Вообще говоря, князь Федор был поражен, насколько откровенно все здесь выказывали свои чувства! А может быть, это смятенное сердце вдруг наделило его такой острой проницательностью, что он мог читать по лицам, словно по неосторожно раскрытым книгам?
Молодой князь видел, как менялось лицо Петра, когда он поглядывал на свою прекрасную невесту. Он желал, чтобы Мария кружилась вокруг, подобно Елизавете, заигрывала, опутывала его златыми сетями кокетства, но для Марии он был только избалованный мальчишка, безмерный дерзец, в полную власть к которому она скоро попадет. Федор украдкой обращал взоры к этому пленительному лицу, и сердце его исторгало тайные вздохи. Как Мария была понятна ему, как открыта – что-то поразительное! Он видел, что она из тех женщин, которые только выжидают внимания, никогда не стараясь и не умея его разбудить. Да и зачем ей это, если несказанная красота и без того обращала к ней все взоры. Федор замечал, что во взглядах Марии, устремленных на Петра и Елизавету, нет ревности: в них было только опасение, что при муже, который ее не любит, ее жизнь сведется к роли наседки, высиживающей детей, в то время как он будет развлекаться с другими. Да уж, и ей нельзя было отказать в проницательности! Но тосковал ее взор пуще всего оттого, что в сердце своем она не находила ни малой искорки любви! Князь Федор заметил также, что Мария изо всех сил старается не глядеть на него, и такое разобрало его уныние!..
Что бы он ни делал сегодня, с кем бы ни говорил, кому бы ни улыбался – во всем была она и мысли о ней. Как ни гнал от себя князь Федор смутную, глухую тоску, снова и снова сосала его сердце ревность к глупому мальчишке, коему невзначай досталось истинное сокровище, с которым он не знает, что делать, которое он даже оценить не способен, ибо предпочитает разноцветные стекляшки безупречной красоте бриллианта. Отчасти поэтому Федор не беспокоился, что будет, если до царя вдруг дойдет весть, будто молодой Долгоруков по незнанию присватался к его невесте. Варвара Михайловна была не столь глупа, чтобы его выдать: ведь это могло потянуть за собой целую цепочку разоблачений, опорочить Марию в глазах царя, а значит, принести Варваре Михайловне вреда несравнимо больше, чем радость от утоления злобы на весь мир вообще и каждого человека в частности. Единственное, что его всерьез терзало: почему Мария оказалась во власти неистового черкеса? И мысли не мог он допустить о взаимной меж ними склонности: мир покрывался черной пеленой, стоило вообразить, что Бахтияр – счастливый обладатель любви Марии, хотя его неприкрытая страсть явствовала в каждом взгляде, движении – даже в ненависти, даже в грубости, именно оттого, не мог не видеть Федор, и ярилась горбунья, что распознала эту страсть своего наемного любовника к другой – юной, прелестной, милой.
Однако никто и заподозрить не мог, какая тяжесть лежит на сердце князя Федора, какие мрачные думы его терзают. Ведь он был не мальчик, не мужик неотесанный, позволяющий всякому случайному чувству одержать над собой верх, а потому он держался стойко и был вкрадчив, как придворный, ловок, как мушкетер, обходителен, как сводник, и выказал столько ума, обаяния и дерзости, что с куда большей легкостью, нежели надеялся, очаровал всю веселую компанию и сделался в ней своим человеком – к великому удовольствию Александра Данилыча, который, хоть и недолюбливал вообще Долгоруковых, к Федору был расположен, не забыв благосклонности к нему великого государя и считая молодого князя чуть ли не их общим крестником. Но Федор, все с той же опасной проницательностью, видел, как изменился некогда острый, хитрый, умный, приметливый Меншиков. Теперь он подмечал только внешнюю сторону событий, только ею интересовался, только ею управлял, ну а что кипело, томилось в сердцах окружающих, его интересовало очень мало. И это насторожило князя Федора… насторожило не потому, что он обеспокоился за Меншикова – нет: Меншиков был отцом Марии, а значит, все, что было бы плохо для него, могло нанести вред ей… и это почему-то было для князя Федора нестерпимо. Нестерпимо и непереносимо!
Впрочем, прыти Елисавет хватило ненадолго: едва забежав в душистые черемуховые заросли с другой стороны дома, она стала, обернулась к князю Федору и, часто дыша, оживленно спросила:
– Вы рады, что мы наконец-то вдвоем?
Усилием воли Федор удержал изумленно взлетающие брови и дипломатично ответил:
– Государь был недоволен.
– Бедняжка втюрился порядочно в меня! – блестя глазами, небрежно засмеялась Елисавет. – Конечно, можно понять, когда у него эта фарфоровая кукла в невестах!
Князь Федор даже не предполагал, что сможет ощущать такую ненависть к молодой и красивой женщине…
– Когда б я пожелала, государь давно был бы мой. И это было бы всем на пользу. Он так добр, так доверчив, что более других нуждается в руководстве умной женщины, да он и сам сознает. Правда, он дитя еще, но задатки в нем обещающие. Вчерась я сказала ему, что он не умеет целовать ручку так, чтобы дама трепетала от прикосновения его губ. Он был задет за живое и ответил, что если бы взялся всерьез ухаживать, то всех дам выучил такому, что они пожалели бы, что разбудили спящего льва! Да, мы подошли бы друг другу в супружестве… – Она облизнулась, как кошечка. – Что же, что мы родня – сие разрешилось бы Синодом в один миг! Да и многие, сколь известно, желали бы нашего брака, но Данилыч всех обскакал со своей Машкой, подсунул ее Петру Алексеевичу!
– Мария Александровна достаточно хороша, чтобы ей поклонялись, независимо от всего влияния ее батюшки! – сказал Федор, нарочно нагнувшись за цветком, чтобы тирада его прозвучала не с той пылкостью, которую он вложил в нее.
– Ну уж и хороша! – пренебрежительно фыркнула Елисавет. – Нашли тоже…
Князь Федор яростно рванул цветочный лепесток, и это мгновенно отвлекло красотку:
– Что вы делаете с бедным цветочком, князь?
Федор, овладев собою, взглянул на ни в чем не повинный цветок. То была белая маргаритка, и он не замедлил выкрутиться:
– Я гадаю. Разве вы не знаете, выше высочество: русские девицы и молодцы гадают на ромашке, а французы – на маргаритке. – И он принялся обрывать лепестки один за другим, бормоча: – Un peu… avec passion… а la amoureux [17]…
Елисавет, как зачарованная, следила за его пальцами, шепча в лад:
– Любит – не любит, плюнет – поцелует, к сердцу прижмет – к черту пошлет, своей назовет…
Лепестки кончились.
– Аvec passion [18], – успел сказать князь Федор.
– К сердцу прижмет, – лукаво прошептала Елисавет, не сводя с него своих искристых очей.
Мгновение царило молчание, потом князь Федор в замешательстве кашлянул, а Елисавет усмехнулась – и вдруг резко села на траву, раскинула юбки, выставила ножки, туго обтянутые зелеными чулочками:
– Ох, я и напрыгалась! Устала! А взгляните, князь, на мои чулочки и скажите, что вы о них думаете?
– Они… на диво зеленые, – не покривив душою, изрек князь.
– Экий вы бука! А ведь только что из Парижа! Зеленые! Что, очень я отстала от моды? Какие теперь чулки носят при дворе?
