— Дзенкуе бардзо!
   Так она полька… Я мигом вспомнила, как еще девочкой гостила в имении у моих дальних-предальних родственников с материнской стороны, поляков. Не кровных родственников, а свойственников. Вспомнила те несколько польских слов, которые врезались мне в память, и прошептала в ответ:
   — Нема за цо!
   Это означает — «не за что».
   Ох, как она встрепенулась! Даже на нарах подскочила!
   — Чи пани польска? Чи пани муво по-польску?!
   — Нет, — ответила я чистую правду, — я не полька, и я понимаю по-польски только несколько слов.
   Она тяжело-тяжело вздохнула:
   — Бардзо шкода!
   — Бардзо шкода, — повторила я, потому что мне и в самом деле было очень жаль, что я не знаю ее языка. Мне было жаль эту залетную шелковистую пташку, хотелось хоть чем-то ее утешить…
   Она уронила голову на локоть, который ей, как и всем нам в камере, был вместо подушки.
   Я видела, как блестят ее глаза в темноте, и вдруг шепнула:
   — Меня зовут Зоя Колчинская. А вас?
   Почему-то я думала, что она отмолчится, однако она ответила так охотно, словно только и ждала моего вопроса:
   — Малгожата Потоцкая. Маргарита по-вашему.
   — За что вы здесь? Почему вы так одеты?
   — Так с постели ж взяли, пся крев! — вздохнула она. — Пришли о пулноцы, вынули из постели. А за что… Вот уж верно: нема за цо! За то, что дурой была доверчивой.
   — Кто вы? Ваш муж офицер?
   — Так не! — хмыкнула она. — Я незамужняя, я акторка. Ехала сюда из Петербурга с кавалером, да беда — убили его в пути какие-то бандиты, не то красные, не то зеленые, але даже и синие, один Езус ведает. Меня военные подобрали, привезли сюда. Ходили ко мне, давали деньги да продукты. А как подступили коммуняки, прибег до мене едэн пулковник — он давно уже за мной ухаживал, да я на него не глядела! — и говорит: у меня драгоценности покойной жены есть, все тебе отдам, только поезжай со мной! Я согласилась, а что делать: хоть не мил он мне, да шибко не хотела у тех красных лайдаков, бездельников, оставаться. Ну, он мне отдал узелок с камнями да еще дал злот перьценэк. Приеду, говорит, через час, вещи собери. А какие у меня вещи? От всего гардероба каких-то дзесенць платьев и осталось. Ну, увязала их, сижу, жду… Да так и не дождалась никого! Лучше б одна ушла. День — не пришел, два — не пришел. Неужели убили моего пулковника, думаю? Платья снова в шкаф повесила, надо жить дальше. Думаю, когда край придет, стану камни по одному продавать, как-нибудь продержусь. А коли объявится пулковник, верну ему, что останется, да повинюсь. Эти дни, что красные вошли в город, я тихо жила, носа никуда не высовывала, уже думала: минует меня чаша сия, а нынче в ноцы грохот: «Отворяй, бела кость!» Я открыла — ворвались эти пшеклентные, проклятые: «Где камни шляхэтны, где казна полковая?» Я им: «Не розумем панов!» А они хлесть по щекам: «Не розумем?! Сейчас уразумеешь!» Открывают дверь, и входит.., мой пулковник!
   — Жив? — ахнула я изумленно.
   — А как же! — прошипела Малгожата. — И говорит: «Ну да, это та самая женщина, у которой оставлена была наша полковая казна для поддержки подпольных контрреволюционных организаций». Я чуть без памяти не грянулась: какая казна? Казна — то деньги, а он мне дал всего лишь горстку камней. Дамское счастье! А он так и сыплет словами, так и сыплет: она-де должна явки организовать, документы фальшивые покупать… Нет денег, ничего? Значит, уже в ход пошло, значит, уже действует белое подполье! О, говорят краснопузые лайдаки, это птица высокого полета, а раз так, надобно ее в тюрьму отвести, там допросят и разберутся. Стащили меня с постели в чем была, босую потащили, я только и успела, что в сенях с гвоздя старую камизэльку сдернуть. Ну и вот…
   Она вздохнула.
   Слова «камизэлька» я не знала, но нетрудно было догадаться, что это безрукавка по-польски.
   — А вы, пани Зоя, за какие грехи здесь? — прошептала Малгожата и вдруг сладко зевнула.
   — Спите сейчас, у нас еще будет время поговорить, — сказала я. И сама ужаснулась своим словам. Получается, я предрекла ей долгое заточение! Мне надо было утешить ее, убедить, что в обстоятельствах ее дела разберутся, что обвинение ее вздорно, что это провокация чистой воды… Совершенно непонятно, за что так поступил с ней этот «пулковник». Неужели месть за то, что она его некогда отвергла? Тогда он подлец, вот и все. Но зачем он оставлял ей драгоценности? Вдруг бы она сбежала с ними… Хотя откуда Малгожата знала, может быть, в том узелке лежали какие-то подделки, а не настоящие камни? Темная история. Несправедливая! Хотя.., кто из нас мог ждать от красных справедливости?
   Малгожата молчала, я тоже. Я думала, она уже спит, как вдруг она слабо выдохнула:
   — Добраноц!
   — Добраноц, — пожелала и я. — Доброй ночи.
   Больше я ничем не могла облегчить ее участь, только надеждой, что первая ночь ее заточения будет доброй!
   Дыхание Малгожаты моментально стало ровным, тихим — она уснула, словно рухнула в сон. А через мгновение и я, которая давным-давно уже отвыкла спать спокойно, тоже уснула.
* * *
   Таких каруселей в Париже довольно много: кругленькие, нарядные, в стиле не то барокко, не то рококо, с сентиментальными каретами в виде морских раковин и множеством разномастных лошадей. Но у каждой карусели своя особенность. Например, у той, что в парке Аллей, в числе ездовых животных имеются не только лошади, но также мулы, коровы и даже хрюшки. Причем коровы периодически мычат, а поросята хрюкают. Движение сопровождается народными детскими песенками, совершенно прелестными, — про лодочку, которая качается на речных волнах, про маленьких рыбок, которые плавают совсем как большие, про день, который уходит в тишине, как по бархату, — и все такое в том же роде. Карусель в Тюильри, как ни странно, самая простая из всех. Вид у нее довольно блеклый, мелодии играются какие-то незамысловатые, в одно ухо влетающие, в другое вылетающие, зато здесь можно покататься на слонах — само собой деревянных, а не настоящих. С другой стороны, лошади, мулы, коровы и поросята ведь тоже неживые, слава богу.. На карусели около знаменитой городской ратуши Алена с Лизочкой не катались ни разу: как-то ноги до нее не доводили. Любимой их каруселью была та, что на Монмартре, у подножия холма Сакре-Кер, на котором возвышается знаменитый, немыслимо, фантастически красивый храм Священного Сердца — место восторженного паломничества туристов, место, куда настоящие парижане не ходят практически никогда.., ну вот разве что надо ребенка на карусели покатать.
   Почему-то в Париже вот уже почти сотню лет считается хорошим тоном при упоминании этого храма скептически пожимать плечами. Алена парижанкой не была, поэтому Сакре-Кер считала Шедевром архитектуры, а двухъярусную карусель обожала за ее совершенную красоту, за то, что здесь была красная лошадка под удобным седлом, и сажать на него Лизочку можно было совершенно без опаски. А главное, за то, что здесь целый день без остановки игрались лучшие в мире мелодии — мелодии аргентинского танго, причем большей частью подлинные, начала минувшего века, когда это танго только родилось и еще не было испорчено чеканной, несколько милитаризованной ритмикой, из которой позднее вылупилось танго классическое… (впрочем, комплименты этому виду танца мы уже отпускали, поэтому не станем повторяться). Звучал здесь, конечно, и несравненный Пьяццола с его бандонеоном, куда ж без него, и настроение у всех, кто садился на эту карусель и начинал кружиться в ритме старого танго (очень напоминающего вальс, даже если это была «La Cumparsita»), мгновенно делалось самое благостное и романтическое. Лица всех без исключения — и детей, и взрослых, катающихся и просто наблюдающих со стороны, — расплывались в улыбках, и Алена точно знала, что сейчас на ее губах играет точно такая же мечтательная улыбка, как на всех прочих лицах.
   Наученная прошлогодним опытом общения с Лизочкой, она сразу покупала целую пачку билетов. Во-первых, так выходило дешевле, чем платить за каждое отдельное катание (оно стоило два евро, а оптом за тринадцать билетов следовало выложить всего десять), во-вторых, Лизочка никогда не ограничивалась меньше чем пятью кругами и уходила с карусели только после слезных молений Алены, у которой уже начинала мутиться голова и желудок подкатывал к горлу. У Лизочки голова не кружилась никогда, с вестибулярным аппаратом у нее все было как надо, и это означало, что и в вальсе она в свое время сможет кружиться без устали… Алена такими талантами, увы, не отличалась!
   Ну вот, значит, они катались, катались, катались… Под балюстрадой лестницы, ведущей к Сакре-Кер, стояли скамейки, и лица сидящих на них уже успели примелькаться Алене.
   Вот две неряшливые, толстые, громко ржущие молодые американки, выкрики которых перекрывают сладкие звуки «Sentimiento gaucho». Жуткая это все-таки вещь — американский язык! Раньше Алена считала, что самый грубый язык — немецкий. Но это было до того, как она услышала в Париже настоящую американскую речь, которая здесь режет слух на всех углах.
   Рядом с американками два томных, пухленьких латиноса пожирают друг друга страстными взорами и что-то шепчут на ушко, иногда принимаясь заливисто хохотать и гладить соседа по щечкам и коленкам. Тоже распространенное явление в Париже, увы.
   Молодой красивый араб задумчиво вертит в руках зонтик. И кому нужен зонтик в такую погоду, как сегодня, тем паче что она, по прогнозам синоптиков, продлится до конца августа? Кстати, так, вероятно, и будет, потому что парижские синоптики никогда не врут!
   Толстенная и чернющая нянька-негритянка с двойной коляской, в которой спят две беленькие хорошенькие девчушки (судя по розовым одежкам), бдительно смотрит на их ангелоподобного братца лет шести, который меняет одну карусельную лошадь за другой.
   Благостная еврейская семья — он с животиком, в пейсах и ермолке; она очень красивая, но устрашающе толстая, и дети уродились в маменьку.
   Элегантная дурнушка (значит, явно француженка) смотрит на круговерченье лошадок, но видит что-то свое, что-то далекое отсюда, что-то вовсе не веселое…
   Кружится карусель, кружится плакучая береза с причудливой кроной, которая здесь, около Сакре-Кер, смотрится как некое странное, экзотическое растение, что-то вроде вот этого дивного дерева с тонкой ажурной листвой и разноцветными хохолками цветов. Чудится, будто стая тропических птиц присела на него отдохнуть — да так и осталась, зачарованная музыкой старого танго. Теперь звучит «El Choclo». Пронзает сердце музыка, летит карусель, кружатся скамейки…
   На одной из них лежит какой-то длинноногий человек в вылинявших до белизны джинсах и черных носках. Вот все, что видно из-под синего тонкого одеяла с бахромой, которым он укрылся с головой. Расшнурованные кроссовки стоят под скамейкой. Наверное, это какой-нибудь клошар образца нынешнего года, парижский бомж, который спит и ест где придет охота. Правда, на жесткой скамейке спать не слишком-то удобно. С каждым новым кругом карусели я вижу, как клошар меняет позу: лежит, то свернувшись калачиком, то на спине, согнув ноги, то вытянувшись по стойке «смирно», так высоко натянув свой плед, что открывается его впалый смуглый живот с волосатой дорожкой, убегающей в по-модному полурасстегнутые джинсы. Ну что ж, наверное, среди клошаров тоже бывают красивые и сексапильные…
   А впрочем, с чего Алена взяла, что он красивый? Может, там и смотреть-то не на что!
   На соседней лавочке дремлет джентльмен в черных джинсах, белом пиджаке и таком же черном фетровом «стетсоне», как у карусельщика. Он опустил голову так, что поля шляпы прикрывают лицо, и, похоже, тоже дремлет, не обращая внимания ни на что на свете, даже на то, что рядом с ним тощий длинноволосый юнец неотрывно целуется с изящной, хорошенькой, похожей на куколку, негритяночкой. Карусель пробегает мимо снова и снова, а они все целуются да целуются. И как только дыхания хватает? Или они переводят дух, когда Алена их не видит?
   Еще одна молодая пара: он похож на кавказца, правда, весьма цивилизованного, даже где-то утонченного, а может, и на турка (Алена плохо разбиралась в восточных тонкостях, ну, конечно, негра от белого могла отличить без ошибки). Он, значит, человек восточный, она — белесая, на редкость бесцветная, плохо одетая, сияет бессмысленной улыбкой, однако глаза похожи на осколки стекла — так и царапают все, на что смотрят… Алене кажется, что царапают они именно ее.
   Из-за этой пары Алене сегодня никак не удавалось испытать хоть каплю удовольствия от катания и созерцания белых куполов Сакре-Кер. Едва они с Лизочкой подошли к карусели, как рядом вдруг возникли эти двое.
   — Здравствуйте, — картавя, сказал молодой человек. — Вы русская?
   Он тоже говорил по-русски, только с акцентом. Догадливость его объяснялась просто: Атена с Лизочкой только что громогласно обсуждали, что будут делать после катания на карусели: кататься с горки или есть мороженое? Лизочка требовала того и другого сразу, Алена думала, как бы от того и другого ускользнуть и сразу пойти домой: Марина наказала не опаздывать к обеду и аппетит ребенку не портить.
   — Да, — ответила она. — А вы?
   — Меня зовут Руслан. Я тоже из России, — ответил он с лучезарной улыбкой и еще более сильным акцентом. — А Селин, — указал он на свою блеклую подругу, — она пар из.., то есть парижанка.
   Наверное, Алене тоже следовало назвать себя, однако это ей как-то и в голову не пришло. Она просто кивнула — мол, очень приятно, и что дальше?
   — Вам нравится Париж? — завел парень светскую беседу.
   — Неня, — нетерпеливо сказала Лизочка, — пойдем на кисель!
   — Извините, — сверкнул молодой человек улыбкой. — Мы не будем вас задерживать. Мне просто хочется дать вам почитать… — Вроде бы в руках у него минуту назад ничего не было (впрочем, клясться Алена не стала бы по уже упоминавшимся причинам), но тут вдруг откуда ни возьмись появился разноцветный, зеленовато-сиренево-белесый листочек, который он и протянул Алене.
   Она машинально взяла, а потом спросила:
   — Что это?
   — Мы — свидетели Иеговы. Слышали о такой организации?
   — Да, что-то такое слышала, — кивнула она, испытывая почти неодолимое желание разжать пальцы и выпустить листочек и сдерживаясь исключительно из вежливости. — Но, знаете, я скоро уезжаю, так что едва ли я смогу приходить на ваши собрания.., и все такое.
   — Никуда не надо приходить, — ласково улыбнулся молодой человек. — Вы просто прочтите, что здесь написано.
   — Хорошо, спасибо, — сделала Алена любезную улыбку. — Всего доброго, до свиданья.
   И она, подхватив Лизочку на руки, ринулась к кассе, из которой ей лихо улыбался знакомый по прошлому году карусельщик с мушкетерскими усами. Нет, судя по черному фетровому «стетсону», это был не Д'Артаньян сорок лет спустя, а какой-нибудь мачо.., может быть, тот самый сентиментальный гаучо, которому посвящено чудесное танго. Расточая ему улыбки и беря билеты, она незаметно опустила листок, на который даже не взглянула, в урну, а когда отошла от кассы, увидела, что Руслан и Селин пялятся на нее с теми же приклеенными улыбками. Конечно, они видели, как Алена выбросила листок. У Руслана взгляд вроде бы снисходительный, но у Селин улыбочка слегка отклеилась… Ох, какой ведьминский оскал виден!
   А может быть, Алене все это кажется? Ведь она, строго говоря, ничего не знает о свидетелях Иеговы, кроме того, что они не считают Иисуса Христа одним существом с Иеговой, Богом-Отцом, а уверены, что он — земное воплощение Михаила Архангела; у них нет церковной иерархии, каждый из верующих является проповедником. Еще Алена читала где-то, что, по их мнению, существует особый класс людей: «помазанники», или «малое стадо», число которых ограничено 144 тысячами и которые после смерти отправляются на небо, и «другие овцы», или «великое множество», не ограниченное числом, которые после Армагеддона останутся жить на земле. И еще свидетели Иеговы отказываются от любых видов переливания крови (кроме искусственных кровезаменителей и фрагментов крови, лишенных плазмы). И они полностью против участия в политике, военном деле и спорте. Никаких государственных праздников и даже собственных дней рождения они не признают, верят в устранение существующей сейчас системы порядка и восстановление рая на земле.
   Вроде бы ничего страшного, ну, верят люди во что-то свое и верят… Хотеть не вредно. Однако у Алены с первого мгновения, лишь только она коснулась листовки, вдруг возникло жуткое ощущение неуюта и непокоя. Поэтому она ее и выбросила немедленно. Ну а когда обнаружила, что Руслан и Селин сидят на скамейке около карусели и смотрят на нее, Алену начала бить дрожь. Господи, да вовек бы с этими свидетелями не видеться! Воображение у нее всегда было буйное, неуемное, а сейчас оно стремительно рисовало сцены каких-то преследований, нападений, похищения ребенка.., кадры из какого-то голливудского фильма ужасов… От этого мурашки стадами забродили по ее похолодевшей спине, и Алена решила, что ни за что не сойдет с карусели до тех пор, пока неприятная парочка не уберется отсюда. Даже пусть у нее всего лишь разболтались нервы, пусть она психопатка, пусть сектанты преследуют добрых людей только в криминальных романах и вышеупомянутых фильмах ужасов, но какое счастье, что было куплено целых тринадцать билетов на карусель! Правда, теперь от них осталось только шесть… Неужели они с Лизочкой совершили уже семь карусельных туров?! Как это Алена еще жива? А ребенок что-то притих. Неужели этого даже для нее достаточно? Хоть бы не стошнило бедняжку…
   Карусель остановилась.
   — Ну что, Лизочек, пора домой, а? Головка кружится?
   Надо быстро сойти и затеряться вон в той толпе туристов, чтобы мерзкие Руслан и Селин не успели заметить и прицепиться… Может быть, Алена, как всегда, нагоняла на себя пустые страхи. Она вообще была жутко мнительна, часто принимала и желаемое за действительное, и нежелаемое тоже, но сейчас ничего не могла с собой поделать. С одной стороны, вроде пора уходить. С другой — лучше этого не делать.
   — Пойдем домой? Или еще раз прокатимся?
   — Encore! Еще! — радостно вскричал русско-французский ребенок. — Еще, Неня!
   — Ну, анкор так анкор.
   На этот раз кружились под «A Media Luz», причем не просто в оркестровом исполнении, а со знаменитой в незапамятные времена Анитой де Сильва. И Алена невольно улыбнулась, слушая вызывающий голос, свысока и в то же время униженно признающийся в смертельной любви. Она никогда не могла сдержать эмоций при звуках хорошей музыки, особенно такой, как танго «A Media Luz», которое ну просто за сердце берет. А потом улыбка ее стала еще шире, потому что Руслана и Селин на прежнем месте не оказалось. Ура!
   И вообще, среди зрителей произошли подвижки. Исчезли голубки-латиносы. Ушел араб, так и не раскрыв свой зонтик, ушел и черно-белый джентльмен. Черная нянька увозила коляску, ангелоподобный мальчишка плелся следом нога за ногу. Укатали сивку крутые горки!
   «Вот и мы так же пойдем, — с мрачным юмором подумала Алена. — Если я вообще смогу сдвинуться с места!»
   Целующаяся парочка и спящий под синим одеялом человек остались на месте. Те двое предавались прежнему занятию, но в позе лежащего появилось что-то новое. Что-то странное… Но на первый взгляд Алена не смогла понять, что именно. Поплыли мимо следующим кругом. Ага, одеяло почему-то скомкано у клошара на груди, и оно уже не синее, а какое-то темное…
   — Blood! Blood! Кровь! — послышался истошный американский вопль.
   Алена резко обернулась на повороте карусели. Американки вскочили и кинулись: одна прочь, другая — к телу. Поцелуйщики наконец-то разомкнули объятия. Еврейская семья улепетывала со всех ног, то же делала и элегантная девушка, мигом забывшая все свои выдуманные печали перед суровым лицом реальности. А карусель все кружилась, кружилась, и перед Аленой мелькали люди, которые со всех сторон спешили к скамейке, где неподвижно замер человек под синим, набухавшим кровью одеялом… Пробежали трое полицейских в черно-синей форме и смешных касках, всегда напоминавших Алене головной убор Меркурия с известной статуи. Один что-то взволнованно говорил в трубку радиотелефона… Сверху, с балюстрады, перегибались негры, торговавшие там поддельными сумками («Настоящая „Соня Рикель“, настоящая „Шанель“, но даром, мадам, даром!») и вплетавшие в длинные волосы хорошеньких туристок разноцветные нитяные косички.
   Карусель наконец-то остановилась.
   — Encore! Еще! — требовала неутомимая Лизонька, но Алена уже стащила ее с карусели и в сопровождении звуков «Adios, muchachos!» ринулась к воротам в ограде, снизу окружавшей знаменитую лестницу на Сакре-Кер. Однако на пути образовалось небольшое столпотворение: гражданская сознательность разноплеменных туристов была явно не на высоте, все спешили как можно скорее покинуть место происшествия. Алена оглянулась: не легче ли будет обойти толпу и пройти мимо фуникулера, и тут взгляд ее упал на… Руслана. Парень стоял около кассы карусели и — Алена просто глазам своим не поверила! — рылся в прозрачном зеленом пластиковом пакете, которыми заменили все монументальные урны Парижа несколько лет назад, с тех пор, как террористы начали подбрасывать в них взрывные устройства.
   В это мгновение кто-то сильно толкнул Алену, и она чуть не упала, едва удержав на руках Лизочку. Пришлось отвернуться, и она так и не поняла, почудилось ей или Руслан в самом деле выдернул из груды мусора зеленовато-сиренево-белесую листовку, которую Алена туда бросила несколько карусельных кругов, несколько танго тому назад.
   Тут уж нашу героиню охватил самый настоящий неконтролируемый ужас, и она кинулась со всех ног через боковые ворота, помчалась вниз, вниз, к бульварам, не обращая внимания ни на лотки с мороженым, ни на промелькнувший мимо скверик Анверс, в котором такие чудесные горки, и песочницы, и качели, и все, что детской душе угодно… На ее счастье, укачавшаяся-таки Лизонька мало обращала внимания на жестокий обман — лишь сонно глазела по сторонам, а потом склонила голову на плечо Алене и уснула, проснувшись лишь около самого дома.
   Так что к обеду они не опоздали.
   Лизонька так устала, что даже не заметила, как съела две котлеты и снова уснула — на сей раз в своей кровати. Прилегла и Марина. Алене до смерти хотелось последовать их примеру, однако на золоченых антикварных часах в гостиной пробило два, и она засуетилась: как бы не опоздать в библиотеку!
 
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ЗОИ КОЛЧИНСКОЙ
   Да, я уснула, к тому же так крепко, что даже не слышала, как в камере воцарилась обычная утренняя суета, — как все вставали, переговаривались, переругивались, справляли утренний туалет (у нас все очень деликатно относились к отправлению естественной надобности и отворачивались, мужчины и женщины, если кто-то подходил к параше). Проснулась лишь тогда, когда за дверью завозились охранники, которые дважды в день приносили бачок с едой.
   Едой у нас была овощная баланда, которую оставляли нам в бачке. А спустя полчаса охранники приходили за бачком снова. В бачке был большой уполовник, которым седой историк наливал баланду по мискам. Почему-то именно он был назначен раздатчиком пищи, наверное, за свой изрядно-таки отстраненный вид. Казалось, человек, имеющий такой потусторонний облик, чужого не возьмет, на лишнее не позарится… Собственно, так оно и было. В овощи добавляли перловку, так что еда, в общем-то, была сытная, хоть и скудная, унылая. Хлеба, кислого, сырого, тоже было мало. Никому с воли ничего не передавали, это было запрещено большевиками. Словом, завтрак, обед и ужин были у нас в камере временем святым, все относились к еде истово и исподтишка, а кто и откровенно, косились, не съел ли кто-то больше. Все вечно были голодны…
   И вот, едва приоткрыв глаза, наблюдаю сцену: тюремщики ставят посреди камеры бачок с баландой, потом велят всем приготовить посуду. Все мигом полезли на нары и вытащили свои миски и ложки, которые не знали ни горячей воды, ни мыла, но всегда блестели чистотой, потому что были вылизаны до блеска. Моя соседка-воровка достала свой прибор и мой, поскольку я лежала на полу, а не на нарах. В результате все показали свою посуду — кроме Малгожаты, которая тоже, как и я, едва проснулась и еще не вполне осознала, где находится.
   — А ты что ж? — спросил тюремщик, глядя на нее исподлобья. — Ты посуду покажи.
   — Нема, — пробормотала она по-польски, но тотчас перешла на русский язык:
   — У меня нет.
   — Как же это тебя в камеру определили, а посуды не дали? — не поверил тюремщик, который на дежурство заступил только с утра, значит, принимал эту незнакомку на тюремный постой другой человек, его сменщик. — Может, тебя и на довольствие не определили? Ну, коли так, будешь голодом сидеть, пока начальник не придет и не прикажет тебя кормить.
   — А когда он придет? — робко спросила Малгожата.
   — Ну, когда… — почесал в затылке, сдвинув на лоб форменную фуражку, тюремщик. — Они нам не докладывают. Может, сегодня, а может, и завтра. Тогда и скажут ему, так, мол, и так…
   — Как же мне быть? — ахнула Малгожата. — Что же мне, голодной оставаться, пока начальник не придет?
   — Видать, так, — развел руками тюремщик.
   Малгожата скользнула глазами, полными слез, по нам всем, стоящим с мисками и ложками в руках, и с умоляющим выражением обратилась к нашему неподкупному раздатчику. И вдруг его сухое, насмешливое, желчное, востроглазое лицо словно бы растаяло, как если бы оно было не лицом, а какой-то сосулькой, и эта сосулька на наших глазах обратилась в лужицу воды. И мы все смекнули, что он сделает: нальет нам не по полному уполовнику, а чуть недочерпнет, а оставшееся на дне отдаст женщине.