И, не дожидаясь ответа, пошел, вернее, поехал с косогора по крутому скату.
   Он рассчитал правильно: Тарасов следом не побежит, не бросит машину без присмотра. Поедет в село, никуда не денется! Час на рекогносцировку есть, не меньше часа.
   Было скользко чертовски, или просто место для спуска Поляков выбрал неудачно. Он дважды упал и спустился в долину отнюдь не таким щеголеватым майором, каким вышел из «эмки», – шинель на спине была извожена до безобразия. Впрочем, все, копающие вокруг, были куда грязнее. На сапогах налипло по полпуда земли, и Поляков видел, что многие из земляков то и дело, прежде чем поставить ногу на лопату, ее же лезвием счищают грязь с подошв, рискуя разрезать обувь.
   – Ах ты, черт! – жалобно воскликнула неподалеку какая-то замурзанная маленькая женщина. – Опять галошу пропорола!
   Ну вот, пожалуйста, как он и думал.
   – Скажите, товарищ, – подошел к ней Поляков. – Где тут автозаводская бригада трудится? На каком участке?
   – А во-он там, где мужики ломами орудуют, – махнула женщина рукой, и брезентовая варежка, слишком для нее большая, свалилась в грязь. – За увалом, налево, видите?
   Поляков кивнул: вижу, мол, – и поднял ее варежку.
   – Спасибо, – сказала женщина, глядя на него из-под низко надвинутого платка. – А вы к нам надолго, товарищ майор?
   – А почему вы спрашиваете?
   – Да так… – протянула она, поигрывая лукавыми зелеными глазами. – Может, остались бы? Лекцию вечерком прочли бы на тему бдительности… или о международном положении, к примеру. Нет, правда, как там дела, на Западном направлении? А точно, что собрались столицу в Энск переносить и под откосом отрыли бункер для товарища Сталина и всего правительства? Просветили бы народ, товарищ майор! Мы тут уже почти месяц, а ничего не знаем, что на свете творится. У нас ни сводок, ни политинформаций, работаем как лошади, в сараи да землянки свои возвращаемся, поедим худо-бедно – и валимся вповалку на лапник, да и спим, как убитые. Скоро вовсе тут одичаем.
   – Давай-давай, молоти языком, Нинка, – проворчала другая женщина, плотная, крепко сбитая, с узкоглазым лицом, напомнившим Полякову лицо Тарасова. Видимо, в ней тоже была чувашская кровь. – Он тебе проведет такую политинформацию, что на всю жизнь запомнишь. Мало, что твой муж где-то в тундре корешки ковыряет, так еще и ты к нему присоседишься. Нашла себе лектора, ити его мать!
   Поляков глянул на женщину повнимательней.
   Ого, что-то новенькое… До войны невозможно было вообразить, чтобы с майором НКВД кто-то осмелился заговорить в таком тоне, да еще и с матерком. Лебезили, заискивали, в лучшем случае – молчали. Ну ладно, с Нинкой все понятно, обыкновенная потаскушка, таких любой мужчина с полувзгляда насквозь видит. Ей все равно, кто перед ней, в каком чине и звании, лишь бы штаны носил. А вот другая… Во взгляде ее узких глаз откровенное презрение. Может быть, и правда начал пробуждаться тот самый народный дух, о котором говорил дядя Гриша?
   Жаль, что нельзя поговорить с ней. И времени нет. Да и разве разговорится она? Вернее всего, замкнется, замолчит. Поляков отлично знал, что люди с ним и ему подобными становятся словоохотливы только после серии допросов с применением силы.
   Ну что ж, служба есть служба!
   Нинка, видимо, послушалась подруги: помалкивала и копала землю с таким усердием, что только лопата мелькала, даже забыла галоши очищать. Суровая чувашка тоже гнулась над лопатой, не поднимая глаз. Поляков постоял-постоял рядом еще минуту да и пошел, не говоря ни слова, к той цепи укреплений, которые возводили мобилизованные с Автозавода.
