Ей вдруг стало жарко и неловко сидеть на этих худых коленях, вдобавок что-то твердое утыкалось в бедро; у нее дыхание перехватило, когда поняла – что. Елизавета в ужасе рванулась прочь, ноги подогнулись, она упала. И тут же Соловей-разбойник, попытавшийся ее удержать, упал рядом.
   Глаза ее уже привыкли к темноте, и вот совсем близко она увидела зеленоватое мерцание его взгляда, резкие, дерзкие черты лица, светлые – о господи! – светлые волнистые волосы...
   Провела по этому лицу, ощутив вдруг сонм мелких летучих поцелуев, которыми его задрожавшие губы покрыли ее руку, и чуть слышно шепнула:
   – Ты? Ты?! Но твои волосы...
   И это было все, что она могла сказать. Уткнулась лицом во впадинку на крепкой теплой шее и зашлась в беззвучных рыданиях по тому проклятому и счастливому дню, когда впервые встретила его на волжском берегу; по той испуганной девочке, которой она была; по той измученной женщине, какой стала с его помощью; по нему самому, истерзанному раскаянием до того, что он вернулся к своей бывшей жертве и верно служил ей. Она знала сейчас доподлинно, что тот «зеленоглазый дьявол», о котором перед смертью говорила Аннета, был он, Вольной. Возьмет он на себя смерть Валерьяна, нет ли – неважно, Елизавета не сомневалась в верности своей догадки. Она еще не знала, осудит его или поблагодарит за это. Сердце ее ныло от боли и любви, от долгожданной нежности, с какой касались ее мужские руки, от безнадежности всякого сопротивления тому восторгу, который охватил ее тело, ибо Вольной исправно делал то, зачем сюда пришел. На миг открыв заплывшие слезами глаза, она разглядела только его голые, блестящие в темноте плечи, услышала дыхание и вся рванулась к нему, принимая его, оплетая руками и ногами, всем исстрадавшимся существом своим.
* * *
   Вся осень и начало зимы прошли для Елизаветы как в тумане. Она не ощущала даже тревоги от двусмысленных расспросов следователя; она ничего не видела и не слышала; она гнала, торопила дни, ибо едва дом утихал, как откуда ни возьмись, словно сбывшийся сон, являлся в ее опочивальню Вольной; они падали в постель и самозабвенно предавались любви.
   Елизавета никогда не спрашивала, где он проводит дни, откуда появляется и куда уходит. Это все было не суть важно. Все на свете было безразлично, кроме их объятий!
   Чудилось, соприкасаясь ненасытными телами, они изливают друг в друга все неспрошенное, неузнанное, прожитые в разлуке все муки и радости, обретают потерянное, излечивают сердечные раны. Они почти не говорили, но, казалось, знали один о другом все. Странным образом телесное наслаждение, которое Елизавета испытывала с Вольным, возвращало ей утраченные надежды на изменение ее жизни так, как следует быть. Она едва ли не впервые поняла, что значит для женщины мужчина, который ее любит и желает. И потому будто земля разверзлась под ногами, когда однажды Вольной сообщил, что его шайка колобродит: добычи нет, дороги пусты. Значит, надо перебираться в богатый город Нижний и разворачиваться по-новому.
   Елизавета не заплакала только потому, что дыхание перехватило от ужаса.
   Вновь остаться одной?! И что? Как жить? Заняться хозяйством, спрашивать отчета у Елизара Ильича, присматривать за стряпухами, чтобы зря не расходовали припас? Играть с Машенькой, бесконечно беседовать с Татьяной о прошлом? Сонно глядеть в окошко? Это не по ней! Тот покой, о котором она только и мечтала, пока был жив Валерьян, представлялся могильным покоем...
   Вольной сейчас олицетворял для нее солнце, рассеявшее беспросветную ночь ее тоскливого существования. Стоило только представить, что настанет время, когда он не придет, как слепой, не рассуждающий страх холодил ей кровь.
   – Я поеду с тобой!
   Елизавета ждала возражений, отговорок – ничего этого не было. Вольной покрыл ее лицо тысячью поцелуев.
   – Только уговор: жить ты будешь в своем доме. А я буду к тебе приходить...
   – Каждую ночь? – первым делом спросила она и, услыхав: «Ну, конечно!» – уже спокойнее смогла выслушать дальнейшее:
   – Никто не должен знать, что мы вместе. Мало ли как жизнь сложится!
   – А как она сложится? – подозрительно спросила Елизавета, приподнимаясь на локте и силясь разглядеть в темноте выражение его лица, но видела только блеск глаз.
   Голос Вольного был серьезен.
   – Не знаю. Не знаю как! Но ты одно помни: у тебя дочка, и ты для всех должна оставаться графиней Строиловой. Ради нее, да и ради себя, если на то пошло.
   – Мне нужен только ты, – сказала, до глубины души пораженная этой заботливостью и предусмотрительностью. И, как всегда, когда она была растрогана, слезы навернулись ей на глаза. – Только ты!
   – А мне – только ты, – улыбнулся он в ответ.
 
   Против ожиданий, Татьяна тоже не стала чинить никаких препятствий. Внимательно поглядела в глаза Елизаветы, чуть улыбнулась:
   – Вижу, иначе не вытерпишь. Поезжай, бог с тобой! Я с Машеньки глаз не спущу. А с хозяйством Елизар без тебя еще лучше управится. Поезжай... Только не забудь, кто ты и кто твоя дочь. Ты молода, конечно, тешь свою младость. Но помни: у дочки и вовсе вся жизнь впереди!
   «Что они, сговорились, что ли, с Вольным?..»
   Ее положение графини и госпожи имело то преимущество, что никому ничего не требовалось объяснять. Дворне было заявлено, что барыня по делам, связанным с наследством, едет в город. Немного мучил непонимающий, обиженный взгляд Елизара Ильича, который робко надеялся, что со смертью Строилова взойдет и для него солнышко. Но Елизавета совсем не желала такой любви, которая нуждалась в жертвах с ее стороны, соблюдении приличий, объяснениях... Она уехала, едва простившись с управляющим, и отгоняла упреки совести только надеждою на счастье.
 
   Дом на Варварке вовсе не был заброшен, как думала Елизавета. Там жили дед с бабкою: лакей да стряпуха, и их внучок – казачок, он же садовник. Так что Елизавета привезла только горничную – девку Ульку, взятую ею за глупость: авось не станет соваться не в свое дело! Она еще не знала тогда, что самые медвежьи услуги оказываются по доброте да по дурости...
   В Нижнем их отношения с Вольным поначалу не менялись. Днем Елизавета занималась обустройством дома, много читала – отец Валерьяна везде, где жил, собирал богатую библиотеку, – ходила в церковь, заново открывая для себя красоту и успокоительность православных обрядов, много гуляла, избегая, однако, появляться на Егорьевой горе. По ночам приходил Вольной. Но время шло, и все чаще Елизавете выпадали одинокие ночи: Нижний был городом зажиточного купечества; шайка разошлась здесь вовсю, а воровская жизнь – по преимуществу ночная. Вольной же был истинное дитя удачи, любившее эту случайную удачу пуще всего на свете, пуще женских ласк!
   Скучая, томясь, Елизавета однажды придумала, как избежать этого пугающего одиночества: быть с Вольным всегда. И днем тоже!
   Не шутка была до этого додуматься. Уговорить Вольного – вот задачка! Елизавета и тут преуспела. В подвале ее дома уже не раз скрывали краденое или отсиживались от погони ярыжки; она умела направить стражников по ложному следу, сбить их с толку барственной холодностью и неприступностью. Она не сомневалась, что на любое дело сгодится! Первый же выход надолго, если не навсегда, отбил охоту к подобным предприятиям.
* * *
   На Макарьевскую ярмарку шайка добралась на лодке. Сюда приехали богатые армянские купцы, чьи деньги неудержимо влекли Вольного.
   Явившись за два дня до всеобщего разъезда, стали табором рядом с «армянским амбаром» – так здесь назывался большой товарный склад, теперь уже порядком опустевший: весь товар обратился в выручку. Таких таборов, расположившихся возле костерков, в Макарьеве было множество. Ярмарка славилась по всей Волге, так что они не привлекли ничьего внимания.
   Едва рассвело, армянин, хозяин амбара, отправился с корзиною на базар за мясом (он был большой чревоугодник и стряпал себе сам), а Данила-мастер потащился следом... Вот с кем Елизавета встретилась с особенной радостью! Она жалела Данилу, как брата, как товарища по несчастью, ведь они вместе мучились в строиловском доме. Пока ему, конечно, было не до париков, не до причесок: вершиною его искусства оставался черный кудлатый парик Соловья-разбойника, изменивший Вольного до неузнаваемости, до того, что даже Елизавета его не признала. Общение с «лютой барыней» надолго отбило у него охоту к своему рукомеслу, так что Данила казался вполне довольным своей новой участью.
   Он шел за армянином до самой гауптвахты, располагавшейся не в дощатом сараюшке, а в солидном рубленом доме, и, поравнявшись с крыльцом, на коем стоял солдат с ружьем, ни с того ни с сего заблажил:
   – Караул!..
   Вольной хорошо знал солдатскую повадку. Как он рассчитал, так и вышло: повязали и крикуна, и случившегося рядом армянина.
   Тут уж мешкать не следовало. Наученная Вольным Елизавета с убранными под зеленую суконную шапчонку волосами, одетая в мужское платье, кинулась в «армянский амбар», вопя: мол, повязали купца ни за что ни про что!
   Прежде армяне, приехавшие в Макарьев вдвоем, не оставляли товар без пригляду. Теперь же, раз такое дело, товарищ арестованного купца быстро запер склад, подобрал полы и помчался на гауптвахту разрешать недоразумение.
   Вольному, который только того и ждал, оставалось вломиться в амбар и спокойно взять кассу.
   Елизавета была с ним. Когда эти деньги, которые ей, с ее состоянием, и даром нужны не были, оказались вдруг в руках, она ощутила прилив такого восторга, что с радостным визгом кинулась в объятия Вольного.
   К тому времени, когда ограбленные армяне со стражею бросились на поиски воров, в новой, спешно построенной лавке вовсю шла торговля тесемками, иголками, лентами и прочим галантерейным товаром, загодя же купленным у лоточников, а касса была закопана под прилавком.
   Данила, клявшийся и божившийся, что, мол, обознался и принял армянина за одного из разбойников, прошлый год дочиста обобравших его на большой дороге, еще до того, как в солдатских головах начала плестись цепочка взаимосвязи нечаянного переполоха с дерзким ограблением, теперь отсиживался в глубине новой лавки, опасаясь на улицу нос высунуть. Поосторожничать следовало и Елизавете. Но было до того любопытно поглазеть на живой мир русской ярмарки, что ей удалось уговорить Вольного вместе пошляться меж рядов.
   Однако не минуло и получаса этого гулянья, как их приметил тот самый армянин, коему Елизавета сообщила об аресте его сотоварища, и он порешил расспросить подробнее этого сведущего парнишку. Кликнул случившийся поблизости караул; Елизавета и ахнуть не успела, как они с Вольным были окружены.
   Но Вольной так просто не сдавался. Подхватив валявшийся на земле дрын, он одним махом свалил с ног сразу трех стражников, открыв Елизавете путь к спасению:
   – Беги!
   Она не заставила себя упрашивать и, отшвырнув толстого и рыхлого армянина, пытавшегося ее схватить, пустилась бежать со всех ног.
   Кружным путем воротясь в лавку, она все рассказала соумышленникам и, кабы не Данила, вступившийся за нее, схватила бы здоровенные оплеухи от разъяренных разбойничков. Они рвались тотчас же идти штурмовать гауптвахту – выручать своего атамана. Даниле насилу удалось их угомонить – подождать до вечера. Ежели Вольной до сего времени не объявится – значит, и впрямь нуждается в помощи.
 
   Он оказался прав. Когда улеглась настоящая тьма и шайка уже вострила ножи, дверь вдруг распахнулась, и в лавку ворвался Вольной. Правда, облаченный в женское платье.
   Сия баба гренадерского росту, у которой из-под слишком короткого платья торчали голые ножищи, являла зрелище столь жуткое и уморительное, что все попадали кто куда, зажимая рты, чтобы не грохнуть от души и не привлечь ненужного внимания таким безудержным весельем.
   Они еще не успели насмеяться вволю, как Вольной схватил лопату и, в два взмаха вырыв драгоценную армянскую кассу, скомандовал сбор к отплытию.
   Он не рассказывал, как удалось освободиться: не до этого было. Товар, еще не проданный, пришлось бросить. Елизавета по приказу атамана торопливо облачилась в женское крестьянское платье (и такое имелось на всякий случай). Вскоре в лодку, на глазах у сонных стражников, погрузились не шесть мужиков, которые могли быть в розыске, а только четыре, а при них две бабы, одна из которых, очевидно, собралась прежде времени рожать, ибо ее стоны да охи неслись по всей реке (Вольной тужился вполне правдоподобно). И лодка растаяла в тумане.
* * *
   Уже в Нижнем Новгороде, отдыхая в Елизаветиной постели, играя ее косою, Вольной, посмеиваясь, поведал, что ему на гауптвахте, конечно, сперва тяжеленько пришлось: и железной сутуги [5] отведал; и «монастырские четки» поносил, то есть на шею ему надели тяжелый стул, использовав его вместо рогатки и кандалов; и к притолоке его подвешивали на вывернутых руках. Но он все балагурил, отшучивался, да столь едко, что солдаты прониклись к нему величайшим отвращением и наконец кинули в холодную, намереваясь продолжить допрос.
   Конечно, ежели б стражники только могли предположить, что им в лапы попался сам Гришка-атаман, Вольной не отделался бы так легко. Сейчас в нем предполагали мелкого воровского пособника. Бог весть, что случится завтра. Следовало смыться, прежде чем кому-то в голову придет губительная догадка.
   У Вольного всегда имелся в кармане и под стельками сапог нужный воровской припас: отмычки, ножички, напильнички. Увы, караульный оказался малым сведущим и выпотрошил все его тайники. Как говорится, сыскался дока на доку!
   Ежели б Вольной мог, он бы, конечно, приуныл, однако такого чувства он сроду не испытывал, как всегда уповая на свою невообразимую удачу.
   И она его не подвела!
   В холодной, кроме него, была заточена молоденькая разбитная бабенка, которая третьего дня поскандалила со своим сожителем, а расхлебывать выпало стражнику, явившемуся разнимать дерущихся: горшок с горячими щами, летевший в провинившегося ухажера, угодил в голову солдатика и чуть не отправил его на тот свет.
   Мужик, оказавшийся проворнее всех, сбежал, стражника поволокли к лекарю, бабу выпороли и кинули в подвал – охладить страсти.
   Как уж сговорился с нею Вольной, что сулил, на что сманивал, бог весть, только дело кончилось тем, что в подвале поднялся страшный крик и стон: бабенка вопила, что вот-вот помрет, что уже померла... Сердобольный караульный отпер двери и свел несчастную на двор, где получил доброго леща от Вольного, переодетого, как мы знаем, в женскую справу, и грянулся оземь, а «проклятущая баба» с необычайным проворством перескочила двухсаженный забор – и была такова.
 
   Выслушав сию историю, которую острослов Вольной сумел поведать с неподражаемым юмором, Елизавета хохотала до изнеможения, восхищаясь удальством и проворством своего любовника. Проснувшись же среди ночи, задумалась о подробностях сего невероятного побега.
   Да уж, наверное, не только словесно улещал Вольной свою сокамерницу! Кто-кто, а Елизавета прекрасно знала, как умеет сей ласковый змий заползти в самое сердце, внушив женщине, что, пособив ему, она действует к собственному благу. И, наверное, ублажив доверчивую бабенку по всем статьям, он что-то посулил ей на будущее, иначе едва ли бежал бы с ярмарки так поспешно, будто за ним гнались черти. Вернее, чертовки. Не только солдат опасался он. Ох, не только!..
   Эти мысли были Елизавете нужны, будто яблоку червоточина. Она гнала их изо всех сил, но не могла отогнать.
   Самая малая тревога всегда причиняла ей множество лишних беспокойств, более воображаемых, чем действительных, как это вообще свойственно женщинам, не имеющим в жизни иной путеводной звезды, кроме сердечной страсти. Для них не писан иной закон, кроме любовного. И всякое от него отступление – истинная трагедия, хотя любой человек, сердце которого спокойно, счел бы, что все это – буря в стакане воды.
   Минуло время безнадежности и отчаяния, когда ей было все равно, к кому прилепиться душой и телом, лишь бы забыться. Понимая, что Вольной был всего лишь случайной картою, вовремя выпавшей из колоды судьбы, она все же хотела жить с ним одной жизнью, идти одним путем, но чувствовала, что дороги у них разные; и чем дальше, тем больше они расходятся. Впервые в жизни задумалась Елизавета над тем, что для истинного счастья мало только телесного блаженства. Не зря сказано в Писании о муже с женою: «Да будут двое дух един».
   Дух един – не плоть!..
   Вольной был весьма неглуп и не мог не понимать перемены в ее настроении. Не потому ли с такой многозначительностью опускал подробности своего общения с той бабенкою? Он как бы хотел показать Елизавете свою независимость от нее, свою вседозволенность и свободу... Ну, Вольной, он и есть Вольной!
   Эти мысли были слишком сложны, неразборчивы и мучительны, Елизавета скоро устала обижаться и терзаться из-за каких-то вымыслов и предположений. Она уснула вновь. Но и во сне преследовала ее мысль, что Вольной своим рассказом хотел так или иначе причинить ей боль, заставить ревновать, мучиться... Он тоже пытался подчинить ее своей власти. Как будто мало было власти любви!
   Именно с этой ночи их отношения стали исподволь изменяться. И даже в самой страсти появился едва уловимый оттенок мстительности.

3. Ведьмина дочь

   К шайке Гришки-атамана приблудились двое беглых строиловских крепостных: Данила-волочес и Федор Климов (не ошибался-таки следователь!). Елизавета, которая не находила ни малейшей радости во владении живыми людьми как собственностью, не замедлила подписать обоим вольные. После этого Климов выпросился из воровской ватаги (рисковое ремесло, в отличие от Данилы, нимало не влекло его, да и смерть Марьяшки сильно поразила душу, вселив в нее глухое, неизбывное отчаяние) и пристроился на освободившееся место сторожа на городском кладбище. Место сие, считавшееся почтенным и вполне хлебным, пустовало, и желающих занять его не находилось довольно долго, ибо трое предшественников Климова один за другим померли насильственной смертью, а с ними и молодой дьячок из кладбищенской часовенки, после чего она опустела.
   Уж на что Елизавета вела жизнь уединенную и замкнутую, но до нее доходили слухи об этих убийствах, случавшихся четыре года подряд непременно перед Пасхою. Тела жертв впоследствии были найдены заброшенными на свалку или спрятанными в лесу, или просто в придорожной канаве. Они поражали сходством способа умерщвления. Все оказались истыканы, исколоты, словно бы для того, чтобы скорее истекли кровью. Однако впоследствии, очевидно уже после смерти, обмыты; так что ни на белье, ни на одежде, ни на самих телах крови не было. Изумляло, чем эти несчастные могли подать повод к такому злодейству? Без цели сие не могло быть сделано никем и никогда, а между тем повторялось из года в год. Обычный душегубец удовольствовался бы одним убийством; этим словно бы руководила некая важная, таинственная сила... Самое страшное, что все происходило именно под Пасху, уподобляя в сознании народном этих мучеников – мученику-Христу.
   Очередное убийство свершилось незадолго до того, как Федор Климов заступил на свое место. Был он парень неробкого десятка, потому на все предостережения отвечал, что до следующей Пасхи у него время наверняка есть, а уж потом – как бог рассудит.
   Елизавета была невеликая охотница до кладбищ, однако же нашла время проведать своего бывшего крепостного. Скука томила ее, и что угодно годилось ее рассеять.
   Нечего и говорить, скромному нижегородскому кладбищу было далеко хотя бы до того католического, кое видела Елизавета в Италии, с его четким ранжиром могил и пышными надгробиями. Здесь все было проще: оплывшие могилы, почернелые кресты, обветшалые оградки... Проще, но и милее русскому сердцу.
   Горло ее вдруг перехватило. Эти серые кресты, робкая поросль на холмиках, ветла, подернутая бледно-зеленой живой дымкою, теплый ветерок – словно легкое дуновение печали. Неутолимой, но сделавшейся уже привычной и даже потребной для просветления души...
   То здесь, то там взгляд отмечал следы неустанной заботы: аккуратные кучки сухих будыльев, над коими курился синий дымок, подправленные холмики, свежезасыпанные песком лужи. Это уже были труды Федора. Вскоре Елизавета увидела и его самого. Он стоял, опершись на лопату, с живейшим вниманием глядя на высокую березу, в развесистой кроне которой была укреплена новая, еще белая скворешня.
   Федор был изрядного роста, статен, русоволос, ликом скуласт и несколько суров, но взором светел. Он встретил Елизавету застенчивой, доброй улыбкой, словно бы и не удивился ее появлению; поклонился в пояс, потом вновь с тревогою уставился на скворешню, откуда раздавался жалобный писк.
   – Что, оголодали птенчики?
   – Беда как оголодали, барыня! – сокрушался Федор. – И куда только папаша с мамашею запропастились, ума не приложу! Уже сколько времени вот так: подойду погляжу – они все вопиют.
   – Да уж не помрут, – успокоила Елизавета, уповая на разумность природы.
   Однако забота не сходила с Федорова чела.
   – Больно уж несмышлены! Еда-то есть – только клюв протяни. Да где им, робятишкам, исхитриться!
   И тотчас после сих слов, показавшихся Елизавете несколько странными, черный птах возник из глубокой небесной синевы, опустился на жердочку и просунул голову в скворешню.
   – Ну, слава богу! – усмехнулась Елизавета. – Не дал деткам пропасть!
   Федор кивнул, тоже довольный, как вдруг из скворешни раздался странный басовитый клекот, более напоминающий не мелодический птичий глас, а возмущенный бабий вопль, и прямо на голову стоящим внизу в изобилии посыпались полудохлые дождевые черви.
   Заслоняясь руками, Елизавета смотрела вверх.
   Скворчиха с быстротой иголки в проворных пальцах молодой швеи сновала головкой в скворешню и обратно, словно рачительная хозяйка, которая вернулась домой, обнаружила там чужой мусор и поспешно избавляется от него.
   «Что такое? – изумилась Елизавета. – Разве способен дождевой червь заползти на такую вышину и влезть в скворешню?!»
   Тут она услышала какое-то смущенное покряхтывание рядом и обернулась.
   Вид Федора был до крайности сконфуженным. Он и смеялся, и стыдливо прятал глаза. Елизавета внимательно взглянула на его перепачканные землею пальцы, на замаранные белой березовой корой лапти и портки... И, все сразу поняв, расхохоталась.
   – Так ты, что ли, подкормил их, да? – наконец-то смогла она выговорить.
   – Ну, так что же делать было? – смутился Федор. – Орали! Жалко!
   «Господи, – подумала Елизавета. – Какое же он доброе, бесконечно доброе дитя! И смеется-то по-детски – изумленно, счастливо...»
   Внезапно лицо его омрачилось. Смех словно ножом срезало. Федор замер, уставившись куда-то в сторону узкими, потемневшими глазами.
   Елизавета обернулась.
   Неподалеку стояла худая малорослая девка в коричневом мешковатом одеянии и угрюмо глядела на Елизавету из-под низко надвинутого платка.
   – Пропал... пропал мужик! – вдруг молвила она негромко, со странной, пугающей отчетливостью, неопределенно поводя перед лицом сухим, скрюченным перстом. – Назарка, сторож... а? Пропал!
   Она умолкла и еще какое-то мгновение мерилась взглядами с Елизаветою, потом повернулась и скрылась меж крестов. Только прошуршала пожухлая трава на дорожках – и все стихло.
   – Откуда такая... подползла? – спросила Елизавета, не в силах избыть безотчетный ужас, от которого стыли пальцы. И впрямь: было так, словно шли они с Федором, и вдруг ожила под ногою серая ветка и скользнула под камни. Ранняя змея, погибель, на которую они чуть-чуть не наступили!
   – Так, девка... дочка сапожника Ефима, Ефимья тож. Мать недавно схоронили. С тех пор не в себе она, выкликает... Ходит тут, болтает всякое.
   – К тебе ходит? – уточнила Елизавета, с невольной жалостью поглядев на Федора.
   – Может, и ко мне, – проговорил он тихо, с глухой тоской в голосе.
   Не ее было дело, а то Елизавета непременно сказала бы Федору, что от таких Ефимий надо держаться подальше!
   Пора было уходить. Елизавета обвела взглядом ближние могилки, рассеянно коснулась серого большого креста (его еще не успело скосить время) с двумя надписями, означавшими, что здесь похоронены муж и жена или другие родственники, и вдруг ахнула так, что Федор одним прыжком оказался рядом и протянул руки, готовый подхватить графиню: она побелела и, казалось, вот-вот упадет.
   – Что случилось? Что с вами, барыня? – пролепетал он испуганно, проследив за ее окаменелым взором, устремленным на этот крест, но ничего там не увидел, кроме надписи, которую прочел по слогам (Федор был чуть грамотен, что считалось непременным условием для получения должности кладбищенского сторожа):
   «Елагин Василий». Далее был начертан крест, что означало: «умер», и дата: «5 марта 1758 года».
   А ниже:
   «Елагина Неонила. Умерла 29 августа 1759 года».
* * *
   Всю ночь Елизавета проплакала. Вовсе не о Вольном, который снова не пришел, лила она слезы. Ей казалось, что такого потрясения, как сегодня, она не испытывала никогда в жизни. В ее памяти Неонила Федоровна так и лежала на каменном полу Ильинской церкви. Но ведь кто-то забрал ее тогда, три с половиной года назад, схоронил по-людски!
   Кто?.. Уж не Алексей ли Измайлов? Ведь доподлинно известно, что он не утонул и, может быть, терзаемый совестью, воротился в церковь упокоить тело Неонилы Федоровны, в смерти которой был отчасти повинен. Нет, решила Елизавета, это мало похоже на Алексея, на Леха Волгаря!