет.
— Ты тоже идешь в Москву? — прошелестел Хорхе.
— А куда же? Одна заступа у народа православного, одна надежа-царь-государь. Вот и я дойду до него, стану правды просить, а для убийц — самой лютой кары. Нынче, слыхал я, в Москве царь. Значит, и мне в Москву надо.
— Ты что, накоротке с его царским величеством? — простонал Хорхе.
— Как это?
— Ну, запросто просить подмоги решил, будто он твой должник!
Почудилось или в голосе Хорхе звякнула смешинка? Ах ты, леший, он и впрямь насмехается! Ну, коли у тебя есть силы смеяться, так небось хватит сил и ноги самостоятельно передвигать!
Данька в сердцах вывернулся из-под тяжело навалившегося на него раненого, но это вышло себе дороже:
Хорхе не удержался на ногах и упал, так что пришлось помогать ему подняться и чуть ли не заново учить делать слабые шажки. Пока раненый кое-как разошелся, Данька уже чувствовал себя не сильнее пришлепнутого комара.
«Дойдем ли до реки, пока не хватились? — мучила мысль. — Надо бы скорей ногами шевелить, да где там!»
Но вот впереди, под бережком, заблестело холодным серо-розовым шелком. Ох, красота, чудо из чудес — река на рассвете, особенно когда ни ветерка, когда заросли береговые спокойно отражаются в неколебимой зеркальной глади, не искаженной ни морщинкой, ни рябинкой. Немыслимо смотреть на эту сладостную дремоту! Проплывет медленно-медленно розовое облако, и не сразу сообразишь, то ли видишь отражение небесного странника, то ли зришь некое подводное движение.
И вдруг вспенилась гладь, помутилось все, благостная тишь рассветная нарушилась лаем пса, бегущего кромкою берега, расшвыривая брызги.
— Волчок! — радостно закричал Данька, у которого все это время сжималось сердце от неизвестности судьбы Волчка, от страха за него. Этот пес — все, что у него, теперь осталось. Ведь он Волчка помнит еще крошечным щеночком. Охотничья любимая сучка отцовская, Найда, принесла его от лесного волка. Заблудилась однажды в болотине, вернулась аж спустя месяц, отец ее и не чаял больше увидеть. Нет, вернулась, а вскоре смотрят — сучка-то брюхатая. Трех щенят принесла, двое родились мертвыми. А Волчок был очень даже живой. Однако и ему грозила смерть неминучая: Найда померла, бедолага, давая ему жизнь. И если бы не Данька... Волчка пришлось выкармливать козьим молочком, выпаивать, нянчить, словно малое несмышленое дитятко. Зато взамен Данька получил такого друга, такого преданного друга и защитника... Разве только отца Волчок любил больше. Нет, не любил, не то слово, любил он как раз Даньку. А отца почитал по врожденному звериному умению безошибочно распознавать вожака стаи и безоговорочно ему подчиняться.
Пес прыгал вокруг, рискуя свалить двух ослабевших людей.
— Волчок, Волчара! — растроганно бормотал Данька, не уворачиваясь от его упоенного лизанья. Хорхе тоже перепало собачьих ласк, и он тоже не отворачивался. — Куда ж ты чертову девку девал? Загрыз? Неужто загрыз?
Волчок не отвечал, только лаял да снова начинал лизаться.
«Хорошо бы и впрямь загрыз», — с надеждой подумал Данька.
— Вижу лодку! — прохрипел над ухом Хорхе. — Вон там!
Данька тоже увидел челночок. Ох, грех, конечно, небось обездолят они кого-то кражею! Но ведь им надо жизнь спасать... А все равно грех!
Данька не без совестливости покосился на Хорхе — все ж монах, у них с этим делом, с грехами-то, суд короткий. Но черноокий иноземец смотрел на лодку с истинным вожделением. «А что ж, не зря говорят: не согрешишь — не покаешься! Деваться-то некуда! Небось он сейчас все свои монашьи привычки в карман запрятал. Ну и ладно».
Данька помог Хорхе присесть на бережок и пошел сталкивать лодку в воду. Обернулся, услышав лай Волчка, с захолодевшей спиной: а вдруг откуда ни возьмись «русалка» объявилась?!
Но никакой русалки там не было, только водяной. Водяного самозабвенно изображал Хорхе, который заполз в реку, ожесточенно плескал на себя водой, тер заскорузлое тело, ерошил мокрые волосы... Волчок, конечно, не выдержал, принял это за игру, кинулся взбивать тучу брызг...
И, запрокинув голову, она разразилась таким злобным, таким страшным смехом, поистине нечеловеческим, более напоминающим уханье филина, что Данька понял, похолодев: да ведь девка безумна! Ну, можно было раньше догадаться, что ее пугающее распутство объяснимо только убогостью ума.
Мысли промелькнули в одно мгновение, потом думать стало как-то некогда. Несмотря на убогость, девка оказалась крайне приметлива и сообразительна. Она мигом постигла намерения пленников и ринулась на них с такой яростью, что Данька даже зажмурился, не в силах ничего поделать, потому что руки его все еще оставались связаны.
Девка схватила его за грудки, оторвала от пола и принялась трясти так, что Данькина голова моталась, будто у тряпичной куклы, а зубы начали выбивать дробь. Он еще успел испугаться, как бы язык не откусить, а потом девка с силой швырнула его на топчан. Дон Хорхе, придавленный Данькой, издал короткий мучительный сгон и умолк, Данька рванулся было, но девка снова вцепилась в него и принялась трясти, выкрикивая что-то бессвязное, неразборчивое, и в этой непонятности ее коротких воплей заключалось самое страшное, она, чудилось, творила какие-то ведьмовские заклинания, а от несвежего духа, исходящего из ее рта, Даньку начало мутить, голова закружилась, сознание снова начало ускользать...
И вдруг девкины руки разжались — правда что вдруг, Данька даже на ногах не устоял, плюхнулся на пол, заелозил, пытаясь отползти подальше от мучительницы, а она словно и не замечала его жалких попыток к бегству! Она качалась, гнулась, силилась что-то оторвать от себя — что-то, запрыгнувшее на ее спину, рычащее, грызущее ее плечи...
Остроухая голова вырисовалась в рассветных лучах, и Данька, не веря глазам своим, прохрипел:
— Волчок! Родимый... неужто ты?! — И закричал яростно, безумно, мстительно, почти не владея собой: — Ату ее! Куси, Волчок, куси!
Понукать пса особенно не требовалось. Почуяв, что Данька в опасности, он бросился искать — и вот увидел его в руках какого-то чудища, более напоминающего росомаху, чем человека. Росомах Волчок ненавидел лютой ненавистью, поэтому он готов был перервать шею омерзительному существу.
Однако боль придала девке необыкновенную силу. Она откачнулась к стене и с силой ударилась об нее спиной, так что балаган ходуном заходил. Волчок соскочил с нее, забежал спереди и начал кидаться, хрипя и заходясь лаем. Девка била ногами куда попало, иногда попадая и по собаке. Дважды ей удалось отшвырнуть от себя Волчка, дважды он, подпрыгнув, крепко цапнул ее за ляжки. Наконец она как-то изловчилась проскользнуть мимо пса и ринулась прочь от балагана, то вскрикивая, то завывая, будто раненое животное. Волчок, рыча, ринулся следом.
Данька сел, переводя дыхание. Отер пот со лба, кое-как пригладил волосы дрожащими руками — и только тут осознал, что они больше не связаны. Должно быть, Хорхе успел основательно подгрызть веревку, вот она и лопнула, покуда девка волтузила и швыряла туда-сюда своего беспомощного пленника. Слава Богу! Данька мигом распутал ноги и кинулся к топчану.
— Хорхе! Ты жив? Очнись!
В блеклом рассветном полусвете стало видно заросшее щетиной изможденное остроносое лицо. Веки медленно поднялись, открылись черные глаза. Данька даже попятился от этого взгляда, такая лютая в нем проблеснула ненависть. Ну будто кипучей смолой плеснули в лицо!
— Пошла вон, убери руки! — прохрипел Хорхе, и тут же сознание его прояснилось, прояснилось и лицо. — Великий Иисус! Это вы, сеньор Дени? А где та проклятая дьяволица?
— Ее прогнал мой пес, — невнятно выговорил Данька, руками и зубами трудясь над узлами, стянувшими руки и ноги Хорхе.
От запаха давно не мытого тела, заскорузлой крови (Данька уже заметил, что грудь и правое плечо его соузника жестоко располосованы и кое-как перетянуты тряпками) его снова начало мутить, но перед взором почему-то все светились какие-то черные солнца, и Данька с некоторым усилием сообразил, что это глаза загадочного чужеземца перед ним сияют. Это же надо! Только что лилась из них лютая ненависть, но через миг осветились они такой ласкою, что Даньку аж дрожь пробрала. Никто, ни матушка, ни отец, ни брат старший, ни сестрички не смотрели на него с такой любовью.
«Вот от таких глаз бабы небось мрут, как мухи! — подумал он с непонятной злостью. — Опасные у него для бабьих душ глаза! Ох, опасные!.. С того небось и присосалась к нему эта „русалка“, что пиявица ненасытная. И не она первая, не она последняя, конечно! А он-то — монах! Не мужик...»
В это мгновение Даньке удалось одолеть последний узел, и дурные, ненужные мысли из головы выветрились. Вот теперь уж точно можно бежать. Даже нужно! И поскорей!
Он думал, что Хорхе вскочит с топчана, радуясь освобождению, однако тот слабо шевелил руками и ногами, словно, пока лежал привязанный, успел позабыть, как ими владеть.
— Вставай же! — прикрикнул Данька. — Не належался еще? Того гляди, эта ведьма от Волчка отвяжется. С нее небось станется! Вставай! Пошли!
Хорхе сделал отчаянное движение — и кое-как сверзился с топчана. Замер на полусогнутых ногах, шипя сквозь стиснутые зубы от боли.
«Ох, что ж я так? — с острым чувством раскаяния подумал Данька. — Он же раненый, еле живой!»
— Держись за меня, — пробормотал, закидывая себе на спину дрожащую руку Хорхе. — Ничего, как-нибудь. Лишь бы поскорее, поскорее!
Хорхе старался как мог, но толку от его стараний было чуть. Данька почти тащил его на спине, и, Господи Боже ж ты мой, до чего тяжелым оказался этот худощавый мужчина! Да и ростом он был не больно-то и высокий, разве что чуть повыше Даньки, который, впрочем, здорово вытянулся за последний год, даже старшего брата Илью обогнал. А все равно было тяжко, Данька света белого невзвидел, пока наконец не выволок Хорхе из балагана и не побрел с ним куда глаза глядят.
Оба качались, будто ночь провели в кабаке, старательно истребляя весь запас винища. Данька покосился на запавшие щеки и бледное под слоем грязи и щетины лицо своего спутника и подумал, что слабость Хорхе проистекает, конечно, не только от раны. Неведомо, что он ел все это время. Небось «русалка» голодом его морила!
Ладно, коли он до сей поры не умер с голоду, надо быть, и еще продержится. Успеет поесть, когда угрозы погони не будет. Вдруг эта сучка поднимет тревогу на деревне? Сперва спасла, а теперь захочет отомстить неблагодарным спасенным — и выдаст их убийцам. Не хватало им еще явления Никодима Сажина и его мерзкого приспешника!
— Куда... куда мы идем? — выдохнул Хорхе, и Данька едва расслышал его слабый голос. От жалости снова сердце дрогнуло, и он приостановился, давая передышку измученному спутнику:
— Сам не знаю. Конек мой остался там, в конюшне, у тех душегубов. Теперь его нипочем не выцарапать. Пешком-то недалеко уйдем... Однако тут речка невдалеке, я видел, пока шастал вокруг села. А на песке лодки видал. Рыбачьи лодки-то. Понимаешь, о чем речь? Возьмем одну — и даже грести не надобно будет, течение само нас до Москвы донесет.
— Ты тоже идешь в Москву? — прошелестел Хорхе.
— А куда же? Одна заступа у народа православного, одна надежа-царь-государь. Вот и я дойду до него, стану правды просить, а для убийц — самой лютой кары. Нынче, слыхал я, в Москве царь. Значит, и мне в Москву надо.
— Ты что, накоротке с его царским величеством? — простонал Хорхе.
— Как это?
— Ну, запросто просить подмоги решил, будто он твой должник!
Почудилось или в голосе Хорхе звякнула смешинка? Ах ты, леший, он и впрямь насмехается! Ну, коли у тебя есть силы смеяться, так небось хватит сил и ноги самостоятельно передвигать!
Данька в сердцах вывернулся из-под тяжело навалившегося на него раненого, но это вышло себе дороже:
Хорхе не удержался на ногах и упал, так что пришлось помогать ему подняться и чуть ли не заново учить делать слабые шажки. Пока раненый кое-как разошелся, Данька уже чувствовал себя не сильнее пришлепнутого комара.
«Дойдем ли до реки, пока не хватились? — мучила мысль. — Надо бы скорей ногами шевелить, да где там!»
Но вот впереди, под бережком, заблестело холодным серо-розовым шелком. Ох, красота, чудо из чудес — река на рассвете, особенно когда ни ветерка, когда заросли береговые спокойно отражаются в неколебимой зеркальной глади, не искаженной ни морщинкой, ни рябинкой. Немыслимо смотреть на эту сладостную дремоту! Проплывет медленно-медленно розовое облако, и не сразу сообразишь, то ли видишь отражение небесного странника, то ли зришь некое подводное движение.
И вдруг вспенилась гладь, помутилось все, благостная тишь рассветная нарушилась лаем пса, бегущего кромкою берега, расшвыривая брызги.
— Волчок! — радостно закричал Данька, у которого все это время сжималось сердце от неизвестности судьбы Волчка, от страха за него. Этот пес — все, что у него, теперь осталось. Ведь он Волчка помнит еще крошечным щеночком. Охотничья любимая сучка отцовская, Найда, принесла его от лесного волка. Заблудилась однажды в болотине, вернулась аж спустя месяц, отец ее и не чаял больше увидеть. Нет, вернулась, а вскоре смотрят — сучка-то брюхатая. Трех щенят принесла, двое родились мертвыми. А Волчок был очень даже живой. Однако и ему грозила смерть неминучая: Найда померла, бедолага, давая ему жизнь. И если бы не Данька... Волчка пришлось выкармливать козьим молочком, выпаивать, нянчить, словно малое несмышленое дитятко. Зато взамен Данька получил такого друга, такого преданного друга и защитника... Разве только отца Волчок любил больше. Нет, не любил, не то слово, любил он как раз Даньку. А отца почитал по врожденному звериному умению безошибочно распознавать вожака стаи и безоговорочно ему подчиняться.
Пес прыгал вокруг, рискуя свалить двух ослабевших людей.
— Волчок, Волчара! — растроганно бормотал Данька, не уворачиваясь от его упоенного лизанья. Хорхе тоже перепало собачьих ласк, и он тоже не отворачивался. — Куда ж ты чертову девку девал? Загрыз? Неужто загрыз?
Волчок не отвечал, только лаял да снова начинал лизаться.
«Хорошо бы и впрямь загрыз», — с надеждой подумал Данька.
— Вижу лодку! — прохрипел над ухом Хорхе. — Вон там!
Данька тоже увидел челночок. Ох, грех, конечно, небось обездолят они кого-то кражею! Но ведь им надо жизнь спасать... А все равно грех!
Данька не без совестливости покосился на Хорхе — все ж монах, у них с этим делом, с грехами-то, суд короткий. Но черноокий иноземец смотрел на лодку с истинным вожделением. «А что ж, не зря говорят: не согрешишь — не покаешься! Деваться-то некуда! Небось он сейчас все свои монашьи привычки в карман запрятал. Ну и ладно».
Данька помог Хорхе присесть на бережок и пошел сталкивать лодку в воду. Обернулся, услышав лай Волчка, с захолодевшей спиной: а вдруг откуда ни возьмись «русалка» объявилась?!
Но никакой русалки там не было, только водяной. Водяного самозабвенно изображал Хорхе, который заполз в реку, ожесточенно плескал на себя водой, тер заскорузлое тело, ерошил мокрые волосы... Волчок, конечно, не выдержал, принял это за игру, кинулся взбивать тучу брызг...