   Они орудовали не лопатами и даже не ломами, а кувалдами – вбивали в почву клинья, с помощью которых выворачивали изрядные пласты крепко перевитой корнями земли.
   «Здорово приспособились, – одобрительно подумал Поляков. – Вот это рвы так рвы будут, я понимаю. Почему другие так же не действуют, интересно? Получается, здесь нет главного инженера? То есть, как обычно, с печки упали – и роют кто во что горазд?»
   Он оглядел группу землекопов. Того, кого он искал, среди них не было.
   – Товарищи! – окликнул Поляков, подойдя поближе. – Вы с Автозавода?
   Они смотрели угрюмо, исподлобья, в точности как та женщина, подруга Нинки. Молчали. Никто не прервал работы.
   – С Автозавода, спрашиваю? – чуть повысил голос Поляков.
   – Ну… – не переставая орудовать ломом, откликнулся один из рабочих. С виду простоватый, широколицый русак, но глаза у него оказались такие же, как у прочих: узкие, словно лезвия, и взгляд такой же режущий, ненавидящий. Рот стиснут в нитку.
   – Я ищу Москвина, Григория Москвина. Знаете такого? – сказал Поляков.
   Согнутые спины распрямились, словно по команде. Обменявшись быстрыми взглядами, как будто мгновенно сообщив что-то друг другу, рабочие снова уставились в землю.
   – Так знаете или нет?
   – Ну, знаем… – отозвался тот же.
   – Где он?
   На некоторое время воцарилось молчание.
   «Что за черт? – подумал Поляков. – Что тут у них случилось?»
   И сердце сжалось, потому что ощутило близкую беду.
   – Где он, я спрашиваю?!
   – Да в селе. Как кинул его уполномоченный подыхать в сарае, так и лежит там небось, – наконец проговорил тот же рабочий.
   – Что-о?! – выдохнул Поляков.
   – А то ты не знаешь, майор? – зло хмыкнул рабочий. – Не знаешь? Небось наши псы уже позвонили в город, в управление. То-то ты прилетел как на крыльях. А ваньку зачем ломаешь? Мало вам человека загубить, надо еще и комедию сыграть!
   – Тихо, Тимоша, тихо, – пробормотал сквозь зубы другой рабочий, низкорослый, приземистый, и даже потянул первого за ватник, но тому, чувствуется, уже вожжа попала под хвост.
   – А что тихо? – вырвался он. – Что тихо?! Пристрелили человека ни за что ни про что только потому, что он за женщину вступился, а теперь молчи? Ладно, вчера мы все промолчали, сжевали совесть вместе с языками. Но сегодня – не буду! Пусть лучше он пистолет достанет да застрелит, пока нас всех здесь танками не подавили! Думаете, мы ничего не знаем и не понимаем?
   У Полякова кровь колотилась в висках. В горле стало сухо. Что произошло? Дядя Гриша поссорился с местным особистом, с комиссаром (пусть не было в достатке лопат и ломов, но комиссар при каждом отряде землекопов имелся непременно: для этого был откомандирован младший командный состав НКВД)? Вступился за какую-то женщину? И что? Комиссар выстрелил в него? Да почему? По какому праву?!
   Поляков распахнул шинель, рванул крючки гимнастерки на горле – нечем стало дышать. Ужас, охвативший его при мысли, что с Охтиным могло что-то случиться, был сродни с тем смертным холодом, который охватил его тело и душу, когда он узнал о гибели сестры. Вслед за ней – не пережила! – умерла и няня. Дядя Гриша – последний, единственный родной человек, оставшийся у Егора Полякова, последний, единственный, который знал его настоящее имя – Георгий Смольников. Как жить дальше, если нет никого в мире, кто знал бы твое настоящее имя?!
   Он отвернулся от землекопов и широким шагом пошел, почти побежал по склону, который полого поднимался к деревне, стоявшей в полугоре. Оттуда навстречу ему катила знакомая «эмка».
   Тарасов затормозил рядом, выскочил:
   – Товарищ майор, вот, нашел комиссара. А начальник объекта поехал в район за лопатами, лопат у них тут…
   И осекся, увидев лицо своего начальника.
   Перехватив ошарашенный взгляд Тарасова, Поляков мигом стиснул в кулак и душу, и сердце, и боль свою. Сам ощутил, как скользнула на место привычная маска – теперь он стал олицетворением ледяного спокойствия и невозмутимости.
   Дверца распахнулась. Из «эмки» выбрался худенький (шинель болталась на нем, как будто была надета на перевернутую швабру) веснушчатый юнец с тремя квадратами на петлицах – младший лейтенант госбезопасности.
   – Товарищ майор! – задорно выкрикнул он, изрядно гнусавя – то ли от волнения, то ли от насморка. Нос у него был красный и глаза воспалены. – Докладывает младший лейтенант Дудак.
   – Я и сам вижу, что вы младший лейтенант, – перебил Поляков. – И все остальное про вас мне тоже ясно.
   Тарасов тихо хрюкнул, но тотчас спохватился и дипломатично полез обратно в «эмку».
   – Что вы тут устроили с этим Москвиным? – тихо проговорил Поляков. – Ну! Говорите!
   Младший лейтенант Дудак открыл и закрыл рот. Глаза у него стали изумленные: ну да, не ожидал, что приезжий майор окажется уже в курсе дела.
   – Докладывайте быстро! – приказал Поляков. – Нет, погодите!
   Что бы там ни произошло, нельзя, чтобы слышал Тарасов.
   Он схватил Дудака за рукав и потащил в сторону от машины. Остановился, повернул его к себе:
   – Слушаю. Скорей говорите. Москвин жив?
   Снова сердца сжалось до какой-то почти нереальной боли. Что он здесь делает? Нужно скорей мчаться в село, искать дядю Гришу, а он тратит время…
   И в то же время словно бы чья-то прохладная ладонь успокаивающе коснулась лба, и Поляков понял: дядя Гриша его дождется. Сначала надо – он в самом деле должен! – узнать, что здесь случилось.
   – Да никакая пуля эту сво… – начал было Дудак, но глянул в черные, лютые глаза майора – и подавился ругательством. – Так точно, жив.
   – Коротко изложите, как обстояло дело.
   – Тут одной мобилизованной плохо стало, когда она несла носилки с землей. Упала без сознания, неженка! – Дудак презрительно дернул углом рта. – Москвин потребовал, чтобы женщин отпускали с окопов раньше, потому что, дескать, тяжело им землю ворочать по десять-двенадцать часов. Девчонки, говорит, потом рожать не смогут. Я ему сказал, что та мобилизованная, во-первых, не девчонка, ей уже лет двадцать пять, а во-вторых, от работы еще никто не умирал. Труд облагораживает человека! И вообще, наши советские женщины ради того, чтобы отстоять завоевания Октября и дело Ленина – Сталина, всем готовы пожертвовать, даже собственной жизнью и жизнями своих детей! Тогда он… – Дудак яростно дернул углом рта, – тогда Москвин сказал, что я… – младший лейтенант стиснул кулаки, – что я…
   – Ну, продолжайте, чего заикаться начали?
   – Что я безжалостный урод, которого надо как можно скорей поставить к стенке, и чем больше таких тварей, как я, выявят и расстреляют в первые же дни войны, тем скорей победит Россия, потому что она будет сражаться ради будущего, а не ради защиты кровавого прошлого. Это он о завоеваниях Октября! О деле Ленина – Сталина! – Дудак от возмущения пустил петуха. – Ну я, конечно, не выдержал и… по закону военного времени…
   – Сдайте оружие! – приказал Поляков. – Ну, быстро! Ослушаетесь – я могу вас сейчас же… по закону военного времени!
   Он смотрел в землю, не позволяя себе даже взглянуть на Дудака. Боялся, что не выдержит.
   Дудак издал какой-то странный звук, не то стон, не то всхлипывание. Потом пробормотал:
   – Товарищ майор! Я во вредителя, во врага народа, а вы…
   – Этот человек – мой секретный сотрудник, – тихо сказал Поляков. – Он должен был любой ценой втираться в доверие к людям. Выявлять нестойких, пораженцев, готовых к саботажу, а может быть, и к откровенно враждебным действиям. Вы своей глупой, нет, не просто глупой – преступной несдержанностью поставили под удар целую операцию. Понятно вам, почему я могу прямо сейчас и здесь?..
   Он по-прежнему не смотрел на младшего лейтенанта, но почувствовал, что тот пошатнулся. Вынул табельный «ТТ», протянул Полякову. Пистолет плясал в его дрожащей руке. Такое ощущение: Дудак уже не удивился бы, если бы разгневанный майор выпалил в него из его же собственного «ТТ»! Поляков, конечно, испытывал жгучее желание сделать это, но не сделал – сунул оружие в карман шинели.
   Насчет секретного сотрудника была чушь, только что пришедшая в голову Полякову. Никто не мобилизовал Охтина на окопы – он записался сам. В первые же дни войны пошел в военкомат с просьбой отправить в действующую армию – не взяли по возрасту (ему недавно исполнилось пятьдесят два года). Кроме того, живя в землянке вместе с первыми строителями Автозавода, он застудил легкие, да так, что порой харкал кровью. Какая уж тут война! Его послали на окопы только потому, что людей не хватало просто катастрофически, а он сам обратился с просьбой отправить сюда.
   Когда Поляков узнал о решении Григория Алексеевича, просто ушам не поверил.
   – Зачем, зачем? – повторял Егор снова и снова и по-прежнему не мог понять. – Зачем тебе это? Ведь вот-вот может совершиться то, о чем мы мечтали двадцать пять лет! То, ради чего мы притворялись, лгали, отдавали самых дорогих и любимых! Моя семья, моя сестра… твой брат, расстрелянный только за то, что он был твоим братом. Его умершая от горя жена. Его сгинувший невесть где сын. Няня Павла… И другие, другие, бесчисленное количество таких, как мы, у которых было отнято все, даже имя! И ты хочешь защищать эту страшную страну, в которой для людей главное не то, что они русские, а то, что советские. Ты хочешь защищать Советский Союз?
   – Я хочу Россию защищать, – сказал тогда Охтин. – Россию, а никакой не Советский Союз. Сам знаешь, если бы снова, как в Гражданскую, пошли наши стеной на них , как шли тогда белые на красных, я бы нашу Родину у них когтями и зубами рвал. Как раньше! Но сейчас на Россию идут чужие. Сейчас мы все – и красные, и белые – вместе должны быть. Неужели ты не понимаешь, что речь не о том идет, какой быть России – красной или белой, – а о том, быть ли ей вообще?
   – Нам не нужна такая Россия! – выкрикнул Поляков.
   Охтин только головой покачал:
   – Россия – одна. Такая или не такая – одна! А мы с тобой ничего не решаем. От нас уже ничего не зависит, понятно? Мы можем быть только со своими – какими бы они ни были, главное, что с русскими, – или с врагами. Я не могу, не хочу быть с врагами! Поэтому должен сделать хоть что-то, если на фронт не берут.
   Поляков пытался его переубедить, но напрасно. Они расстались враждебно, и все три недели, прошедшие со времени отъезда Охтина, он лелеял в своей душе эту враждебность, стараясь убедить себя, что был прав, однако не выдержал – сорвался в Кузнечную пристань, воспользовавшись первым же предлогом. И сейчас клял себя, что не поехал раньше. Хотя бы на день! Как он будет жить, что будет делать, если не станет Охтина?!
   – Я спрашиваю – понятно? – спросил он, по-прежнему не глядя на Дудака.
   – Так точно… – едва слышно выдохнул тот.
   Наконец Поляков повернул голову и посмотрел на младшего лейтенанта.
   Тот покачнулся. Показалось, будто его лица коснулся открытый огонь.
   – Он жив? Быстро говорите – жив?
   Дудак туго сглотнул, но ничего не смог ответить – пожал плечами.
   – Где он?
   И снова Дудак молчал, чудилось, бесконечно долго, прежде чем нашел в себе силы прошептать:
   – В сарае…
   – Садитесь в машину, – приказал Поляков, снова подавляя искушение выхватить пистолет из кармана и начать палить, пока хватит пуль. – Показывайте дорогу.
   Садясь сам, он мельком взглянул на Тарасова. У того от любопытства даже уши заострились. Можно представить, что́ он будет докладывать начальству! Если Григорий Алексеевич еще жив, его надо вывезти отсюда – как можно скорей. Потом нужно будет заняться созданием легенды о секретном сотруднике. Без вопросов в управлении не обойтись! Придется задним числом написать заявление, доносы, которые якобы принадлежали перу секретного сотрудника Охтина, вернее, Москвина… Какую кличку ему дать? Нет, это все потом. Это мелочи. Сейчас главное – его жизнь!
   – Вон туда, – чуть слышно пробормотал сидящий сзади Дудак. – Налево. За домом с серой крышей.
   – Да тут везде серые, – хмыкнул Тарасов, сворачивая в узкий проулок. – Прогнили все. Сюда, что ль?
   – Сюда…
   Поляков выскочил, когда «эмка» еще тормозила. Ногой ударил в небрежно прикрытую створку ворот приземистого сарая. Влетел внутрь – и словно бы наткнулся на истерический женский крик.
   Замер, опешив. Сзади возбужденно дышал Тарасов.
   – Иха… – пробормотал он. – Веселые дела. Это что ж, лазарет такой? Или, подымай выше, санаторий?
   Сквозь щелястую крышу сквозил холодный свет. Видно было, что на земле, в грязи, в кучку собрано сено, на него набросаны еловые ветки. На жалкой подстилке лежал человек. Над ним стояла на коленях простоволосая женщина в замызганной телогрейке, пытаясь прикрыть собой, и с ужасом косилась на вошедших.
   – Он умирает! – крикнула, поднимая заплаканное, измученное лицо с опухшими от слез глазами. – Не надо, не трогайте его!
   Поляков покачнулся, увидев седую, сплошь седую голову Охтина, лежащую на какой-то серой тряпке.
   – Всем выйти, – прохрипел, покосившись на Тарасова. – Проследите, сержант.
   Дудак, предусмотрительно не решившийся сунуться дальше порога, покорно отпрянул на улицу.
   – Пройдите, гражданка, – сказал Тарасов, потянув женщину за плечо. – Пройдите, сказано.
   – Я его не брошу! – оттолкнула шофера женщина. – Он меня спасал, я его не брошу.
   «Значит, дядя Гриша за нее вступился», – подумал Поляков, ощутив такое же жгучее желание убить эту женщину, как и Дудака.
   – Иди… – донеслось снизу чуть слышное – и все замерли: умирающий заговорил. – Иди, не бойся. Мне надо с ним…
   Женщина покорно поднялась, всхлипнула, зябко втянула голову в ворот грубого самовязаного свитера, торчащего из телогрейки.
   – Платок свой забери, – прохрипел Охтин, пытаясь приподнять голову. – А то умру, побоишься взять.
   – Нет, нет, не надо! – Женщина опрометью кинулась из сарая, тяжело волоча за собой калоши, сваливавшиеся с ботинок, и Поляков, взглянув на ее растрепанные, свалявшиеся, давно не мытые волосы, вдруг понял, что серая тряпка под головой Охтина – никакая не тряпка, а шерстяной платок женщины.
   Он подошел ближе.
   Седые волосы, белое, без кровинки лицо, потонувшие в черных тенях глаза. Серые губы. Какая-то бесформенная тряпка, покрытая ржавыми пятнами, торчала из-под полы ватника.
   Кровь!
   – Дядя Гриша… – пробормотал Поляков и по тому, что лицо Охтина вдруг приблизилось, понял, что опустился рядом с раненым на колени. – Ты что? Ты что это затеял?
   – Прости, Гошка, – сорвался легкий вздох с губ Охтина. – Ты меня прости… я тебя оставляю…
   – Дядя Гриша…
   – Сволочи, какие же сволочи! – чуть слышно бормотал Охтин. – Это же их народ, здесь же не заключенные! Они хотят, чтобы измученные женщины для них окопы рыли… они… Кого же защищают те, кто сейчас на фронте стоит против гитлеровцев?
   «Таких, как я и тот, кто в тебя стрелял», – подумал Поляков и поднял с грязного пола, засыпанного сенной трухой, безжизненную, холодную руку Охтина.
   – Дядя Гриша!
   – Да что ты заладил? – шепнул Григорий Алексеевич, и на губах его запузырилась кровавая пена. – Других слов не знаешь, что ли? Помню я, как меня зовут. Все помню. Увези ее. Прошу, увези.
   – Кого?
   – Ты ее видел. Это она. Мы у нее в долгу.
   – Кто? Почему?
   – Увези ее отсюда, – повторил Охтин и подавился кровавым сгустком, внезапно вылетевшим из его рта.
   Поляков ничего не успел сказать, ничего не успел спросить. Какое-то мгновение – нет, меньше… и он остался один.
   Один .
   Он стоял на коленях, склонившись над безжизненным телом, и думал, что первый раз за всю жизнь присутствовал при смертной минуте кого-то из своей семьи. Отца убили без него, мама покончила с собой без него, сестра была убита без него, няня умерла без него. Поляков думал раньше, что судьба жестока, так как не дает ему проводить в последний путь своих , но теперь понял: она была удивительно к нему милосердна.
* * *
   Первое, что они услышали, сойдя с баржи, было:
   – Фашисток ведут! Фашисток ведут!
   – Господи, ну что-нибудь поновее бы придумали… – пробормотала Катя Спасская, чуть обернувшись к Александре. – В Рузаевке, в 38-м, помнишь, когда нас туда привезли, тоже мальчишки кричали: «Фашисток ведут!»
   Тех мальчишек Александра никогда не забудет. Для встречи эшелона с «врагинями народа», которых направляли в Темниковский женский лагерь, все население станции выстроилось по обочинам грязной, расквашенной дороги. Заключенные брели по трое, волоча на себе свои жалкие пожитки – мешки, чемоданы, узлы. Всех шатало от голода. Их так и не накормили по прибытии – велели ждать до места, а под местом имели в виду не станцию, а сам лагерь, куда их должны были перевезти по лесным дорогам только завтра. То есть к завтрашнему вечеру, может, и накормят. Хорошее дело… Сейчас же их вели куда-то ночевать, куда – неведомо. Едой и не пахло, а жители Рузаевки стояли по обочинам дороги и порою начинали истошно орать:
   – Фашисток ведут!
   Наверное, кричали не все, но Александре казалось, что даже больше, чем все. Почему они были фашистки? Неведомо. А потом в них полетели камни. Перла Рувимовна, шедшая слева от Александры, схватилась за голову. Седые, растрепанные волосы, выбившиеся из-под платка, окрасились кровью, она пошатнулась и свалилась бы, если бы Александра не подхватила ее под руку. Узел Перлы Рувимовны упал в грязь и наполовину утонул в ней.
   Катя Спасская попыталась поднять его, но на нее налетели идущие сзади женщины, которые невольно ускорили шаги, чтобы не попасть под град камней. Катю сбили с ног, упали и другие женщины. Александра, изо всех сил пытаясь сохранить равновесие, метнулась в сторону, увернулась от летящего в нее камня и вдруг увидела странную женщину, стоящую на обочине. Завернутая в большой черный платок, она медленно крестилась и кланялась, глядя на смятенную толпу заключенных, но не делала ни малейшей попытки остановить мальчишек. Какое-то мгновение Александра смотрела в ее равнодушные глаза, потом отвернулась и побрела дальше, из последних сил волоча за собой Перлу.
   – В колонну по три! – орали конвойные, но их никто не слышал. Наконец до них дошло, что творится, а может быть, кто-то разглядел окровавленные головы женщин (кроме Перлы, досталось еще нескольким), и конвойные побежали по обочинам, разгоняя мальчишек.
   А те все не могли угомониться:
   – Фашистки! Фашисток бей!
   Наконец заключенных привели в какой-то сарай. Потолок был щелястый, пол грязный, стены сырые. И ни соломинки, ни доски, на которых можно устроиться – если не лечь, то хотя бы сесть!
   Женщины подняли крик, требуя еды, каких-нибудь подстилок, врача для раненых.
   Прибежал начальник конвоя, стал грозить: не замолчат, то…
   – Ну что «то»? – устало спросила его Катя Спасская, размазывая грязь по лицу. – Что ты нам еще можешь сделать, начальник? К стенке поставить? Да вы же нас и тащите на погибель, так, может, лучше поскорей? Постреляй нас всех, и дело с концом!
   Кто-то из женщин истерически взвизгнул, не выдержав этих слов, а кто-то разразился рыданиями. Через мгновение рыдали все. Такого ужаса Александра, кажется, в жизни не переживала… Унять слезы измученных ссыльных было невозможно. От их отчаянных воплей и стонов ходили ходуном стены. Александра внезапно осознала, что ни она сама, ни другие ее подруги по несчастью даже толком не плакали над своей долей все это время. Душа скукожилась, что ли… И вот теперь все силы терпения кончились.
   Вдруг бросилось в глаза – Люда Стромыкина, жена одного из волжских капитанов (здесь ведь большинство женщин были жены речников, арестованные и сосланные просто потому, что – жены «врагов народа»), высокая, некогда очень пышная, а теперь худющая, с обвисшими щеками, резко постаревшая женщина, стоит, чуть не на голову возвышаясь над низеньким, толстеньким начальником конвоя, и даже не плачет – ревмя ревет на одной низкой ноте, царапая лицо ногтями до крови!
   Накатило настоящее безумие…
   Начальник вылетел за дверь пулей. Слышно было, как с грохотом упал засов. И тогда женщины кинулись к стенам сарая, стали скрести их, бить в них кулаками… Рев продолжался, стены ходили ходуном. Наверное, если посмотреть со стороны, это было страшно: отчаянно рыдающий, ревущий, мучительно содрогающийся сарай…
   Кто-то сильно ткнул Александру в бок. Глянула – Катя. Она зажимала уши ладонями и отчаянными гримасами показывала окружающим ее женщинам, в том числе Александре и Перле, чтобы сделали то же. Перла не понимала – ревела истошно, даже не утирая крови, которая сочилась из раны на голове, но Александра зажмурилась, зажала уши, скорчилась, припав коленями на свой чемодан… Сразу стало легче. Рев и вой отдалились, спасительная тьма прильнула к глазам. Александра мелко дышала, постепенно приходя в себя. Рев доносился словно бы издалека. Но вот он начал стихать, стихать… Она робко приоткрыла глаза и увидела, что уже почти все женщины сидят на корточках, на вещах или стоят вот так же, как они с Катей, согнувшись, скорчившись, зажимая уши, зажмурясь. Последней угомонилась Людмила, но у нее не хватило сил даже сесть на узел – упала прямо на сырую землю и забылась то ли во сне, то ли в беспамятстве. Перла достала из своего грязного узла какую-то рубаху, оторвала от нее полосу, попыталась перевязать голову. Александра помогла. Постепенно ее охватило то же оцепенение, что и прочих, и они с Катей и Перлой, прижавшись друг к другу, уснули на своих сваленных грязной кучей вещах.
   Утром им первым делом принесли свежевыпеченного хлеба и несколько ведер кипятку. Резала хлеб та самая женщина в платке, которая давеча крестилась на обочине. Глаза у нее были такие же равнодушные, словно незрячие, как и прежде, однако нареза́ла она пайки удивительно точно. Всем досталось поровну. И каждой из заключенных женщина холодно велела: