Елена Арсеньева
Любимая муза Карла Брюллова

   Ей нет соперниц, нет подруг…
А.С. Пушкин

Санкт-Петербург, 1818 год

   В один из поздних апрельских вечеров небольшая крытая карета стояла против великолепного дома номер 7 на Миллионной улице. Дом этот принадлежал одному из богатейших и знаменитейших людей Санкт-Петербурга, Юлию Помпеевичу Литте, фавориту прежнего царствования, сохранившему, впрочем, свое высокое положение и при императоре Александре Павловиче.
   Дом сиял огнями, двери на высокое крыльцо были распахнуты настежь. Здесь явно кого-то ждали, причем ждали с большим нетерпением, иначе сам хозяин, высокий, статный, сохранивший и в преклонные годы свою легендарную итальянскую красоту, не стоял бы в дверях, то и дело выглядывая из них и крича что-нибудь вроде:
   – Еще свечей!
   Или:
   – Пошлите посмотреть, едут ли!
   В результате сих мероприятий дом и подъезд оказались освещены столь ярко, что наступления ночи вовсе не чувствовалось, и вереница слуг, желавших первыми увидеть столь долго ожидаемую особу, протянулась чуть не до Невы.
   Некоторые слуги подозрительно косились на уединенно стоявшую карету и делали даже попытки заглянуть в окна, однако они были плотно зашторены, а кучер, дремавший на козлах, не вступал ни в какие разговоры и не отвечал даже на оскорбления.
   В конце концов таинственную карету оставили в покое, сочтя пустой, а кучера – глухим и немым.
   Но вот раздался вопль:
   – Едут! – и вокруг дома все оживилось. Грянул оркестр, доселе таившийся на балконе, из окон посыпались цветы, раздался треск фейерверков, и в небо над домом взвились разноцветные огненные струи, сложившиеся в отчетливую надпись: Julie.
   Надпись рассыпалась сотнями звезд, а после нового залпа сложилась опять – как раз в ту минуту, когда к дому подъехала белая карета, запряженная белыми же лошадьми.
   Несколько слуг протянули к подножке алую шелковую дорожку, которая была усыпана лепестками белых роз. Литта сам подошел к дверце и сам распахнул ее, приняв на руки черноволосую девушку в белом платье и белом плаще.
   Девушка обвила его шею руками и принялась лобызать столь пылко, что едва не была уронена наземь. Впрочем, она тут же соскочила с рук Литты и вскричала:
   – Дедушка! Я счастлива видеть вас! А где же бабушка?
   – Идем, сердце мое, идем! Мы заждались тебя! – чуть не плача от умиления, проговорил Литта и повел девушку к дому.
   На террасе гостья обернулась, вновь и вновь оглядывая роскошь и красоту устроенной для нее встречи, и лицо ее сделалось отчетливо видно тому, кто все это время таился в глубине загадочной кареты, а теперь раздвинул шторки и припал к окну.
   Почти тотчас раздался условный стук в переднюю стенку кареты, который дал кучеру знать, что ожидание закончилось, пора уезжать.
   Карета тронулась, сворачивая с парадных улиц и направляясь к Островам. Спустя некоторое время она остановилась около Елагина дворца.
   Женщина в длинном черном плаще с капюшоном выпорхнула из кареты и, почти неразличимая в сумерках, вошла во дворец, причем стража почтительно вытянулась при ее появлении.
   Поднявшись на второй этаж, женщина без стука отворила дверь в уютный кабинет и, взглянув на нетерпеливо обращенное к ней лицо хозяйки этого кабинета, воскликнула без всякого предисловия:
   – Она великолепна!

Близ Графской Славянки под Санкт-Петербургом, 1827 год

   Утро началось туманом, но вот подул ветер и разнес его клочьями, а вскоре он и совсем растаял. Солнце ярко засверкало на влажной листве, и белые рубашки дуэлянтов показались ослепительными в сочетании с темной зеленью ельника, на опушке которого они встретились, чтобы кровью выспорить друг у друга право единолично владеть предметом своей страсти.
   Этот предмет, это, с позволения сказать, яблоко раздора находилось в экипаже, который стоял несколько поодаль, и уныло вздыхало, терзаясь неизвестностью своей участи.
   Причем яблоко само не могло понять, которому из двух противников желает оно победы, а которому – поражения.
   Сей персоне вспомнились около полусотни заемных писем[1], которые были ею получены в разное время как милые любовные сувениры от одного из дуэлянтов. Сумма их равнялась восьмистам тысячам рублей и могла составить целое состояние. Однако выплата этой суммы, возможно, будет оспорена, пади щедрый и безудержный в своей любви заимодавец жертвою дуэли. Поэтому, конечно, персона не могла не желать победы и долгой жизни автору заемных писем.
   С другой стороны, расставаться с противником заимодавца ей тоже не хотелось. Штука в том, что персона сия была весьма порочного нрава… И ежели продолжать называть ее яблоком раздора, то можно сказать, что яблоко сие было с изрядной червоточинкой. Один лишь только раз, по чистой случайности, под сильнейшим влиянием искусителя Бахуса, отдавшись сему господину, яблоко возымело сильнейшее желание быть им откусываемым снова и снова. Такого плотского восторга персона ни разу и ни с кем не испытывала, поэтому приятные ощущения, даримые ей объятиями заимодавца, казались теперь весьма пресными.
   Итак, с одной стороны, восхитительная страсть…
   С другой – огромные деньги…
   Яблоко раздора так и металось (или правильней будет сказать – каталось?) по экипажу, не зная, за чью победу возносить молитвы, а между тем звон сабель на опушке рощи не утихал. Дуэль продолжалась!
   Чудилось, противники не испытывают ни малейшей усталости. Внешне они были равны друг другу – оба высокие, стройные, сильные, молодые и удивительно красивые. Правда, у одного волосы были светлые, а глаза голубые, другой же обладал волосами и глазами удивительно яркого черного цвета.
   Кроме того, между ними была еще одна разница… Весьма, скажем прямо, существенная, и состояла она в том, что блондин был мужчина, а брюнет – женщина.
   То есть, выходит, она была брюнетка.
   Ну а еще объединяло их то, что они были мужем и женой.

Елагин дворец в Санкт-Петербурге, 1818 год

   – Милое дитя, – ласково сказала Мария Федоровна, – я хочу сделать вам один прелестный подарок.
   Милой дитятею была названа некая дама в сером платье и сером кружевном чепце, очень своей невзрачностью напоминавшая запечную мышь. Лицо ее было в красных нервических пятнах, оттого она всегда держала голову опущенной, стараясь этой позой и оборками чепца по мере возможности скрыть свой неприятный недуг. Однако сейчас она голову вскинула и недоверчиво воззрилась на вдовствующую императрицу.
   Не одна она была поражена! В кабинете государыни Марии Федоровны сделалось всеобщее остолбенение, как если бы все присутствующие были поражены одинаковой с небезызвестной женой Лота карою.
   Руки фрейлины, наигрывающей на маленьком прелестном фортепьяно розового дерева, зависли над клавишами, а другая фрейлина, напевавшая неизбежного «Милого Августина», столь любимого Марией Федоровной, онемела.
   Картежники, со скуки пачкавшие зеленое сукно ломберного столика, выронили мелки.
   И только две дамы некоторое время продолжали свой спор около незаконченной вышивки.
   – Судите сами, графиня, мыслим ли здесь цвет «Аврора»? Я не вижу другого оттенка, кроме «Бедра испуганной нимфы»! – горячилась одна.
   – Не того ли самого, княжна, который наши храбрые солдатики зовут «Ляжкой испуганной Машки»? – задорно возражала другая.
   Голоса их во всеобщей тишине прозвучали с неуместной громкостью.
   Осознав это, дамы испуганно зажали рты руками и более не осмеливались нарушить тишину.
   Ошарашенное молчание окружающих было вызвано эпитетом «милое дитя», адресованном вдовствующей императрицею особе, которую она вот уже почти двадцать лет всячески третирована, унижала и презирала: тайно – постоянно, публично – при всяком удобном случае. Несчастная особа сия приходилась вдовствующей императрице снохой, поскольку была венчанной супругой императора Александра Павловича, и звалась государыней Елизаветой Алексеевной.
   Эта неприязнь зародилась давным-давно, еще когда жива была великая императрица Екатерина Алексеевна, которая с материнской лаской и нежностью относилась к молоденькой жене своего любимого внука Александра. Мария Федоровна завидовала этому отношению так же сильно, как и редкостной красоте своей снохи. А потому всегда старалась поставить ее «на место», всячески поощряя демонстративную холодность императора по отношению к жене.
   Как правило, Мария Федоровна смотрела на сноху со скукой либо с издевкой, однако сейчас не сводила с нее столь приторно-ласкового взора, что, окажись на месте Елизаветы Алексеевны доверчивая муха, она непременно увязла бы в этой ласковости или даже утонула бы в ней, словно в патоке.
   Однако Елизавета Алексеевна за долгие годы совместного сосуществования привыкла к тому, что свекровь ее терпеть не может, всячески норовит уязвить и ранить, горазда на выдумки всевозможных пакостей, внешне вроде бы безобидных, но на самом деле глубоко болезненных для чувствительной души, – а потому не поддалась на манящую ласку ее взгляда, а только пуще насторожилась.
   – Добрый друг нашего покойного супруга, императора Павла Петровича, Юлий Помпеевич Литта, обратился ко мне с нижайшей просьбою зачислить в мой фрейлинский штат свою внучку, маленькую Скавронскую. Однако боюсь, что пятнадцатилетней девице при моем старушечьем дворе будет скучно и томно. Оттого я и решила отправить сие прелестное создание в штат императрицы, где она станет еще одним бриллиантом в вашей, милое дитя, короне!
   Даже если бы собравшиеся не лишились дара речи раньше, они непременно онемели бы теперь, причем надолго.
   Маленькая Скавронская! Ничего себе! Да ведь эта особа может зваться Скавронской только по бабушке своей, Екатерине Васильевне, ныне супруге графа Литты, а фамилия отца ее – Пален! На самом деле ее зовут Юлия Пален!
   И девицу Пален берут в штат императрицы?!
   По протекции Марии Федоровны?!
   С ума можно сойти!
   Ведь «сие прелестное создание» – не только внучка Литты, бывшего любимца покойного государя Павла Петровича и командора Мальтийского ордена, неусыпными стараниями коего вся Россия едва ли не была приведена под знамена этого ордена, а значит, обращена в католичество и, очень может быть, отдана во власть иезуитов. И вообще, внучка Литты она лишь постольку, поскольку ведь Литта – отчим ее матери! А вот по крови – она внучка и Петра Алексеевича Палена! Того самого Палена, который остановил маразматические замыслы несколько спятившего государя и прибавил к его имени неоспоримое определение – покойный…
   В 1801-м именно военный губернатор Санкт-Петербурга Петр Алексеевич Пален стал душой и основателем заговора против императора Павла Первого, именно он спас цесаревича Александра от почти решенного заключения в крепость, а также избавил Россию от нового наследника престола – Евгения Вюртембергского!
   Правда, его героическое деяние во имя спасения страны, которая стала этому остзейскому дворянину истинной родиной, не было оценено по достоинству. Император Александр не смог простить Палену, что тот побудил его одобрить убийство отца, а главное – что видел его в состоянии самого позорного малодушия. После переворота именно окрик Палена: «Идите царствовать, государь!» – побудил дрожащего от ужаса цесаревича сделать первый нетвердый шаг к трону.
   Мария же Федоровна ненавидела Палена за то, что по его вине она получила титул вдовствующей императрицы…
   Те, кому довелось наблюдать императорское семейство в приснопамятную ночь 11 марта 1801 года, не могли забыть горестных причитаний Марии Федоровны по убитому мужу, которые, впрочем, перемежались мечтательными, словно в забытьи брошенными репликами: «Ich will regieren!»[2]
   То есть она не прочь была бы сделаться императрицей даже ценой потери «милого Паульхена», как она называла мужа. Однако акт отречения был составлен на имя Александра, а не на ее имя! Именно этого Мария Федоровна не могла простить заговорщикам и делала все, чтобы устранить людей, которые свергли прежнего императора. Она постоянно играла на струнах неутихающего чувства вины, которое глубоко жило в душе Александра, и настраивала его на жестокость и несправедливость по отношению в людям, изменившим государственный строй России.
   Петр Алексеевич Пален через три недели после переворота был уволен от службы в отставку с приказанием немедленно выехать в свое курляндское имение Гросс-Экау. Там он и проживал поныне. По слухам, ежегодно 11 марта он напивался допьяна и крепко спал до следующего утра – годовщины начала нового царствования, в жертву которому он принес свою столь счастливо складывающуюся судьбу.
   И вот… Внучка Палена – при дворе! Внучка Палена – фрейлина!
   Нет, в это просто невозможно поверить!
   Однако, видимо, поверить все же придется, потому что, пока все собравшиеся худо-бедно приходили в себя, вдовствующая императрица подала знак, дверь открылась – и статс-дама Елена Павловна Бибикова ввела за руку высокую девушку лет восемнадцати, при виде которой раздалось хоровое «ах!» – а потом сделалась очередная немая сцена.

Близ Графской Славянки под Санкт-Петербургом, 1827 год

   – Вы дура безумная, сударыня! – вскричал граф Николай Александрович, отражая каскад ударов, обрушиваемых на него, чудилось, со всех сторон. – Если останусь жив, так и стану звать вас впредь – безумная Юлия!
   Его противница ничего не ответила. Ну что ж, она, может, и была безумна, зато не тратила время и дыхание на пустые реплики, отвлекающие внимание. Сильная, сосредоточенная, безостановочно двигающаяся, владеющая такими хитрыми финтами, о которых не всякий бретёр имеет понятие, она, с облаком черных кудрей, реющих вокруг мраморно-белого лица, и мрачно сверкающими черными глазами, казалась истинным воплощением погибели, которая вдруг свалилась на голову бедного графа Николая Самойлова.
   Он и раньше знал, что жена его поистине неутомима. За что ни возьмется – устали и удержу знать не будет!
   На балах вертиж делался и ноги заплетались у самых завзятых танцоров, а графиня Юлия Павловна знай меняла бальные туфельки (на всякий бал брала не меньше пяти пар) – и снова кружилась в вихре вальса или любого другого танца.
   На прогулках могла отшагать десять верст без отдыха, оставив позади измученных попутчиков.
   Без устали носилась на коньках по замерзшей Неве, пока лед под ней не начинал просто-таки дымиться.
   Коли затевались катания с гор, выбирала самую крутую, высокую и ухабистую и скатывалась по ней снова и снова, покуда не разваливались салазки.
   Подобно ямщику с дубленой задницей, готова была сидеть на козлах или облучке и править легким экипажем либо санями с утра и до вечера, что зимой, что летом.
   Одной из первых переняв новую моду: не нюхать табак, а курить его, – завела себе набор трубок и дымила с таким пылом, что в комнатах топор вешать можно было, а свежего человека табачный дух в беспамятство повергал.
   Что и говорить, здоровьем и силою графиня Самойлова напоминала тех былинных поляниц, девок-богатырок, которые никогда не упускали случая руку правую потешить, сражаясь с кем ни попадя и поражая даже мужчин своей удалью.
   Но истинной страстью Юлии Павловны была верховая езда… как в буквальном смысле, так и в переносном.
   Два дня подряд на одном жеребце либо кобыле никогда не выезжала – настолько утомляла скакунов своей привычкой нестись не разбирая дороги, пока пена на удилах клочьями виснуть не начинала. И, бывало, сходясь с Юлей в супружеской постели, Николай Александрович сомневался, что доживет до утра, столько раз требовала от него молодая жена доказывать его к ней любовь и страсть.
   Ну, пяти-шести совокуплений за ночь могло бы хватить и вакханке, а графиня Самойлова была всего лишь женщиной! И все же ей, бессонной и неутомимой Юлии, этого было мало… Иногда ее начинала обуревать неудержимая похоть среди бела дня, и тогда она самым натуральным образом швыряла супруга на первое попавшееся ложе, роль которого могло сыграть и кресло, и стул, и вообще покрытый ковром паркет (но применялся в дело, случалось, и непокрытый)…
   Нет слов, Николай Александрович не за просто так заслужил прозвище русского Алкивиада! Подобно этому древнему полководцу, он был красив, отважен и редкостно беспутен. Сложением отличался богатырским, а уд его был из тех, какими мужчины, хвалясь, заборы валят! Когда же господам кавалергардам взбредало померить свою мужскую оснастку на саблях, граф Самойлов прочих всегда опережал, занимая чуть ли не четверть клинка[3].
   А коли хаживал к девкам, так иные дуры порой чуть ли не с визгом разбегались, пугаясь размера его взведенного курка! Правда, потом оставались весьма довольны и даже говорили, что такому кавалеру готовы услужать бесплатно, только бы изведывать от него несказанное наслаждение.
   Отчасти именно из-за сих размеров Николай Александрович и в корпусе, и потом, на службе, оставался далек от мальчишеских пакостей, которыми тешились многие его сотоварищи – за неимением поблизости особ женского пола. В самом деле, непросто было бы найти охотника, готового подвергнуть свой афедрон[4] таким тяжким испытаниям и потом долго еще враскоряку хаживать! Да и женские прелести влекли его куда сильней, чем мужские, оттого и тасовал Николай Александрович любовниц, будто карточную колоду.
   Однако с тех пор, как граф Самойлов взял в жены Юлию Пален, он был озабочен только одним: хватило бы сил на нее! И ради того, чтобы она исступленно, не стыдясь того, что весь дом, вся дворня и вообще вся Графская Славянка может слышать, орала во всю глотку от плотского восторга, муж ей даже не изменял!
   Э-э… то есть почти.
   Почти не изменял.
   Один только раз бес попутал, искусил бесстыдно, да и, главное дело, чем?! Именно тем, к чему Самойлов относился совершенно как к пустяшной забаве и что втихомолку презирал! Кто бы мог подумать… Как же слеп он был, что не видел творившегося под самым носом?! Как же он мог проглядеть, что его мимолетный любовник окажется постоянным любовником его жены?!
   Распутница! Самая настоящая распутница, вот она кто! Изменница, осквернившая супружеское ложе и наградившая мужа рогами! Мало ей оказалось чуть ли не пятивершкового[5] Самойловского уда – понадобился еще какой-то незначительный крючок, коим обладал молодой управляющий Графской Славянки Александр Мишковский!
   Впрочем, его гораздо чаще называли просто Сашка, потому что роскошное имя Александр ему никак не подходило.
   Этот Сашка Мишковский, молодой и веселый, с его редкостно смазливой физиономией и нежной родинкой на правой щеке, возле румяного рта, и был тем самым владельцем мимолетно использованного афедрона…
   Ревность Юлии, заставшей обоих мужчин без штанов, оказалась такой, что мавр Отелло, окажись он свидетелем сцены, устроенной ею супругу и любовнику, стыдливо отбежал бы в сторонку и там всплакнул бы от зависти, утирая слезы знаменитым платочком с вышитыми на нем цветами земляники!
   Закатив для начала по нескольку пощечин «содомским мужеложцам» – это был, поверьте, самый цензурный из всех эпитетов, которыми Юлия Павловна наградила злополучных греховодников, она немедленно вызвала мужа на дуэль, пригрозив, что, коли он откажется, о его позорном развлечении будет немедля поведано графине Екатерине Сергеевне, матери Николая Александровича и единственной особе, которой он боялся до дрожи. Графиня Екатерина Сергеевна мужеложцев ненавидела до такой степени, что, узнай она о грехопадении сына, непременно лишила бы его наследства – такие клятвы она давала не единожды, когда до нее доходили слухи о тех или иных светских андрофильских романах[6].
   Пришлось графу согласиться на дуэль. И вот теперь жизнь и честь его, Николая Самойлова, зависят от этой фурии, которая мечется вокруг, сверкая клинком и глазами, полными самой жаркой ненависти!
   Сговорились драться без секундантов – до первого честного кровопролития. Но ведь, чего доброго, разъяренная Юлия вполне может убить его! – не раз и не два такая мысль посещала голову разгоряченного Николая Александровича… Или ему самому надоест обороняться, разозлится он как следует – да и оставит шрам на прекрасном, воистину прекрасном лице, глядеть на которое никто не мог равнодушно, такой страстной жизни оно было полно, таким совершенством черт наделено было. А если, не дай Бог, нечаянно чиркнет по плечу, которое, будучи открыто низко вырезанным декольте, выглядит прельстительнее всех вместе взятых женских плеч? А если, Господи избавь, нанесет урон восхитительной груди, столь же тугой и столь же нежной, как спелая гроздь муската, все ягодки в которой лежат, тесно прижавшись друг к другу, источая восхитительный аромат?..
   В голове Николая Александровича помутилось от прекрасных воспоминаний. В ту же минуту нога его скользнула на сырой траве, подогнулась, он попытался поймать равновесие, но не смог, завалился назад, неловко взмахнув саблей… И вдруг почувствовал, как что-то больно вспороло кожу на левой руке, ближе к плечу.
   Что-то! Что же другое, как не острие клинка Юлии, которая в стремительном броске-флеше подскочила с вытянутой вперед саблей?!
   Каким-то чудом граф удержался на ногах и даже сумел отвести следующий укол, но снова поскользнулся – и грянулся навзничь.
   Юлия вмиг оказалась рядом, носком сапога вышибла из руки мужа саблю и приставила свой клинок к его горлу:
   – Сдавайтесь, или я вас убью!
   – Дура! – не выдержал Николай Александрович и заорал так, что невольно подался всем телом вперед, к опасному острию. – Дура бешеная! Развод немедля! Вон из моего дома!
   – На развод согласна, – ровным голосом, словно за полчаса скачки на полусогнутых ногах и махания тяжеленным палашом она ничуть не запыхалась, ответила жена. – А дом это мой! И управляющий – мой! Что хочу – то с ним и сделаю!
   После сей парфянской стрелы Юлия развернулась на каблуках и быстро пошла в сторону опушки леса, где стоял экипаж. Из окошка высовывалась встревоженная физиономия с прелестной родинкой на щечке: Сашка Мишковский зело переживал за исход своей участи.
   Николай Александрович снова вспомнил девок-богатырок, которые мужей себе в чистом поле, в честном поединке добывали. Графиня же Самойлова в таком поединке добыла себе любовника!
   И, с отвращением сплюнув, он отвернулся, чтобы не видеть, как его жена начнет миловаться со своим боевым трофеем.
   А зря, между прочим, отвернулся, ибо сцена около экипажа произошла не совсем ожиданная.
   Завидев приближающуюся Фурию Пав… то есть, пардон, Юлию, – конечно, Юлию Павловну! – Мишковский выскочил из экипажа – и, подобно графу, поскользнулся на сырой траве. Смешно перебирая ногами, чтобы не упасть, он имел вид человека, который сам не знает, остаться ли ему на месте или бежать прочь. На самом деле так оно и было, ибо он до сих пор так и не решил, кому – любовнику или любовнице – отдать навеки свое ветреное сердце и распутные чресла.
   Графиня Юлия, впрочем, не оставила ему времени на раздумья. Схватив перепуганного юношу одной рукой за грудки, она устремила в его голубенькие глазки столь пронзительный взор своих жгучих черных очей, что прожгла его мозг, чудилось, насквозь. Потом чуть приоткрыла алые губы, и Мишковский догадался, что сейчас последует страстный поцелуй, какими графиня умела начисто вышибать из головы мужчины всякое соображение и наполнять похотью его естество.
   Но догадка Сашки Мишковского оказалась правильной лишь на треть. Соображение из его головы Юлия вышибла, что да, то да, но не поцелуем, а оглушительной пощечиной. Наполнять же похотью его естество она, видимо, предоставила кому угодно другому, поскольку, рявкнув:
   – Пошел вон, и чтоб я тебя больше никогда не видела! – отшвырнула неверного любовника в сторону с такой силой, что он пролетел добрую сажень, прежде чем приземлился.
   И, даже не глянув, не убился ли презренный Сашка при падении, графиня вскочила на козлы и свистнула разбойничьим посвистом, так что перепуганная упряжка взяла с места бойкой рысью и понеслась, не разбирая дороги.

Санкт-Петербург, 1818 год

   Маленькая Скавронская?! Ничего себе – маленькая…
   На самом деле новой фрейлине едва исполнилось пятнадцать, а вовсе не восемнадцать, но она была такой высокой и обладала такими формами, что рядом с нею маленькая и худенькая императрица Елизавета Алексеевна казалась девочкой – разумеется, лишь издали, пока невозможно было разглядеть ее печальное лицо, которое, в сравнении с розами и лилиями на лице Юлии Пален, казалось давно увядшим невзрачным цветочком.
   Справедливости ради следует, впрочем, сказать, что схожие ощущения относительно своей внешности испытывали все дамы, которые находились рядом с Юлией, и все мужчины, которые в эту минуту смотрели на них. Потом кое у кого возникала мысль, что по сравнению с этой невероятной особой не только женщины блекнут, но и большинство мужчин кажутся какими-то невзрачными недомерками, недостойными даже близко к ней подходить.