– Совершенно такие, – поспешил заверить ее князь Федор, мучительно стараясь припомнить, какого цвета чулки были у его последней любовницы. Дама была модница, да… но, поскольку встречаться им удавалось лишь по ночам, в садовой беседке, у него не было ни возможности, ни желания разглядывать ее чулки.
– А подвязки? – не унималась Елисавет, еще выше оголяя точеную ножку. И впрямь жалко было прятать такое совершенство под множеством длинных юбок!
Князь Федор сказал довольно громко:
– Право, какой жаркий нынче день!
Вдруг громкое мяуканье раздалось рядом – злое, воинственное, с подвывом.
Елисавет невольным движением обрушила юбки на колени:
– Брысь! Брысь, проклятые!
– Брысь! – подхватил князь Федор. – А ну, пошла отсюда! – И, поскольку кошка не унималась, он счел нужным забежать в кусты. Некоторое время раздавались его «брыськанье» и кошачье сердитое шипенье, затем все стихло, и князь Федор выбрался на полянку, где застал Елисавет уже не сидящей в прельстительной позе – она лежала навзничь, и рыжие волосы ее сплетались с травой.
– Вы простудитесь, сударыня! – изрек Федор, с усилием вынуждая себя говорить хотя бы с малой толикой волнения.
– О, земля уже теплая! – беззаботно отозвалась Елисавет, нежно поглядывая снизу. – Да вы присядьте, сударь, вот здесь, рядышком – сами убедитесь. – И она властно похлопала по траве рядом с собой.
Можно было бы, конечно, сослаться на белые кюлоты, которые он боится запачкать, но не хотелось выставлять себя полным дураком, поэтому он все же опустился на корточки ввиду прелестных сливочно-белых холмов, выпирающих из дерзкого выреза платья.
– А каковы носят парижские дамы декольте? – полюбопытствовала Елисавет. – Я слышала, что теперь не модно открывать грудь слишком уж глубоко.
– Сие зависит не от моды, а от красоты самой гру-ди, – сказал Федор довольно сухо, но тут же сгладил впечатление от своего равнодушия: – Вы, сударыня, можете позволить себе вырез какой угодно глубины… («Хоть до пупа!» – это грубоватое замечание он все же поймал на кончике языка.)
– Правда? – обрадовалась Елисавет. – Да, у меня красивая грудь, я знаю! И она тугая, хотя кожа очень нежная. Да вы попробуйте, потрогайте! – И, так внезапно схватив Федора за руку, что он чуть не повалился на кокетку, она потянула его ладонь к себе, явно намереваясь возложить на трепещущие полушария.
С усилием восстановив равновесие, он, однако, ухитрился замедлить сие движение и, встретив ошеломленный взор Елисавет, пояснил:
– Легендарная красавица Диана де Пуатье уверяла, будто мужская рука вредна для нежной кожи тех, чья грудь красиво вздымается… При солнечном свете, сударыня!
– Что-то ни разу не замечала, чтоб у меня ухудшилась кожа! – запальчиво воскликнула Елисавет и осеклась, хотя Федор вполне мог продолжить ее мысль: «Хотя мужские руки касались ее весьма многажды!»
Он немало слышал о похождениях этой веселой царевны, которую уже называли «русской Марго», ибо она, подобно великолепной Маргарите Наваррской, очень бурно начинала свою юность. Князь Федор вовсе не был ханжой – свобода обхождения нравилась ему куда больше, чем теремные российские нравы, однако дотронуться до соблазнительной Елисавет он не отваживался. И дело здесь было не только в неминучем гневе молодого государя, явно увлеченного своей распутной тетушкой: все можно было бы устроить шито-крыто. Просто не нравилась князю Елисавет – не нравилась, и все тут! Ни душа, ни плоть его не волновались при виде сей доступной прелести. Окажись на ее месте любая другая… да нет, в том-то и загвоздка, что не лю-бая. Просто – другая… Словом, опять складывалась ситуация пренеловкая, как и давеча, когда решался вопрос о цвете чулок, поэтому истошный собачий брех, раздавшийся совсем рядом, был воспринят князем Федором с немалым одушевлением.
Опять последовала пробежка по кустам, грозные крики: «А ну пошел! Вон отсюда!», потом жалобное тявканье, которое стремительно удалялось, пока не стихло совсем… и Федор вздохнул с облегчением, когда, воротясь на полянку увенчанным новой победою, застал Елисавет не лежащей, а вновь сидящей, со скромно расположенными волнами юбок, вполне прикрывающими ножки. Но стоило ей заговорить, как Федор понял, что его испытания еще не закончились.
– А что вам больше всего… – таинственно начала Елисавет, внимательно разглядывая, как бы это поизящнее выразиться, покрой кюлот князя Федора. Казалось, ее особенно беспокоит, не тесны ли они в шагу. – А что вам больше всего понравилось в Париже? Что порадовало? Говорят, там теперь в моде… кое-что итальянское? – вновь пошла на штурм Елисавет, глядя на Федора снизу вверх с детски невинным выражением.
Он скрипнул зубами. Кое-что итальянское? Любопытно, что она имеет в виду… Ну, погоди!
– Больше всего меня порадовало, что я попал в Париж через полтора столетия после того, как Екатерина Медичи вводила в бой свой «летучий эскадрон», – сердито проговорил князь. – Юные и грациозные девицы прыгали в постель ко всем иностранным дипломатам, так что ничего не стоило внезапно обнаружить у себя красотку в постели… или где угодно, сударыня.
Увы, его рассчитанную грубость Елисавет, по-видимому, пропустила мимо ушей: глаза ее вспыхнули еще более игриво.
– Да! – воскликнула она восторженно. – Я слышала, что эти дамы для прельщения любовников пользовались специальными притирками, которые способствовали росту волос в сокровенном месте до такой длины, чтобы можно было их завивать и подкручивать подобно усам! Это правда?
«Многая помощь бесам в женских клюках!» – угрюмо подумал князь Федор и с тоской покачал головою:
– Не ведаю, ваше высочество. Не привелось, увы, доселе зреть такого чуда.
– А хотите? – возбужденно взвизгнула Елисавет. – Хотите поглядеть? Ну так вот!
И, вновь хлопнувшись навзничь, она медленно повлекла вверх свои многострадальные юбки, открывая взору оторопевшего князя отнюдь не зеленые чулочки, а вовсе голые ножки (и когда только успела разуться шалунья?!), и тянула одежду все выше, так что открылись уже и соблазнительные колени в ямочках, и пухленькие ляжки, и…
Тут уж князь Федор с собою не совладал: ничуть не сомневаясь, что Елисавет и впрямь предъявит ему что-нибудь вроде локона или даже косички на неприличном месте, он запаниковал и, нескромно вцепившись в царевнины юбки, с такой силой рванул их, пытаясь прикрыть не в меру разошедшуюся обольстительницу, что Елисавет, вскрикнув, принуждена была сесть, как тряпичная кукла.
Вдруг вверху послышался какой-то стук, будто резко захлопнулось окно. Князь Федор и Елисавет испуганно задрали головы – и тут случилось нечто, вмиг отвратившее их мысли от милых шалостей.
Кусты вокруг – те самые, что были поочередно местом схватки князя Федора с кошками и собаками, – угрожающе затрещали, и из них вывалился на полянку мужик в длиннющем армяке с видом грозным и перепуганным одновременно. В руках он сжимал какой-то узел. Увидав молодых людей, мужик зауросил, перебирая на месте ногами, метнулся туда-сюда, а потом, круто развернувшись, задал такого стрекача, что треск пошел по рощице, и белый снегопад черемухового цвета усеял все вокруг.
– Держи вора! – вскричал князь Федор, ибо кем еще мог быть этот таинственный беглец, как не во-ром! – Держи! Лови! – И привычно исчез в кустах…
Однако, в отличие от прошлых раз, он не воротился на полянку, очевидно, не в меру увлекшись преследованием злодея, который на ходу сбросил уродливый армяк и остался в скромном, но приличном камзоле. Этот камзол был вполне знаком князю Федору, как, впрочем, и его обладатель: «вором» (да и псом, и котом, если на то пошло!) был не кто иной, как княжеский слуга Савка, давно приученный выручать своего разборчивого хозяина из двусмысленных ситуаций…
До Елисавет еще какое-то время доносились азартные крики князя, потом они стихли вдали. Она сидела, сидела… Федор не возвращался. Разочарованно вздохнув, она натянула чулки и подвязки, обулась – нет, никого. Нехотя встала, поправила юбки. За жесткое кружево зацепилась маргаритка. Елисавет невольно принялась ощипывать лепестки. Но французское гадание она забыла, поэтому взволнованно бормотала по-русски:
– Любит – не любит… плюнет – поцелует… – Она тяжело вздохнула: цветочек был слишком мал! – К сердцу прижмет…
«К черту пошлет», – подсказал последний лепесток, и Елисавет сердито отшвырнула облысевший цветок. Вот уж правда что!
7. Увлекательный разговор о химии
Молодой князь видел, как менялось лицо Петра, когда он поглядывал на свою прекрасную невесту. Он желал, чтобы Мария кружилась вокруг, подобно Елизавете, заигрывала, опутывала его златыми сетями кокетства, но для Марии он был только избалованный мальчишка, безмерный дерзец, в полную власть к которому она скоро попадет. Федор украдкой обращал взоры к этому пленительному лицу, и сердце его исторгало тайные вздохи. Как Мария была понятна ему, как открыта – что-то поразительное! Он видел, что она из тех женщин, которые только выжидают внимания, никогда не стараясь и не умея его разбудить. Да и зачем ей это, если несказанная красота и без того обращала к ней все взоры. Федор замечал, что во взглядах Марии, устремленных на Петра и Елизавету, нет ревности: в них было только опасение, что при муже, который ее не любит, ее жизнь сведется к роли наседки, высиживающей детей, в то время как он будет развлекаться с другими. Да уж, и ей нельзя было отказать в проницательности! Но тосковал ее взор пуще всего оттого, что в сердце своем она не находила ни малой искорки любви! Князь Федор заметил также, что Мария изо всех сил старается не глядеть на него, и такое разобрало его уныние!..
Что бы он ни делал сегодня, с кем бы ни говорил, кому бы ни улыбался – во всем была она и мысли о ней. Как ни гнал от себя князь Федор смутную, глухую тоску, снова и снова сосала его сердце ревность к глупому мальчишке, коему невзначай досталось истинное сокровище, с которым он не знает, что делать, которое он даже оценить не способен, ибо предпочитает разноцветные стекляшки безупречной красоте бриллианта. Отчасти поэтому Федор не беспокоился, что будет, если до царя вдруг дойдет весть, будто молодой Долгоруков по незнанию присватался к его невесте. Варвара Михайловна была не столь глупа, чтобы его выдать: ведь это могло потянуть за собой целую цепочку разоблачений, опорочить Марию в глазах царя, а значит, принести Варваре Михайловне вреда несравнимо больше, чем радость от утоления злобы на весь мир вообще и каждого человека в частности. Единственное, что его всерьез терзало: почему Мария оказалась во власти неистового черкеса? И мысли не мог он допустить о взаимной меж ними склонности: мир покрывался черной пеленой, стоило вообразить, что Бахтияр – счастливый обладатель любви Марии, хотя его неприкрытая страсть явствовала в каждом взгляде, движении – даже в ненависти, даже в грубости, именно оттого, не мог не видеть Федор, и ярилась горбунья, что распознала эту страсть своего наемного любовника к другой – юной, прелестной, милой.
Однако никто и заподозрить не мог, какая тяжесть лежит на сердце князя Федора, какие мрачные думы его терзают. Ведь он был не мальчик, не мужик неотесанный, позволяющий всякому случайному чувству одержать над собой верх, а потому он держался стойко и был вкрадчив, как придворный, ловок, как мушкетер, обходителен, как сводник, и выказал столько ума, обаяния и дерзости, что с куда большей легкостью, нежели надеялся, очаровал всю веселую компанию и сделался в ней своим человеком – к великому удовольствию Александра Данилыча, который, хоть и недолюбливал вообще Долгоруковых, к Федору был расположен, не забыв благосклонности к нему великого государя и считая молодого князя чуть ли не их общим крестником. Но Федор, все с той же опасной проницательностью, видел, как изменился некогда острый, хитрый, умный, приметливый Меншиков. Теперь он подмечал только внешнюю сторону событий, только ею интересовался, только ею управлял, ну а что кипело, томилось в сердцах окружающих, его интересовало очень мало. И это насторожило князя Федора… насторожило не потому, что он обеспокоился за Меншикова – нет: Меншиков был отцом Марии, а значит, все, что было бы плохо для него, могло нанести вред ей… и это почему-то было для князя Федора нестерпимо. Нестерпимо и непереносимо!
* * *
Как «надсмотрщиком» компании был Меншиков, так заводилою, конечно, Елизавета Петровна. Ей нравилось, когда ее называли на старинный манер – Елисавет, и сие помпезное имя в применении к ней почему-то приобретало изощренно-кокетливый характер – как, впрочем, вообще все, что имело до нее отношение. Чудилось, какой-то живчик сидит и играет в ней. Она и минуты не могла оставаться спокойною! Даже после чрезмерно обильного обеда, когда и по обычаю, и по телесной потребности надлежало разойтись по уединенным покоям и сладко вздремнуть, она затеяла танцы! Но буйная охота и велеядие [16] сморили даже неутомимых Петра и его наперсника Ивана Долгорукова, что же говорить об остальных? Танцы решили перенести на вечер, когда собранье отдохнет, а послеполуденный зной несколько спадет. Елисавет откровенно надулась и заявила, что пойдет в сад дышать воздухом. К общему облегчению, она уже направилась прочь из столовой, но в дверях обернулась и с очаровательной улыбкою велела князю Федору ее сопровождать. И хотя Петра так и передернуло от нескрываемой ревности (что было всеми замечено), молодому князю ничего не оставалось делать, как подчиниться приказу дамы, и, даже не успев на прощанье еще раз взглянуть в прекрасные темно-серые глаза, которые бежали его настойчивых взоров, он последовал за неугомонной прелестницей, а она уже неслась по лестнице со всех ног, по своему обыкновению высоко задирая юбки.Впрочем, прыти Елисавет хватило ненадолго: едва забежав в душистые черемуховые заросли с другой стороны дома, она стала, обернулась к князю Федору и, часто дыша, оживленно спросила:
– Вы рады, что мы наконец-то вдвоем?
Усилием воли Федор удержал изумленно взлетающие брови и дипломатично ответил:
– Государь был недоволен.
