Елена Арсеньева
Несбывшаяся любовь императора

   Первую песенку, зардевшись, спеть.
Русская поговорка

   Матушка Пресвятая Богородица! – пробормотала стоявшая позади Александра Егоровна, и Варя почувствовала, как сложенные щепотью пальцы сильно упираются ей в шею, в поясницу, потом в оба плеча.
   Это маменька крестит дочку перед самой страшной минутой ее жизни или перед самой счастливой? Ой, теперь уж не понять, фортуна рассудит! Крестит задом наперед… Но сие уже не важно, и поправлять некогда.
   С отчаянным полушепотом-полувоплем «Заступница! Помоги!» Александра Егоровна ткнула Варю в спину, и из-за кулис вылетело на сцену обворожительное создание в роскошном, многоцветном турецком костюме и пунцовой чалме.
   Произошло это столь стремительно, что остроносые, без задника, турецкие туфли-папуши едва не слетели с ног и Варя забавно затопталась на месте, силясь удержать равновесие. В зале раздались смешки, Александра Егоровна в ужасе прижала ладонь ко рту, чтобы сдержать страдальческий стон.
   Все! Обсмеяли! С первого же шага на сцене обсмеяли Вареньку! Ох, лучше бы она по-прежнему театра чуралась! И хотя Александра Егоровна, одна из ведущих актрис Большого императорского театра в Санкт-Петербурге, все же пристроила малолетнюю дочку в Театральную школу (а кем же еще стать дочери актрисы, как не актрисой же?!), дело у Вареньки там не заладилось. Признали ее бездарной, маменька и забрала, крест на ее актерской карьере поставила. Но вот год назад вдруг ни с того ни с сего, неведомо с чего, пробудилась наследственная жажда сцены… Варя уговорила матушку и Ивана Ивановича Сосницкого взять ее на роль в бенефисе… Ох, какая она оказалась настойчивая, так умоляла, словно дело о жизни и смерти шло! И вот к чему все привело! К провалу! К смеху! Сейчас начнут ошикивать, свистеть, а может, кто-то из недоброжелателей – мало ли их у Александры Егоровны?! – кинет в дебютантку какую-нибудь гадость вроде дохлой кошки или вовсе что-то неудобьсказуемое… И это в присутствии членов императорской фамилии, почтивших бенефис своим присутствием! Нет, Александра Егоровна этого не переживет, конечно, не переживет!
   Она прикрыла глаза, приготовившись скончаться на месте, однако внезапно до нее дошло, что ошикивания не слышно, а смех-то звучит вовсе не зло, а даже как бы сочувственно. Поглядела – и увидела на лицах зрителей то же веселое сочувствие. Ну что ж, в самом деле, ведь Роксолане, русской пленнице, которую играет Варя в комедии «Солейман II, или Две султанши», негде было научиться басурманские обувки носить. Немудрено, что едва не растеряла их!
   У Александры Егоровны несколько отлегло от сердца. Ну, может, все еще и обойдется… Теперь главное, чтобы Варенька не растерялась.
 
   А она растерялась-таки…
   Широко раскрытыми, ничего не видящими глазами девушка уставилась туда, где на утренней репетиции стоял Иван Иванович Сосницкий, изображавший турецкого султана, и где он должен был стоять сейчас. Солейман уже подал свою реплику. Теперь Варина очередь.
   Боже! А что говорить-то? Она не помнит ни слова! И кровь так стучит в ушах, что подсказки суфлера не слышно…
   У Вареньки отчаянно защипало губы (чтоб ярче блестели на сцене, жена Сосницкого, Елена Яковлевна, натерла их лимоном), и вдруг слова роли вспомнились как бы сами собой. Несмотря на то что ее отчаянно трясло, а перед глазами реял туман, голос все же зазвучал смело, даже дерзко – словом, именно так, как того требовала роль одалиски:
   – Ах! Вот, слава Богу, насилу нашла человеческое лицо! Так это вы тот великий султан, у которого я имею честь быть невольницей? – Она сделала положенную по роли паузу, и тут туман перед глазами наконец-то рассеялся. Однако легче не стало. Куда там! Ужас только усугубился! Варенька сообразила, что, пытаясь справиться с папушами, спутала направление, и Сосницкий-Солейман находится не перед ней, а немного в стороне, так что обращается Варя не к нему, а к ложе бельэтажа, которая сияла и сверкала, словно в ней собралась стая райских птиц. Это были, конечно, не птицы, а роскошно одетые дамы, но впереди, у самого барьера, стоял высокий, статный мужчина в военной форме с эполетами. У него были правильные черты лица, холодноватые голубые глаза и светлые волосы, скульптурно прилегающие к красивой голове. Губы его были тронуты надменной улыбкой, брови приподняты. Похоже, он удивлялся, что невольно стал героем водевиля…
   Даже в том полубреду, в каком пребывала дебютантка, ей показалось знакомым это чеканное лицо. Она уже видела эти глаза, эти губы с тем же выражением высокомерия. Видела этот открытый лоб и даже мундир с тугим воротом. Только тогда этот человек восседал верхом на белом коне, одной рукой держа повод, а другую заложив за борт мундира. Где же это было? Где Варя могла видеть его?
   Бог ты мой! Да на портрете! В фойе Большого императорского театра, что на Театральной площади Санкт-Петербурга, висит портрет: великолепный, превосходный, вполне достойный оригинала, который теперь с холодноватой улыбкой смотрит на молоденькую актерку.
   А ведь в фойе театра висит портрет государя императора Николая Павловича… А это, значит, не кто иной, как…
   Ну как тут не возопишь вслед за маменькой Александрой Егоровной: «Пресвятая Богородица, заступница, помоги!» Ведь свой монолог о человеческом лице злосчастная дебютантка обратила не к какому-то там выдуманному турецкому султану, а к русскому государю!
   Император свысока смотрел на перепуганную актрису, и вдруг в глубине этих ледяных глаз словно бы что-то подтаяло, губы дрогнули в улыбке, теплой, почти дружеской… Да ведь у него и правда человеческое, а не императорское, не казенное лицо!
   Варю мгновенно отпустило. Она задорно продолжила реплику:
   – Если так, то, пожалуйста, потрудитесь, любезный мой повелитель, выгнать отсюда сию же минуту это пугало! – Варенька ткнула пальцем вправо, где надлежало стоять актеру Алеше Мартынову, который изображал главного смотрителя султанского гарема. Ну этот, по счастью, ничего не перепутал, оказался на месте, реплику подал, какую нужно, хотя и был напуган случившимся сверх всякой меры и лицо его с наклеенным носом, более напоминавшим кривую саблю, со страху пошло пятнами.
   Зал, не заметивший Вариной оплошности, разразился хохотом, и это вывело из оцепенения Сосницкого, да и всех прочих, и действие пошло, покатилось. Варя шаловливо вела роль, больше ни разу не споткнувшись, лишь изредка бросая украдкой взгляд в сторону императорской ложи. Она даже и не видела ничего, но чувствовала, что оттуда исходит теплый, согревающий свет, словно там было солнце, и от этой мысли ей становилось так легко и радостно, что она даже не заметила, как первое действие бенефиса – водевиль про султана и трех его одалисок – закончилось, занавес сомкнулся, потом вновь разъехался, и актеры вышли на аплодисменты.
   Варенька кланялась, кланялась и наконец решилась поглядеть направо.
   Солнце светило улыбкой!
   Она улыбнулась ответно – и едва успела увернуться: половинка тяжелого бархатного занавеса чуть не стукнула ее по голове.
   Надо было срочно переодеваться для второго отделения – водевиля «Лорет, или Правда глаза колет». Это была совсем другая роль: озорная, смешливая, с песенками, которые Варя очаровательно пропела под гитару своим хорошеньким голоском, и партер снова неистовствовал в криках «браво!», снова вызывал:
   – Асенкова! А-сен-ко-ва!
   – Вот вам и Асенкова, – усмехнулся император. – Не слыхали, не видали… А взошла, как первая звезда! Такой талант достоин награды! – И он снова зааплодировал, широко, щедро улыбаясь.
   Все, кто был в ложе: императрица Александра Федоровна, великая княжна Мария Николаевна, по-домашнему Мэри, ее жених, герцог Максимилиан Лейхтербергский, фрейлина Мария Трубецкая, Григорий Скорский, кавалергард из числа флигель-адъютантов императрицы, – ответно заулыбались, подхватили аплодисменты.
   Александра Федоровна, привычно покосившись в сторону Скорского, заметила, что он вдруг замер. Впрочем, он тут же встрепенулся и снова зааплодировал вместе со всеми, но Александра Федоровна внимательнее взглянула на него и заметила, как вымученно он улыбается. А глаза… Эти чудесные зеленые, такие загадочные глаза, из-за которых императрица тайно, только в разговорах и переписке с ближайшей подругой Софи Бобринской, называла Скорского Secret, потемнели, помрачнели… Да они мрачны, как никогда, и на лице его, точеном, тонком, дерзком лице внезапно мелькнуло выражение такой острой боли, словно его сердце пронзили стилетом.
   Прямо вот здесь, в императорской ложе, прямо сейчас к нему подошел незримый убийца, ударил незримым стилетом… Никто ничего не увидел, а Скорский стоит, истекая кровью и силясь скрыть от окружающих свои страдания.
   Скрыл от всех – одна императрица успела заметить, потому что она всегда замечала и его, и все, что с ним происходило.
   Что случилось? Что вдруг случилось?!
   Ничего, верно? Или все же…
   Догадка, острая, как тот незримый стилет, коснулась ее сердца.
   Нет, не может быть! Или может?!
   А почему нет? Говорят про Скорского – он-де с некоторых пор стал заядлый театрал… Да-да, она теперь вспомнила и эти разговоры, и старые анекдоты про его юношеские забавы в Театральной школе, из-за которых отец едва не выгнал его из дому… Якобы с тех пор он сторонился театра, а потом опять то и дело на спектаклях, за кулисы вхож, будто к себе домой…
   Неужели?..
   У императрицы нервно дернулась голова – раз, другой, третий. Этот нервный тик привязался к ней после одного страшного дня 1825 года, но так и не прошел, возобновляясь в минуты самых больших волнений. Впрочем, Александра Федоровна вообще легко приходила в волнение…
   Император обернулся к жене и сразу заметил, как трепещет его маленькая птичка. Именно так – «моя птичка» – он называл свою невесту, а потом и жену, королевну прусскую Фредерику-Луизу-Шарлотту-Вильгельмину. Беленькая, румяная, нежная, с удивительно тонкой талией, она казалась ему неземным существом. Первым чувством его была не страсть, не жажда обладания ее красотой, а желание защитить ее, согреть, уберечь от треволнений мира. С первой минуты встречи он дал себе клятву в этом – и старался эту клятву исполнять всегда, всю жизнь. Для этого он посадил свою маленькую птичку в самую прекрасную клетку, какую только можно было себе вообразить, – в золотую клетку своей любви и нежности, берег, любил, охранял… и горько каялся, если какие-то обстоятельства порой вынуждали его нарушить священную клятву.
   Ах, Боже ты мой! Да что это с ней? Неужели приступ ревности из-за его теплого отзыва об этой хорошенькой актрисульке? О Боже, Александрина никак не разучится ревновать мужа к всякой ерунде!
   Император и угадал, и ошибся.
   Да, Александра Федоровна ревновала!
   Но… вовсе не его.
* * *
   Ой, какая тоска тоскучая… Варя думала, что здесь непрестанно что-нибудь разыгрывают, поют или танцуют – а как же иначе, в Театральной школе ведь и учат будущих драматических, балетных и оперных актеров для императорских театров! Но ничего подобного. До настоящей игры и пения, до танцев еще далеко. Зубрежка да и зубрежка, как в самой обыкновенной казенной школе. Вся-то разница, что не только аз, буки, веди талдычат, а выделывать разные батманы и прочие ронд-жамбы[1] заставляют, не только дважды два четыре затверживаешь, но и do-re-mi-fa-sol-la-si завываешь в разных октавах, а вместе с Законом Божьим зубри-ка невесть какие монологи цариц или богинь, да как можно быстрее зубри, да произноси без запинки, чтобы привыкнуть потом, на театре, всякую роль за сутки-двое выучивать. Говорят, в старших классах повеселее будет, там воспитанникам дозволяют участвовать в спектаклях, а в элементарном классе, куда поместили Варю с прочими новичками, скукотища и тоска. Жить надо было при школе, домой отпускали редко. Ходили воспитанники все время в казенном платье из китайки да в танцевальных башмаках. Поднимали с постели в шесть утра по звонку, и еще прежде завтрака (а завтрак – всего лишь кружка сбитня да булка трехкопеечная) вели в танцевальную залу – к длинным палкам, прибитым вдоль стен. Это станки, возле них надобно учиться всяческим кунштюкам, которые и суть балетное искусство. Балетные классы в школе – самые главные, балету отдано по воле начальства преимущество. Только потом начнется распределение будущих актеров по иным специальностям, а прежде всего надобно овладеть балетной премудростью. Но сколь же постижение ее бывает муторно и даже мучительно, особливо в шесть утра в нетопленой зале, в дальнем углу которой горит всего одна оплывшая сальная свечка, не доеденная мышами из-за своей старости… Она чадит и трещит, мечет по сторонам искры, а на потолок – пугающие тени от резких взмахов рук и ног. В сон клонит… Чуть смежишь от усталости глаза, как наваливается дрема. Но не тут-то было – немедля репетитор с палкой подкрадется, тычок в бок – и снова изволь махать руками и ногами!
   У многих получалось, оттого и было им интересно в Театральной школе. У Вари же не получалось, вот она и скучала. Кто-то мечтал о славе или деньгах, именно это и помогало сносить рутину обучения. Варя о театральной славе не мечтала, потому что знала: и ее, пташки залетной, и денег не так-то просто дождаться. Нагляделась, как маменька с копейки на грош перебивается. Если еще в премьерши выйдешь, то ладно, но это лишь для больших талантов, к которым Варя – она в этом не сомневалась – не принадлежит. А участь фигурантки (да и фигуранта!)[2] – самая в театре незавидная. Не единожды Варя слышала, как сосед Асенковых и воспитанник старшего касса Театральной школы Петр Каратыгин, большой любитель, несмотря на молодые года, пофилософствовать, а особенно во всеуслышание потолковать о превратностях театральной жизни, сетовал: «Мрачная персона фигурантской службы очень непривлекательна. Фигурант – самое жалкое существо в театральном мире. Ни к кому из земных тружеников так не подходит русская поговорка: «Неволя пляшет, неволя скачет», как к нему. Вечно толкущийся, вечно смеющийся, он, бедняга, как автомат, осужден допрыгивать свой век, при возможных лишениях, до скудного пенсиона!»
   Да и где он, тот пенсион!.. Единственное, чего дождешься, – это назойливого внимания мужчин, которые хорошенькую фигурантку всяко-разно будут улещать и ко греху склонять, а потом сделают ручкой «adieu!» – и исчезнут восвояси.
   Точно так же исчез когда-то человек, которого матушка называла Вариным отцом. Варя была слишком мала и отца не помнила. Сестры Варины родились от другого человека, с ним маменька обвенчалась, а Варя незаконная… Да и ладно, мало ли таких в их доме на Офицерской улице, близ Большого театра!
   Это был особенный дом. Принадлежал он купцу Голлидею, но весь его сняла дирекция Большого театра для актеров русской труппы и конторы театра. И почти все друзья-подружки-соседи Вари по дому Голлидея шли в Театральную школу – и старшие, и младшие.
   Актеры – народ не вполне обычный, и Театральная школа была не обыкновенной. Тут учились жить, притворяясь, это раз. А еще – и девицы, и молодые люди учились тут вместе, и это считалось самым удивительным.
   Варя-то была еще совсем девчонка, но и она понимала, что там, где собирается вместе молодежь, немедля распускает во все стороны свои стрелы шалунишка Амур. Сама она, конечно, ни в кого по малолетству не влюблялась, но могла видеть множество романов. Вспыхивали они и между воспитанниками, но это было не так интересно, как романы между барышнями из школы и господами с улицы. То есть господа эти были не свои, не школяры, они являлись невесть откуда, всеми правдами и неправдами домогаясь встречи с избранницами своего сердца. Чудеса тут бывали всякие, но один случай Варя запомнила навсегда.
   В школу порой хаживал рыжебородый сбитенщик в сером армяке, которого сторожам велено было пропускать без всяких препон: ну надо же воспитанникам порой полакомиться! Однако его приход доставлял радость лишь тем, у кого находился гривенник. Таким счастливцам отворялась баклага со сбитнем и кулек с булками и сухарями. В долг сбитенщик не давал никогда, никому и ничего. Но как-то раз случилось чудо. Пришел другой сбитенщик – с огромной черной бородой, в коричневом армяке. Картуз была надвинут низко и закрывал лицо, однако это не мешало ему удивлять будущих артистов своей щедростью. Первое дело, в баклаге его был не сбитень, а шоколад, а второе – в кульке оказались горой навалены бисквиты, бриоши и конфекты в виде разнообразных музыкальных инструментов. И самое чудесное, что он раздавал все даром!
   Варя прибежала позже других и увидела конфекты, проворно исчезающие во ртах.
   – А мне? – спросила она упавшим голосом.
   Сбитенщик посмотрел на нее из-под козырька своего низко надвинутого картуза. Глаз его не было видно, но в густой бороде вдруг промелькнула улыбка.
   – А тебе, синеглазка, я оставил лучшую конфекту, – сказал он неожиданно молодым голосом и вынул из кармана шоколадную гитару в золотой, туго шуршащей фольге. – Съешь, пусть твои чудесные глаза ярче заблестят!
   Варя замерла. Глаза у нее и правда были синие, но никто и никогда не говорил ей, что они чудесные. И вот так, синеглазкой, ее никто не называл.
   Она так смутилась, что уронила конфекту.
   – Вот растяпа, терпеть таких не могу! – капризно сказала старшая воспитанница Ирисова, хорошенькая и розовенькая, словно миндальное пирожное.
   Сбитенщик покачал головой и поднял шоколадную гитару.
   – Немедленно бери и ешь! – строго сказал он Варе. – Жаль, что марципановые булочки кончились. Тебе надо есть получше, а то одни глаза останутся. А у красавицы много чего еще должно быть, кроме глаз! – И он повел рукой вокруг своей груди.
   Мальчики рассмеялись, девочки покраснели и бросились врассыпную. Ну что ж, все равно сладости уже кончились. Не тронулись с места только старшие воспитанницы.
   Ирисова фыркнула, окинула Варю пренебрежительным взглядом и отвернулась.
   – Ну бери же! – Сбитенщик сунул Варе шоколадку, а потом отшвырнул свою пустую баклагу, скомкал кулек – и подошел к Ирисовой, взял ее за руку…
   «Что это он?» – удивилась Варя.
   – Ах, амур, амур, – пробормотала Варина подружка Надя Самойлова. Она была ужасная проныра и все про всех знала, хотя, случалось, и привирала малость для пущего эффекта. – Он такой же сбитенщик, как я императрица Жозефина. Борода у него приклеенная, сразу видно. Он за Ирисовой пришел поухаживать, щедрость свою показать. Какой галантный кавалер!
   – Поухаживать за Ирисовой? – переспросила Варя, наконец-то начиная понимать суть происшедшего, но тут двери главной залы распахнулись, и откуда ни возьмись в фойе появился сам князь Шаховской, известный драматург, главный директор Императорских театров, главный начальник Театральной школы.
   – Что это у вас здесь, господа? – крикнул он сердито, а его толстощекое, некрасивое лицо так и пошло гневными пятнами.
   Все бросились врассыпную, сбитенщик канул невесть куда. Кажется, его искали, но так и не нашли. Варя думала, что он успел сбежать, однако на другое утро выяснилось, что он все-таки не сбежал.
* * *
   О, Большой театр Санкт-Петербурга в тот вечер просто бурлил! Его так и заливало волнами разнообразных чувств, и прежде всего – ревности. Чуть не все зрители мужеского пола в одночасье влюбились в эту дебютантку, в Асенкову. Ах, какие ножки, какие бедра, какая талия, какая, пардон за нескромность, грудь! Даже под юнкерским мундиром весьма и весьма задорно выступает! И не только грудь, но и – ах, еще один пардон – задница прехорошенькая! С какой стороны ни погляди, хоть сзади, хоть спереди, хоть сбоку, хоть со стороны таланта – сущая новая звезда, une nouvelle e ́ toile[3], вспыхнула на сцене. Вот кабы ею завладеть! Конечно, этакий брильянтик оправы недешевенькой потребует, достанет ли у кого на такую оправу?.. Многие господа как в партере, так и в ложах, а тем паче на галерке мысленно заглянули в свои кошельки. Большинство их (особенно те, что с галерки) тут же и смирились, что на роду им написано лишь платоническое обожание хорошенькой этуали, однако иные предовольно подмигнули в сторону сцены, положив себе начать ухаживать за этой Асенковой безотлагательно, а ежели было сие подмигивание замечено дамой или супругой, она грозно или плаксиво супилась, и вот тут-то начинали клубиться-пениться те самые волны ревности, о которых шла речь несколько ранее. Грудь у дам высоко вздымалась, почти выскакивая из корсета, веера ходуном ходили в руках, кулачки так крепко сжимались, что обтягивающий их атлас перчаток едва не лопался по швам… а на иных кулачках и лопался-таки, являя миру высшую степень ревности, такую, которая зовется среди понимающих людей jalousie insensée, formidable, terrible и даже, не побоимся этого слова, fatale…[4]
   Именно приступ такой ревности испытывала сейчас сидевшая в ложе второго яруса дама в сером платье, на первый взгляд скромном, а на самом деле – вызывающе, по-купечески дорогом, под серой же вуалью. По облику – богатая вдовушка, не выдержавшая срока траура и явившаяся в театр незадолго до его истечения, однако скажем сразу – она не была вдо́вой, хоть и мечтала таковой сделаться, одевалась же в серое, чтобы не привлекать излишнего внимания… Занятно – вся жизнь ее состояла в том, чтобы обратить на себя мужское внимание, но иногда все же приходилось скромничать. Ложа ее, нарочно снятая (за бешеные деньги, само собой), помещалась как раз наискосок от императорской, так что в двойную лорнетку даме были отчетливо видны не только все там находившиеся, но и выражение их лиц. Особенно одно лицо привлекало ее…
   По странному совпадению, это было лицо того самого человека, из-за которого разволновалась сама императрица. Однако ее волнение и ее ревность были просто легкой вспышкой по сравнению с тем шквалом чувств, который бушевал в сердце дамы в сером. И если бы какой-то вездесущий и незримый персонаж трагического водевиля, который мы все ежедневно разыгрываем по воле слепого, как старик Гомер, драматурга по имени Рок, мог прочитать мысли этой дамы (ее, к слову сказать, звали Натальей Васильевной Шумиловой), то извлек бы материал если не для трагедии, то для драмы уж наверное. А впрочем, все же для трагедии, которая начинается спокойно, мирно, безобидно…
   …Итак, он все же приехал в театр! Ну что же, Наталья Васильевна и не сомневалась. Само собой, он и не мог не приехать – все же адъютант императрицы, один из ее четырех флигель-адъютантов, которым вменено в обязанность, если не всем, то поочередно сопровождать свою госпожу и Прекрасную Даму куда бы она ни следовала. Ну да, они служат ей, словно les chevaliers из романов своей la Belle Dame[5] – служат и втайне ее обожают. Дама недоступна, как ей по амплуа положено… Ах, батюшки, вот они, эти глупые поездки в глупый театр – Наталья Васильевна уже набралась здешних нелепых словечек!
   Прекрасная Дама, значит, холодна и недоступна, как ей по роли… – тьфу! опять! – …как ей по статусу положено, однако порой очень даже не властна она над своими взглядами. Эти взгляды так и мечутся от князя Александра Трубецкого, имеющего в кругу императрицы прозвище Бархат, к Секрету – Скорскому…
   Секрет… О да, более непроницаемое и загадочное лицо трудно представить! Очень правильное прозвище дала ему императрица. Невозможно угадать, о чем он думает, чего желает, что причиняет ему боль или делает счастливым. Он старается скрыть все о себе – в себе, а на люди выставляет только незначительную мелочь. Ну да, наследник разорившегося состояния, ну да, на Кавказе сам себе составил боевую славу, которая воскресила память о роде Скорских и вернула к нему уважение, ну да, блистательный танцор… Даже и не поймешь толком, за что сделался одним из четырех флигель-адъютантов, за эту славу или за вальсирование: кружится, кружится, словно земли не касается, и в это воздушное кружение вовлекает даму, не сводя с нее глаз, и она, чудится, уже душу готова продать за то, чтобы музыка не кончалась, чтобы не прекращался полет, чтобы не отводил от нее кавалер своих дурманных зеленых глаз…
   О, конечно, всем известно, что императрица страстно любит вальсировать. С легкой руки некоего модного стихотворца ее так и зовут все – Харита средь Харит. Не этим ли объясняется ее привязанность к Скорскому? Или все же… все же и ее приманил зеленый неверный пламень этих глаз?
   Боже сохрани сказать такое! Но подумать-то можно?
   Нет, лучше не думать, потому что от одних только мыслей сердце бешено застучало. До боли!
   Наталья Васильевна так стиснула ручку веера, что услышала легкий хруст. Тонкая, резная слоновая кость треснула между ее напрягшимися до боли пальцами… Вот ведь что, даже слону не выдержать, а женскому сердцу каково? Оно бесконечно доверчиво, падко на приманку счастием… Женщина – та же бабочка легкокрылая, которая вечно мечется над обманчивыми и опасными огоньками. И влечет, и крылышки обжечь страшно. Огоньки эти – мужчины, с их бесстыдными желаниями и лживыми посулами. Вот так же и Наталью Васильевну однажды ослепил блуждающий огонек…