– Бедняжка втюрился порядочно в меня! – блестя глазами, небрежно засмеялась Елисавет. – Конечно, можно понять, когда у него эта фарфоровая кукла в невестах!
Князь Федор даже не предполагал, что сможет ощущать такую ненависть к молодой и красивой женщине…
– Когда б я пожелала, государь давно был бы мой. И это было бы всем на пользу. Он так добр, так доверчив, что более других нуждается в руководстве умной женщины, да он и сам сознает. Правда, он дитя еще, но задатки в нем обещающие. Вчерась я сказала ему, что он не умеет целовать ручку так, чтобы дама трепетала от прикосновения его губ. Он был задет за живое и ответил, что если бы взялся всерьез ухаживать, то всех дам выучил такому, что они пожалели бы, что разбудили спящего льва! Да, мы подошли бы друг другу в супружестве… – Она облизнулась, как кошечка. – Что же, что мы родня – сие разрешилось бы Синодом в один миг! Да и многие, сколь известно, желали бы нашего брака, но Данилыч всех обскакал со своей Машкой, подсунул ее Петру Алексеевичу!
– Мария Александровна достаточно хороша, чтобы ей поклонялись, независимо от всего влияния ее батюшки! – сказал Федор, нарочно нагнувшись за цветком, чтобы тирада его прозвучала не с той пылкостью, которую он вложил в нее.
– Ну уж и хороша! – пренебрежительно фыркнула Елисавет. – Нашли тоже…
Князь Федор яростно рванул цветочный лепесток, и это мгновенно отвлекло красотку:
– Что вы делаете с бедным цветочком, князь?
Федор, овладев собою, взглянул на ни в чем не повинный цветок. То была белая маргаритка, и он не замедлил выкрутиться:
– Я гадаю. Разве вы не знаете, выше высочество: русские девицы и молодцы гадают на ромашке, а французы – на маргаритке. – И он принялся обрывать лепестки один за другим, бормоча: – Un peu… avec passion… а la amoureux [17]…
Елисавет, как зачарованная, следила за его пальцами, шепча в лад:
– Любит – не любит, плюнет – поцелует, к сердцу прижмет – к черту пошлет, своей назовет…
Лепестки кончились.
– Аvec passion [18], – успел сказать князь Федор.
– К сердцу прижмет, – лукаво прошептала Елисавет, не сводя с него своих искристых очей.
Мгновение царило молчание, потом князь Федор в замешательстве кашлянул, а Елисавет усмехнулась – и вдруг резко села на траву, раскинула юбки, выставила ножки, туго обтянутые зелеными чулочками:
– Ох, я и напрыгалась! Устала! А взгляните, князь, на мои чулочки и скажите, что вы о них думаете?
– Они… на диво зеленые, – не покривив душою, изрек князь.
– Экий вы бука! А ведь только что из Парижа! Зеленые! Что, очень я отстала от моды? Какие теперь чулки носят при дворе?
– Совершенно такие, – поспешил заверить ее князь Федор, мучительно стараясь припомнить, какого цвета чулки были у его последней любовницы. Дама была модница, да… но, поскольку встречаться им удавалось лишь по ночам, в садовой беседке, у него не было ни возможности, ни желания разглядывать ее чулки.
– А подвязки? – не унималась Елисавет, еще выше оголяя точеную ножку. И впрямь жалко было прятать такое совершенство под множеством длинных юбок!
Князь Федор сказал довольно громко:
– Право, какой жаркий нынче день!
Вдруг громкое мяуканье раздалось рядом – злое, воинственное, с подвывом.
Елисавет невольным движением обрушила юбки на колени:
– Брысь! Брысь, проклятые!
– Брысь! – подхватил князь Федор. – А ну, пошла отсюда! – И, поскольку кошка не унималась, он счел нужным забежать в кусты. Некоторое время раздавались его «брыськанье» и кошачье сердитое шипенье, затем все стихло, и князь Федор выбрался на полянку, где застал Елисавет уже не сидящей в прельстительной позе – она лежала навзничь, и рыжие волосы ее сплетались с травой.
– Вы простудитесь, сударыня! – изрек Федор, с усилием вынуждая себя говорить хотя бы с малой толикой волнения.
– О, земля уже теплая! – беззаботно отозвалась Елисавет, нежно поглядывая снизу. – Да вы присядьте, сударь, вот здесь, рядышком – сами убедитесь. – И она властно похлопала по траве рядом с собой.
Можно было бы, конечно, сослаться на белые кюлоты, которые он боится запачкать, но не хотелось выставлять себя полным дураком, поэтому он все же опустился на корточки ввиду прелестных сливочно-белых холмов, выпирающих из дерзкого выреза платья.
– А каковы носят парижские дамы декольте? – полюбопытствовала Елисавет. – Я слышала, что теперь не модно открывать грудь слишком уж глубоко.
– Сие зависит не от моды, а от красоты самой гру-ди, – сказал Федор довольно сухо, но тут же сгладил впечатление от своего равнодушия: – Вы, сударыня, можете позволить себе вырез какой угодно глубины… («Хоть до пупа!» – это грубоватое замечание он все же поймал на кончике языка.)
– Правда? – обрадовалась Елисавет. – Да, у меня красивая грудь, я знаю! И она тугая, хотя кожа очень нежная. Да вы попробуйте, потрогайте! – И, так внезапно схватив Федора за руку, что он чуть не повалился на кокетку, она потянула его ладонь к себе, явно намереваясь возложить на трепещущие полушария.
С усилием восстановив равновесие, он, однако, ухитрился замедлить сие движение и, встретив ошеломленный взор Елисавет, пояснил:
– Легендарная красавица Диана де Пуатье уверяла, будто мужская рука вредна для нежной кожи тех, чья грудь красиво вздымается… При солнечном свете, сударыня!
– Что-то ни разу не замечала, чтоб у меня ухудшилась кожа! – запальчиво воскликнула Елисавет и осеклась, хотя Федор вполне мог продолжить ее мысль: «Хотя мужские руки касались ее весьма многажды!»
Он немало слышал о похождениях этой веселой царевны, которую уже называли «русской Марго», ибо она, подобно великолепной Маргарите Наваррской, очень бурно начинала свою юность. Князь Федор вовсе не был ханжой – свобода обхождения нравилась ему куда больше, чем теремные российские нравы, однако дотронуться до соблазнительной Елисавет он не отваживался. И дело здесь было не только в неминучем гневе молодого государя, явно увлеченного своей распутной тетушкой: все можно было бы устроить шито-крыто. Просто не нравилась князю Елисавет – не нравилась, и все тут! Ни душа, ни плоть его не волновались при виде сей доступной прелести. Окажись на ее месте любая другая… да нет, в том-то и загвоздка, что не лю-бая. Просто – другая… Словом, опять складывалась ситуация пренеловкая, как и давеча, когда решался вопрос о цвете чулок, поэтому истошный собачий брех, раздавшийся совсем рядом, был воспринят князем Федором с немалым одушевлением.
Опять последовала пробежка по кустам, грозные крики: «А ну пошел! Вон отсюда!», потом жалобное тявканье, которое стремительно удалялось, пока не стихло совсем… и Федор вздохнул с облегчением, когда, воротясь на полянку увенчанным новой победою, застал Елисавет не лежащей, а вновь сидящей, со скромно расположенными волнами юбок, вполне прикрывающими ножки. Но стоило ей заговорить, как Федор понял, что его испытания еще не закончились.
– А что вам больше всего… – таинственно начала Елисавет, внимательно разглядывая, как бы это поизящнее выразиться, покрой кюлот князя Федора. Казалось, ее особенно беспокоит, не тесны ли они в шагу. – А что вам больше всего понравилось в Париже? Что порадовало? Говорят, там теперь в моде… кое-что итальянское? – вновь пошла на штурм Елисавет, глядя на Федора снизу вверх с детски невинным выражением.
Он скрипнул зубами. Кое-что итальянское? Любопытно, что она имеет в виду… Ну, погоди!
– Больше всего меня порадовало, что я попал в Париж через полтора столетия после того, как Екатерина Медичи вводила в бой свой «летучий эскадрон», – сердито проговорил князь. – Юные и грациозные девицы прыгали в постель ко всем иностранным дипломатам, так что ничего не стоило внезапно обнаружить у себя красотку в постели… или где угодно, сударыня.
Увы, его рассчитанную грубость Елисавет, по-видимому, пропустила мимо ушей: глаза ее вспыхнули еще более игриво.
– Да! – воскликнула она восторженно. – Я слышала, что эти дамы для прельщения любовников пользовались специальными притирками, которые способствовали росту волос в сокровенном месте до такой длины, чтобы можно было их завивать и подкручивать подобно усам! Это правда?
«Многая помощь бесам в женских клюках!» – угрюмо подумал князь Федор и с тоской покачал головою:
– Не ведаю, ваше высочество. Не привелось, увы, доселе зреть такого чуда.
– А хотите? – возбужденно взвизгнула Елисавет. – Хотите поглядеть? Ну так вот!
И, вновь хлопнувшись навзничь, она медленно повлекла вверх свои многострадальные юбки, открывая взору оторопевшего князя отнюдь не зеленые чулочки, а вовсе голые ножки (и когда только успела разуться шалунья?!), и тянула одежду все выше, так что открылись уже и соблазнительные колени в ямочках, и пухленькие ляжки, и…
Тут уж князь Федор с собою не совладал: ничуть не сомневаясь, что Елисавет и впрямь предъявит ему что-нибудь вроде локона или даже косички на неприличном месте, он запаниковал и, нескромно вцепившись в царевнины юбки, с такой силой рванул их, пытаясь прикрыть не в меру разошедшуюся обольстительницу, что Елисавет, вскрикнув, принуждена была сесть, как тряпичная кукла.
Вдруг вверху послышался какой-то стук, будто резко захлопнулось окно. Князь Федор и Елисавет испуганно задрали головы – и тут случилось нечто, вмиг отвратившее их мысли от милых шалостей.
Кусты вокруг – те самые, что были поочередно местом схватки князя Федора с кошками и собаками, – угрожающе затрещали, и из них вывалился на полянку мужик в длиннющем армяке с видом грозным и перепуганным одновременно. В руках он сжимал какой-то узел. Увидав молодых людей, мужик зауросил, перебирая на месте ногами, метнулся туда-сюда, а потом, круто развернувшись, задал такого стрекача, что треск пошел по рощице, и белый снегопад черемухового цвета усеял все вокруг.
– Держи вора! – вскричал князь Федор, ибо кем еще мог быть этот таинственный беглец, как не во-ром! – Держи! Лови! – И привычно исчез в кустах…
Однако, в отличие от прошлых раз, он не воротился на полянку, очевидно, не в меру увлекшись преследованием злодея, который на ходу сбросил уродливый армяк и остался в скромном, но приличном камзоле. Этот камзол был вполне знаком князю Федору, как, впрочем, и его обладатель: «вором» (да и псом, и котом, если на то пошло!) был не кто иной, как княжеский слуга Савка, давно приученный выручать своего разборчивого хозяина из двусмысленных ситуаций…
До Елисавет еще какое-то время доносились азартные крики князя, потом они стихли вдали. Она сидела, сидела… Федор не возвращался. Разочарованно вздохнув, она натянула чулки и подвязки, обулась – нет, никого. Нехотя встала, поправила юбки. За жесткое кружево зацепилась маргаритка. Елисавет невольно принялась ощипывать лепестки. Но французское гадание она забыла, поэтому взволнованно бормотала по-русски:
– Любит – не любит… плюнет – поцелует… – Она тяжело вздохнула: цветочек был слишком мал! – К сердцу прижмет…
«К черту пошлет», – подсказал последний лепесток, и Елисавет сердито отшвырнула облысевший цветок. Вот уж правда что!
7. Увлекательный разговор о химии
– Ну что, нагляделся, надо полагать? – усмехнулся Василий Лукич, увидав утомленную физиономию молодого князя. – Провел свою рекогносцировку?
– Да уж… – неопределенно протянул тот.
– Видел свою-то? Ну, девицу-красавицу? Все таково же хороша?
– Хороша, – угрюмо согласился князь.
– Приценился? Купил? – не унимался Василий Лукич, пытаясь понять, что же сделалось «во вражьем стане» со вчерашним весельчаком.
Воспоминание о своих ошибках насчет Марии причинило Федору боль, сходную с зубной. Его даже перекосило.
– Не продается, увы!
– Велика беда! – хмыкнул Алексей Григорьич, которому не терпелось перейти к делу. – Самого-то видел?
– Видел, как не видеть…
– И что? Что скажешь? – так и подался к нему Алексей Григорьич.
Князь Федор помолчал, чувствуя себя школяром на экзамене, к коему он не приготовился. Черт ли его тянул за язык при прошлом разговоре! Расхвастался, пошел в разведку! Вот теперь дядюшки и ждут от него бог весть каких откровений. А что будет, если он отмолчится? Да ничего такого уж страшного. Не высекут ведь его розгами, как того школяра! Ну, вытянется разочарованно хитрая физиономия Василия Лукича; ну, алчный огонек в глазах Алексея Григорьича сменится презрением. А за что, собственно? Как будто они и сами не знают, что Меншиков Александр Данилыч – крепкий орешек, не всякому-каждому по зубам, и неудивительно, что молодец, поначалу о себе возомнивший, обломал о светлейшего свои острые зубки с первого же разу! Может быть, уклончивость князя Федора – бальзам на их раны: мол, ежели мы не нашли, как светлейшему хребет сломать, так и никому не найти. А ведь это далеко не так. Не так! Сей упомянутый хребет не столь уж твердокамен, и князю Федору с одного взгляда сделалось видимо уязвимое место глухой обороны Меншикова. Что же сейчас сковывает его уста? Что заставляет молчать и отводить глаза, избегать пристальных взоров дядюшек?
Ничего. Ничего иного, кроме воспоминаний о прекрасных темно-серых глазах, и трепете губ, и русой волне над высоким лбом… Да что ему в тех видениях, которые в сладкой муке сжимают сердце и ведут к одной лишь бессоннице?!
– Следовательно, время было потрачено напрасно, – задумчиво резюмировал Василий Лукич, проницательно глядя на молодого князя… и с трудом подавил улыбку, увидав, как тот вдруг норовисто вскинул голову. Стало быть, он не ошибся в мальчишке! И хоть Фе-дор пока молчит, набивая себе цену, все равно скажет, чего он там выходил, у Данилыча-то!
А в это время в душе Федора в новой схватке сцепились остатки честности, осторожности, с одной стороны, и безрассудной жажды обладания – с другой.
Средь сонма женщин, прошедших сквозь его объятия, познавших вкус его поцелуев, не возникло ни одной, которая бы так смутила его, заставила трепетать. Почти с ужасом он понимал, что их просто не было в его жизни, всех этих женщин, – были только отчаянные поиски вслепую… кого? Он не знал прежде. Теперь знает, ибо нашел. Все в душе его, в существе его было тронуто, все смущено, все растерянно. Одиночество и тоска, которые он вдруг стал испытывать среди людей, были подобны внезапной хвори, и только одно существовало тут лекарство: снова видеть ее, говорить с нею, мечтать о ней. Если бы в том состоянии, в каком он пребывал, ему повстречался ангел, то обратил бы его к богу; дьявол увлек бы его к сатане. Но в том-то и дело, что он встретил их разом! О, если бы он не понимал, не видел явственно, что Мария ненавидит своего юного жениха, а тот ненавидит свою невесту! Ведь не будет счастья в сем союзе, все сложится по старинной русской пословице о женихе-недомерке да невесте-перестарке: «Она будет бить его первые семь лет, а он ее потом – всю жизнь!» Но тут еще хуже, еще хуже, ибо у юного Петра уже и сейчас в руках такая власть и сила, с какими справиться может и не всякий взрослый. Да хотя бы из государственных интересов слагался сей брак – нет, одни только чаяния Данилыча он призван удовлетворить. Не все ли равно бедной России, кто сейчас прорвется к кормилу власти: Меншиков или Долгоруковы, ежели и теперь, и потом временщики при юном государе будут все тащить в свой карман? Страна живет сама по себе, а управители ее – сами по себе, так всегда было и будет в России. Разница сейчас одна: в жертву естественному ходу вещей, словно невинная дева – некоему неотступному сказочному чудовищу, принесена будет та, о которой всю жизнь, сам того не зная, грезил Федор, кого уже и не чаял встретить. Разве это по-божески: оставить ее страдать навеки… оставить себя страдать?
Он повел затуманенными глазами и едва не отшатнулся, увидев искаженные нетерпеливым любопытством лица своих дядюшек. Один из них – лисица и змея, другой – медведь и лев.
– Ну? Чего надумал? – прорычал Алексей Григорьич. – Говори, не томи.
Изо рта Василия Лукича на миг проглянуло лукавое жало – и скрылось.
– Рас-с-сказывай… – просвистел он.
– Все просто, – решительно сказал князь Федор, и дыхание его на миг перехватило, как если бы он бросился с обрыва в ледяную воду. – Все дело в невесте!
– Может, так оно и станется, – успокоил дядюшку князь, и не подозревая, что пророчествует. – Но покуда не будем о грядущем – поговорим о нынешнем. Французы говорят: «Не будь женщин, трон рухнул бы». Меншиков умен, как бес: у него нет никаких других средств держать государя в узде, кроме этого обручения. Хотя слепому видно: окажись у Петра возможность взять слово назад, он сделал бы это быстрее, чем мы успели бы моргнуть.
– Взять-то взял бы! – сердито сказал Алексей Григорьич. – Да разве этот волкодав Данилыч отдаст?! Его сейчас и полк солдат вдали от государя не удержит. Дорвался до пирога – не оттянешь!
– Существуют средства избавиться от неприятных людей, – доверительно сообщил князь Федор громоздкой парсуне [19], висевшей как раз напротив него и обрамленной в такую богатую раму, что золотой блеск мешал разглядеть изображение.
– Что ты предлагаешь? – спросил прямолинейный Алексей Григорьич. – Злую игру с Данилычем сыграть? Кистенем в темном углу навернуть? Так ведь он рано или поздно очухается и такой сыск учинит – не порадуешься! И не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, на кого его взор упадет с первой подозрительностью: на нас, на Долгоруковых!
– Знаете, что говорят о русских итальянцы? Их, то есть нас, называют медведями не потому, что грубы, а потому, что идут всегда напролом, – негромко сказал князь Федор и помолчал, оглядывая дядюшек.
Алексей Григорьич грозно сунулся было к нему, приняв сказанное на свой счет и осердясь, но Василий Лукич успел поймать его за рукав:
– Помолчи-ка, брат. Этак мы недалеко уйдем, ежели будем перечить да пререкаться. Скрепи себя, послушай. А ты, Федор, больно не умничай. Говори… и говори короче.
«Ну уж нет! – подумал князь Федор, бросив острый взгляд на дядюшку. – Если по вашей милости я в эту игру заиграл, то не прежде свои планы открою, чем вас вволю не пощекочу, почтенные!» И продолжал как ни в чем не бывало:
– Итак, итальянцы полагают, что мы, русские, излишне прямолинейны во всем, даже в преступлениях: мы вершим месть открыто, не таясь, и гибнем вслед за своим врагом, хотя могли бы пережить его и торжествовать после его смерти. Подобному убийству с оглаской, которое зачастую навлекает на убийцу смерть куда более страшную, чем та, которой умер его враг, итальянцы, с улыбкой подающие смертельный яд, противопоставляют коварство.
Василий Лукич блеснул глазами, а Алексей Григорьич снова не сдержался:
– Вон ты о чем! Дело хорошее, да беда, ничего такого у нас в заводе нет [20]. К тому же, травить Данилыча – пустое дело. Он один не жрет, только с государем. И всякую пищу слуга пробует.
– Ох, дядюшка, знали бы вы, сколь хитры по сей части бывают люди! – мечтательно протянул Федор. – Существует яд настолько действенный, что даже испарения его смертельны. Во Франции я слышал историю об отравленном полотенце, которым во время игры в мяч вытирал лоб юный дофин, старший брат Карла VII, и соприкосновение с которым оказалось для него гибельным. Еще живо предание про перчатки Жанны д'Альбре, которыми ее отравила Екатерина Медичи. Я уж не говорю про знаменитый ключ и перстень Чезаре Борджа – это вещи общеизвестные.
По тому, как сладострастно блеснули вдруг глаза Василия Лукича, князь Федор понял, что он тоже слышал и о Борджа, и о Медичи, и о ядах вообще, так что следующую реплику надо ждать от него. И дядюшка не обманул его ожиданий.
– Ежели помрет наш генералиссимус в корчах и судорогах – пожалуй, не миновать и следствия, и вскрытия. Мы тут ведь тоже не все пню молимся, слышали, во Франции теперь вовсю покойничков, страшной смертью умерших, пластают!
– Конечно, смерти бывают разные, – согласился князь Федор. – Но ведь и яды – тоже! Жил лет пятьдесят назад такой итальянец – Экзили его имя. Это был незаурядный отравитель: по части ядов он являлся художником, подобно Медичи, Борджа и Козимо Руджиери [21]. Сей Экзили, который совершал отравления не ради корысти, а следуя неодолимой страсти к экспериментаторству, изобрел весьма хитроумный яд. В живых организмах он скрывался так искусно и с такой хитростью, что совершенно невозможно было его распознать. У животного все органы оставались здоровы и невредимы: проникая в них как источник смерти, этот хитрый яд в то же время сохраняет в них видимые признаки жизни. Сие снадобье ускользает при любых осмотрах; оно настолько таинственно, что его невозможно распознать, столь неуловимо, что не поддается определению ни при каких ухищрениях, обладает такой проникающей способностью, что ускользает от прозорливости врачей; когда имеешь дело с этим ядом, опыт и знания бесполезны! Из него делают порошки и жидкости: одни действуют тайно и изнуряют медленно жертву, так что она умирает после долгих страданий. А другие столь сильны и мгновенны, что убивают, подобно молнии, не оставляя принявшему их времени даже вскрикнуть.
– Ай да племянник! – пробормотал Алексей Григорьич. – Ай да букарь [22]! Хвалю! Не зря по заграницам шастал!
Василий Лукич, по своему обыкновению, молчал. До него доходили слухи, что в Париже у князя Федора была репутация модника, соблазнителя, забияки – и в то же время человека с беспощадным, холодным умом, куда более острым и стремительным, чем его шпага. Похоже, что так… похоже, что так, и какая удача, что этот ум, это оружие навострено на службу Долгоруковым, против их исконного врага!
Князь Федор тоже молчал, отдыхая после своей пламенной речи. Он был упоен химией, видя в ней не столько науку, сколько изысканное и высокое искусство, однако происшедшая сейчас сцена была занимательна для физиономиста куда более, чем для химика! Его дядюшки уже поизображали скорбь над телом внезапно умершего Меншикова, уже попировали на его поминках, уже начали делить звания и власть… уже стиснули в своих объятиях молодого императора, вынудили его отречься от прежних клятв и дать слово другой прелестнице. Не составляло труда угадать, кто будет новая невеста Петра, – конечно, красавица Екатерина Долгорукова! Все сбудется, как они хотят, даже как они и мечтать не смели – а доставит им это все на золотом блюде отважный грехотворец Федька, которого они сделают послушным игралищем своих разнузданных страстей! Всем он оказался вдруг с руки, этот Федька! Ну и, надо полагать, не поскупятся для него наградою, о чем бы ни попросил. Он-то знал, чего попросит – нет, потребует! – и только надежда давала сейчас силы продолжать игру.
Федор с трудом удерживал смех: по лицу Алексея Григорьича ясно было видно, что он прямо сейчас готов вручить племяннику бутыль с ядом, отравленный шарф, камзол, перчатки – бог весть что! – и отправить губить светлейшего. Однако хитрый Василий Лукич никак не мог перестать ходить вокруг да около:
– Да уж… – неопределенно протянул тот.
– Видел свою-то? Ну, девицу-красавицу? Все таково же хороша?
– Хороша, – угрюмо согласился князь.
– Приценился? Купил? – не унимался Василий Лукич, пытаясь понять, что же сделалось «во вражьем стане» со вчерашним весельчаком.
Воспоминание о своих ошибках насчет Марии причинило Федору боль, сходную с зубной. Его даже перекосило.
– Не продается, увы!
– Велика беда! – хмыкнул Алексей Григорьич, которому не терпелось перейти к делу. – Самого-то видел?
– Видел, как не видеть…
– И что? Что скажешь? – так и подался к нему Алексей Григорьич.
Князь Федор помолчал, чувствуя себя школяром на экзамене, к коему он не приготовился. Черт ли его тянул за язык при прошлом разговоре! Расхвастался, пошел в разведку! Вот теперь дядюшки и ждут от него бог весть каких откровений. А что будет, если он отмолчится? Да ничего такого уж страшного. Не высекут ведь его розгами, как того школяра! Ну, вытянется разочарованно хитрая физиономия Василия Лукича; ну, алчный огонек в глазах Алексея Григорьича сменится презрением. А за что, собственно? Как будто они и сами не знают, что Меншиков Александр Данилыч – крепкий орешек, не всякому-каждому по зубам, и неудивительно, что молодец, поначалу о себе возомнивший, обломал о светлейшего свои острые зубки с первого же разу! Может быть, уклончивость князя Федора – бальзам на их раны: мол, ежели мы не нашли, как светлейшему хребет сломать, так и никому не найти. А ведь это далеко не так. Не так! Сей упомянутый хребет не столь уж твердокамен, и князю Федору с одного взгляда сделалось видимо уязвимое место глухой обороны Меншикова. Что же сейчас сковывает его уста? Что заставляет молчать и отводить глаза, избегать пристальных взоров дядюшек?
Ничего. Ничего иного, кроме воспоминаний о прекрасных темно-серых глазах, и трепете губ, и русой волне над высоким лбом… Да что ему в тех видениях, которые в сладкой муке сжимают сердце и ведут к одной лишь бессоннице?!
– Следовательно, время было потрачено напрасно, – задумчиво резюмировал Василий Лукич, проницательно глядя на молодого князя… и с трудом подавил улыбку, увидав, как тот вдруг норовисто вскинул голову. Стало быть, он не ошибся в мальчишке! И хоть Фе-дор пока молчит, набивая себе цену, все равно скажет, чего он там выходил, у Данилыча-то!
А в это время в душе Федора в новой схватке сцепились остатки честности, осторожности, с одной стороны, и безрассудной жажды обладания – с другой.
Средь сонма женщин, прошедших сквозь его объятия, познавших вкус его поцелуев, не возникло ни одной, которая бы так смутила его, заставила трепетать. Почти с ужасом он понимал, что их просто не было в его жизни, всех этих женщин, – были только отчаянные поиски вслепую… кого? Он не знал прежде. Теперь знает, ибо нашел. Все в душе его, в существе его было тронуто, все смущено, все растерянно. Одиночество и тоска, которые он вдруг стал испытывать среди людей, были подобны внезапной хвори, и только одно существовало тут лекарство: снова видеть ее, говорить с нею, мечтать о ней. Если бы в том состоянии, в каком он пребывал, ему повстречался ангел, то обратил бы его к богу; дьявол увлек бы его к сатане. Но в том-то и дело, что он встретил их разом! О, если бы он не понимал, не видел явственно, что Мария ненавидит своего юного жениха, а тот ненавидит свою невесту! Ведь не будет счастья в сем союзе, все сложится по старинной русской пословице о женихе-недомерке да невесте-перестарке: «Она будет бить его первые семь лет, а он ее потом – всю жизнь!» Но тут еще хуже, еще хуже, ибо у юного Петра уже и сейчас в руках такая власть и сила, с какими справиться может и не всякий взрослый. Да хотя бы из государственных интересов слагался сей брак – нет, одни только чаяния Данилыча он призван удовлетворить. Не все ли равно бедной России, кто сейчас прорвется к кормилу власти: Меншиков или Долгоруковы, ежели и теперь, и потом временщики при юном государе будут все тащить в свой карман? Страна живет сама по себе, а управители ее – сами по себе, так всегда было и будет в России. Разница сейчас одна: в жертву естественному ходу вещей, словно невинная дева – некоему неотступному сказочному чудовищу, принесена будет та, о которой всю жизнь, сам того не зная, грезил Федор, кого уже и не чаял встретить. Разве это по-божески: оставить ее страдать навеки… оставить себя страдать?
Он повел затуманенными глазами и едва не отшатнулся, увидев искаженные нетерпеливым любопытством лица своих дядюшек. Один из них – лисица и змея, другой – медведь и лев.
– Ну? Чего надумал? – прорычал Алексей Григорьич. – Говори, не томи.
Изо рта Василия Лукича на миг проглянуло лукавое жало – и скрылось.
– Рас-с-сказывай… – просвистел он.
– Все просто, – решительно сказал князь Федор, и дыхание его на миг перехватило, как если бы он бросился с обрыва в ледяную воду. – Все дело в невесте!
* * *
– Ну! – разочарованно махнул рукой Алексей Григорьич. – Тоже родил мысль! Понятно, что, подсуетись я и подсунь государю мою Катерину вместо Меншиковой Машки, я сейчас бы при власти ходил!– Может, так оно и станется, – успокоил дядюшку князь, и не подозревая, что пророчествует. – Но покуда не будем о грядущем – поговорим о нынешнем. Французы говорят: «Не будь женщин, трон рухнул бы». Меншиков умен, как бес: у него нет никаких других средств держать государя в узде, кроме этого обручения. Хотя слепому видно: окажись у Петра возможность взять слово назад, он сделал бы это быстрее, чем мы успели бы моргнуть.
– Взять-то взял бы! – сердито сказал Алексей Григорьич. – Да разве этот волкодав Данилыч отдаст?! Его сейчас и полк солдат вдали от государя не удержит. Дорвался до пирога – не оттянешь!
– Существуют средства избавиться от неприятных людей, – доверительно сообщил князь Федор громоздкой парсуне [19], висевшей как раз напротив него и обрамленной в такую богатую раму, что золотой блеск мешал разглядеть изображение.
– Что ты предлагаешь? – спросил прямолинейный Алексей Григорьич. – Злую игру с Данилычем сыграть? Кистенем в темном углу навернуть? Так ведь он рано или поздно очухается и такой сыск учинит – не порадуешься! И не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, на кого его взор упадет с первой подозрительностью: на нас, на Долгоруковых!
– Знаете, что говорят о русских итальянцы? Их, то есть нас, называют медведями не потому, что грубы, а потому, что идут всегда напролом, – негромко сказал князь Федор и помолчал, оглядывая дядюшек.
Алексей Григорьич грозно сунулся было к нему, приняв сказанное на свой счет и осердясь, но Василий Лукич успел поймать его за рукав:
– Помолчи-ка, брат. Этак мы недалеко уйдем, ежели будем перечить да пререкаться. Скрепи себя, послушай. А ты, Федор, больно не умничай. Говори… и говори короче.
«Ну уж нет! – подумал князь Федор, бросив острый взгляд на дядюшку. – Если по вашей милости я в эту игру заиграл, то не прежде свои планы открою, чем вас вволю не пощекочу, почтенные!» И продолжал как ни в чем не бывало:
– Итак, итальянцы полагают, что мы, русские, излишне прямолинейны во всем, даже в преступлениях: мы вершим месть открыто, не таясь, и гибнем вслед за своим врагом, хотя могли бы пережить его и торжествовать после его смерти. Подобному убийству с оглаской, которое зачастую навлекает на убийцу смерть куда более страшную, чем та, которой умер его враг, итальянцы, с улыбкой подающие смертельный яд, противопоставляют коварство.
Василий Лукич блеснул глазами, а Алексей Григорьич снова не сдержался:
– Вон ты о чем! Дело хорошее, да беда, ничего такого у нас в заводе нет [20]. К тому же, травить Данилыча – пустое дело. Он один не жрет, только с государем. И всякую пищу слуга пробует.
– Ох, дядюшка, знали бы вы, сколь хитры по сей части бывают люди! – мечтательно протянул Федор. – Существует яд настолько действенный, что даже испарения его смертельны. Во Франции я слышал историю об отравленном полотенце, которым во время игры в мяч вытирал лоб юный дофин, старший брат Карла VII, и соприкосновение с которым оказалось для него гибельным. Еще живо предание про перчатки Жанны д'Альбре, которыми ее отравила Екатерина Медичи. Я уж не говорю про знаменитый ключ и перстень Чезаре Борджа – это вещи общеизвестные.
По тому, как сладострастно блеснули вдруг глаза Василия Лукича, князь Федор понял, что он тоже слышал и о Борджа, и о Медичи, и о ядах вообще, так что следующую реплику надо ждать от него. И дядюшка не обманул его ожиданий.
– Ежели помрет наш генералиссимус в корчах и судорогах – пожалуй, не миновать и следствия, и вскрытия. Мы тут ведь тоже не все пню молимся, слышали, во Франции теперь вовсю покойничков, страшной смертью умерших, пластают!
– Конечно, смерти бывают разные, – согласился князь Федор. – Но ведь и яды – тоже! Жил лет пятьдесят назад такой итальянец – Экзили его имя. Это был незаурядный отравитель: по части ядов он являлся художником, подобно Медичи, Борджа и Козимо Руджиери [21]. Сей Экзили, который совершал отравления не ради корысти, а следуя неодолимой страсти к экспериментаторству, изобрел весьма хитроумный яд. В живых организмах он скрывался так искусно и с такой хитростью, что совершенно невозможно было его распознать. У животного все органы оставались здоровы и невредимы: проникая в них как источник смерти, этот хитрый яд в то же время сохраняет в них видимые признаки жизни. Сие снадобье ускользает при любых осмотрах; оно настолько таинственно, что его невозможно распознать, столь неуловимо, что не поддается определению ни при каких ухищрениях, обладает такой проникающей способностью, что ускользает от прозорливости врачей; когда имеешь дело с этим ядом, опыт и знания бесполезны! Из него делают порошки и жидкости: одни действуют тайно и изнуряют медленно жертву, так что она умирает после долгих страданий. А другие столь сильны и мгновенны, что убивают, подобно молнии, не оставляя принявшему их времени даже вскрикнуть.
– Ай да племянник! – пробормотал Алексей Григорьич. – Ай да букарь [22]! Хвалю! Не зря по заграницам шастал!
Василий Лукич, по своему обыкновению, молчал. До него доходили слухи, что в Париже у князя Федора была репутация модника, соблазнителя, забияки – и в то же время человека с беспощадным, холодным умом, куда более острым и стремительным, чем его шпага. Похоже, что так… похоже, что так, и какая удача, что этот ум, это оружие навострено на службу Долгоруковым, против их исконного врага!
Князь Федор тоже молчал, отдыхая после своей пламенной речи. Он был упоен химией, видя в ней не столько науку, сколько изысканное и высокое искусство, однако происшедшая сейчас сцена была занимательна для физиономиста куда более, чем для химика! Его дядюшки уже поизображали скорбь над телом внезапно умершего Меншикова, уже попировали на его поминках, уже начали делить звания и власть… уже стиснули в своих объятиях молодого императора, вынудили его отречься от прежних клятв и дать слово другой прелестнице. Не составляло труда угадать, кто будет новая невеста Петра, – конечно, красавица Екатерина Долгорукова! Все сбудется, как они хотят, даже как они и мечтать не смели – а доставит им это все на золотом блюде отважный грехотворец Федька, которого они сделают послушным игралищем своих разнузданных страстей! Всем он оказался вдруг с руки, этот Федька! Ну и, надо полагать, не поскупятся для него наградою, о чем бы ни попросил. Он-то знал, чего попросит – нет, потребует! – и только надежда давала сейчас силы продолжать игру.
Федор с трудом удерживал смех: по лицу Алексея Григорьича ясно было видно, что он прямо сейчас готов вручить племяннику бутыль с ядом, отравленный шарф, камзол, перчатки – бог весть что! – и отправить губить светлейшего. Однако хитрый Василий Лукич никак не мог перестать ходить вокруг да около:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента