Страница:
Елена Арсеньева Роковая дама треф
Кто, кроме сердца, даст любви закон?..С. Глинка
Часть I
ДОРОГА СТРАДАНИЙ
1. Цена ужина в сосновой роще
Минуло более месяца. На дворе стоял октябрь, и угрожающий призрак бесконечной русской зимы уже не таился за низкими серыми тучами, а сделался явью. Утренники были на редкость холодные; несколько раз выпадал снег, который уже и не таял, однообразным белым покрывалом сровняв и ухабы, и берега неширокой речонки, укрыл туши околевших лошадей, и замерзшие трупы, и проселочную дорогу, по которой медленно тянулась длинная колонна; и сторонний наблюдатель мог бы подумать, что сошел с ума или оказался на дороге в чистилище, ибо путники сии напоминали призраков всех времен, народов и сословий, призраков, вообразимых лишь отягощенным тяжким бредом разумом. Рядом с шелковыми, кокетливыми, всевозможных цветов шубами, отороченными дорогими русскими мехами (причем в шубы облачены были отнюдь не женщины, а мужчины), брели пехотные шинели или кавалерийские плащи. Головы путников были плотно укутаны и обмотаны платками всех цветов – оставалась лишь щелочка для глаз. Тут и там мелькало самое распространенное одеяние: шерстяная попона с отверстием посередине для головы, ниспадавшая складками к ногам. И как прежде по блестящему, щегольскому мундиру, так теперь – по этим попонам можно было отличить кавалеристов, ибо каждый из них, теряя лошадь, сохранял попону; эти лохмотья были изорваны, грязны, перепачканы, прожжены – одним словом, омерзительны. И все же тот, у кого попоны не было, не задумываясь отдал бы место в раю, лишь бы заполучить ее сейчас, на земле: теплая одежда стала едва ли не главным мерилом ценностей в том людском скопище, что еще недавно называлось великой и непобедимой французской армией. Теперь уже в этой армии не сохранилось ни достоинств, ни наград, ни чинов, ни званий. Невозможно было отличить генералов и офицеров; как и солдаты, они надели на себя что под руку попалось. Зачастую генерал был покрыт ветхим одеялом, а солдат – некогда дорогими, а теперь изрядно облезлыми мехами. Их всех – командиров и рядовых – перемолола Россия.
Адское неистовство нации, которая считалась за самую образованную в Европе, не пощадило двадцати пяти тысяч своих храбрецов, чтобы ворваться в золотые врата древней российской столицы. Наполеон полагал, что занятие Москвы не замедлит привести к миру, условия которого будут продиктованы им самим. Эта мысль страшно беспокоила Кутузова: извещая императора Александра об оставлении Москвы, русский главнокомандующий особенно настаивал на том, чтобы не вступать в переговоры с врагом. И Александр доказал, что умел быть твердым, когда хотел. Потом рассказывали, что он решился на все испытания, готов был удалиться даже в Сибирь, лишь бы только не вступать в переговоры с Наполеоном.
Ну что же, француз утешался тем, что если не получил мира, то получил Москву! Однако этот богатый город с большими запасами продовольствия и удобными квартирами вобрал в себя вражескую армию, как губка – воду, и более месяца держал Наполеона в полном бездействии. А русской армии как воздух была нужна эта передышка, отдых после отступления, кровопролитных сражений под Смоленском и Бородинoм. Если бы французы сразу нашли на месте Москвы дымящееся пепелище, к чему призывал Ростопчин, то с тем бо́льшим ожесточением продолжал бы Наполеон преследование ослабевшей русской армии и ни о какой передышке в этом случае не могло быть и речи.
За это время в ходе войны без каких-либо заметных событий произошел перелом – так трофей превратился в ловушку.
Для тех, кто вырвался из нее, понятия «победа» и «поражение» стали весьма условными. Выживание сделалось единственной целью, а дороже всех награбленных ценностей сделались теплая одежда, кусок хлеба… ну, и лошади шли на вес золота: живая несла вперед, а мертвая могла прокормить своего владельца: так или иначе, она спасала ему жизнь.
Вялое продвижение тех, кто составлял некогда гордость Франции, было внезапно нарушено взрывом, разметавшим по белому снегу кровавые клочья.
Толпа заметалась. Пешие кинулись врассыпную. Всадники во весь опор понеслись к близлежащей сосновой роще, надеясь там найти спасение от ядер и картечи, ибо это был не случайный взрыв, а беспощадный обстрел. Конечно, здесь было безопаснее, неприятельские артиллеристы не могли как следует рассмотреть отступавших, однако ядра, пролетая над головами, ломали сосновые ветви и верхушки могучих деревьев много толще человеческого туловища; ветви эти и сучья, падая, ранили и калечили множество людей и лошадей.
Молодой драгун, давно растерявший и остатки былого блеска, и все свои честолюбивые мечты, но сумевший сберечь коня, а вместе с ним и надежду на спасение, сейчас изо всех сил пытался усмирить обезумевшее от страха животное. Гнедой плясал под ним, крутился как угорелый, норовя не вынести с опасного места, а, словно нарочно, затащить туда, где кучно ложились ядра. Едва справившись с конем, драгун дал ему шпоры, силясь разглядеть просветы в окружавшем его облаке дыма и снежной пыли, и вдруг почувствовал, как кто-то вцепился в его ногу мертвой хваткой.
Оливье де ла Фонтейн (так звали молодого драгуна) уже готов был освободить себя ударом сабли от этого опасного объятия, как вдруг увидел молодого человека, одетого в лохмотья, жалкие даже по сравнению с тем тряпьем, кое составляло теперь армейское обмундирование. Волочась на коленях за всадником и устремив на него свои горящие глаза, он восклицал:
– Убейте меня, убейте меня, ради бога!
В этом аду, где каждый молил хотя бы о самом ничтожном глотке жизни, такая просьба буквально вышибала из седла, а потому Оливье де ла Фонтейн спешился и, держа коня за удила (немало нашлось бы сейчас желающих перерезать узду и увести у него коня из самых рук!), нагнулся к незнакомцу. Тот едва дышал. Даже у видавшего виды Оливье подкатила к горлу тошнота, когда он увидел бок несчастного, взрезанный, будто острой косой, осколком ядра до самого позвоночника… Позвоночник тоже был искалечен, и даже если свершилось бы чудо, исцелившее разорванные внутренности, этот человек больше никогда не смог бы ходить. Уже сейчас его страдания представлялись невообразимыми. Да, смерть настигнет его несомненно, однако предстоящие ему мучения будут ужасны!
Оливье де ла Фонтейн проклял себя за то, что поддался мгновенному порыву жалости. Внутренне содрогаясь при мысли о том, что ждало этого беднягу, он вновь лихо вскочил на коня, с напускной отчужденностью пробормотав:
– Я не могу помочь вам, мой храбрый товарищ, и не могу больше оставаться здесь! Простите меня.
– Но вы можете убить меня! – исторг из себя раненый не то крик, не то шепот. – Единственная милость, которой я прошу от вас! Ради бога, ради вашей матери! Ради… моей матери!
Он сделал слабое движение головой, и Оливье только сейчас увидел двух женщин, стоявших на коленях в снегу и с мольбой простиравших руки к нему, будто к последней надежде. Точнее говоря, простирала руки одна – немолодая, схожая с умирающим юношей тем сходством, какое бывает только у матери и сына. Ее глаза, столь же яркие, столь же выразительные, были наполнены слезами, которые неостановимо скатывались на увядшие щеки. Ее руки, протянутые к Оливье, дрожали, а губы безостановочно твердили одно:
– О сударь! Сударь…
Вторая женщина сидела в снегу, понурясь, однако не плакала, словно окаменела от скорби. Из-под ее капора выбивались золотисто-рыжие пряди, и Оливье невольно подобрался в седле, когда по нему скользнули самые прекрасные синие глаза, какие ему только доводилось видеть. Впрочем, молодая женщина едва ли замечала Оливье – она устремила безучастный взор куда-то вдаль, туда, где корчился придавленный деревом солдат, испускавший душераздирающие вопли. Но лицо ее по-прежнему оставалось безучастным, как если бы в мире не осталось ничего более, что могло бы ее взволновать или напугать.
Оливье видел, что смерть – повсюду, и понимал, что до него в любой миг может дотянуться ее неумолимая десница, а потому решил, что медлить более не должен. И все-таки глаза раненого жгли его сердце, его совесть… и он, мысленно попросив прощения у бога, выхватил один из своих пистолетов (Оливье всегда держал оружие заряженным, ибо казаки Платова не имели обыкновения предупреждать о своем появлении заранее) и рукоятью вперед подал его несчастному.
Немолодая женщина дико вскрикнула:
– Фабьен! О Фабьен!..
Больше она ничего не успела сказать, ибо черные глаза юноши сверкнули дикой радостью, и он пустил себе пулю в висок с проворством поистине замечательным у человека штатского, каким он, несомненно, являлся, судя по одежде и повадкам.
В это мгновение ядро ударило в землю совсем рядом, и конь Оливье, сделав безумный прыжок, унес своего хозяина на изрядное расстояние от страшного места.
Оливье не хотел оборачиваться, но все-таки обернулся.
Юноша лежал навзничь, тут же простерлась его мать. Оба были присыпаны снегом и вывороченной землей, как будто похороненные рядом. А молодая женщина все так же сидела в сугробе, безучастно глядя вдаль, в этот заснеженный российский простор, в котором теряется все: и города, и люди, и русские, и французы, и смерть, и жизнь…
«Как поется в песне, все со временем проходит!» – успел еще подумать Оливье де ла Фонтейн, и веер нового взрыва милосердно закрыл от него эту картину.
Но почему, за что? Иногда Анжель думала, что, наверное, чем-то крепко досадила этим двоим – иначе с чего бы им так сладострастно мстить ей? Может быть, она долго мучила Фабьена отказами, прежде чем согласилась выйти за него, или противоречила свекрови, или, сохрани бог, изменяла мужу? Она иногда, не выдержав издевок и побоев, спрашивала в слезах:
– Pourquoi? Pourquoi? [1] – Но Фабьен не отвечал, хотя мог бы сказать что угодно, Анжель все приняла бы на веру: ведь все ее знания о прошлом исчерпывались рассказами Фабьена и его маман. Сама она помнила себя лишь месяц… ну, от силы полтора, и поскольку все, происходившее с ней от рождения до того дня, как она обнаружила себя устало бредущей в глухой степи, под туманным октябрьским небосклоном, кануло в некую черную бездну, Анжель иногда казалось, что она и живет-то на земле всего-то несколько недель, а не двадцать один год, как уверяли муж и его маман.
Судя по их рассказам, они были французы, некогда нашедшие в России приют от ужасов революции, но не утратившие связи с родиной и всегда мечтавшие вернуться туда. Однако злые, жестокие русские чинили им в том всяческие препятствия и однажды даже похитили Анжель, изнасиловав ее. После этого она и лишилась памяти. Их жизнь подвергалась опасности, поэтому они ночью, под покровом темноты, бежали в чем были из города, где жили (один раз Анжель сказали его название, да разве возможно было запомнить этот варварский набор звуков?!), и долго скитались, пока не добрались до французской армии, расквартированной в русской столице. Однако бог войны оказался к ним немилостив: Москва сгорела, удача перешла на сторону врага, армия-победительница спешно отступала, вернее, бежала… и графиня д’Армонти с сыном и невесткою пополнили ряды французских беженцев, рискнувших погрузиться в бесконечные российские просторы, чтобы отыскать путь во Францию – или умереть.
Сначала для Анжель это было дико: полная тьма позади, мгла впереди, а настоящее страшно и неопределенно. Она плакала, металась, пытаясь обрести себя, пытаясь понять, почему так холодно и одиноко сердцу возле двух этих самых близких для нее людей, но на этот вопрос они ответить не могли, хотя на всякий другой ответ был готов без задержки.
– Почему я так плохо говорю на родном языке, что поначалу попутчики даже с трудом меня понимали? – удивлялась Анжель, и ей поясняли, что родители Анжель, причинившие множество бед графине д’Армонти, давно умерли (это был ответ на второй ее вопрос: неужели она была одна на всем свете, пока не вышла за Фабьена?), а ее взяла на воспитание русская семья; люди невежественные, не заботившиеся о воспитании Анжель, они были рады сбыть ее, бесприданницу, с рук, когда за нее посватался Фабьен.
– Почему именно я сделалась жертвою неистовой злобы русских? – недоумевала Анжель, и маман, брезгливо поджимая губы, уведомляла, что Анжель еще в девичестве весьма несдержанно вела себя с неким русским вертопрахом, существом настолько диким и необузданным, что даже собственная мать выгнала его из дому. И вот этот разбойник якобы соблазнил Анжель, а потом отказался жениться, возомнив, что она и без того всегда будет с радостью удовлетворять его самые низменные потребности. После того как великий Наполеон (при звуке этого имени на глаза маман набегали слезы восторга) покорил Россию, развратник отправился в армию, а воротясь, нашел Анжель замужем – и поклялся осквернить ее и отомстить всему семейству д’Армонти, что ему вполне удалось сделать!
– Смог ли Фабьен отомстить негодяю, поругавшему честь своей жены? – гневно воскликнула Анжель – и тут же поняла, что вот этот-то вопрос задавать не следовало, так помрачнело лицо Фабьена, так разъярилась маман, таким количеством упреков осыпала она Анжель.
Выходило, что она еще не расплатилась со свекровью за обиды родительские, что она всею жизнью своей, до смерти должна выказывать благодарность мужу, который женился на ней, согрешившей; она навлекла на них на всех неисчислимые бедствия – и за такую-то неблагодарную девку Фабьен еще должен был и мстить, подвергая свою жизнь опасности?
«Зачем же он на мне тогда женился, коли я так нехороша?!» – чуть не выкрикнула в обиде Анжель, но прикусила вовремя язык, перехватив ненавидящий взгляд свекрови. Конечно, Фабьен женился против воли матери, хотя к чему это? Каких таких супружеских радостей он приобрел? Анжель вместе с памятью о прошлом утратила и весь любовный опыт, но по ночам, пытаясь ублажать мужа, чье мужское достоинство восставало за ночь до пяти раз, да что толку, коли он сникал, едва соединившись с женою, и плакал от бессилия и неудовлетворенности, и принуждал ее снова и снова возбуждать его, да все опять кончалось пшиком, – так вот, по ночам, вконец умаявшись, Анжель иной раз позволяла себе вообразить, каков был мужчина тот русский злодей, который лишил ее невинности, а потом подверг насилию. В такие минуты она втихомолку жалела, что утратила всю память, что не сохранила в тайниках ее хоть одного-двух волнующих воспоминаний, которые помогли бы ей легче переносить беспросветную, безрадостную супружескую жизнь. Возможно, тот русский был истинным чудовищем (ну как могла Анжель не верить Фабьену и маман, последним оставшимся у нее близким людям?!), однако его мужская стать порою тревожила Анжель в сновидениях. Однажды она даже попыталась утишить свой жар с мужем, позволив повторить пригрезившиеся смелые ласки. Бог ты мой, что тут было!..
– Ты вспомнила? – яростно кричал Фабьен – так, что разбудил графиню, спавшую за перегородкой в той же избе, и даже их попутчиков, обосновавшихся в соседней комнате. – Что ты вспомнила? Говори! Говори, ну?!
Тогда он впервые ударил Анжель. Она рыдала безудержно, ничего не понимая, не зная, в чем провинилась, кому пожаловаться на судьбу и где искать утешения… и с тех пор эти опасные сны больше не посещали ее, хвала Пресвятой Деве. Ну что ей было с ними делать?!
А тот… чудовище-русский… он иногда мелькал в сновидениях: широкие плечи, стремительная походка, растрепанные светло-русые волосы. Но она так и не видела его лица, и только иногда проблескивала улыбка и сияли серые глаза… ласковые, ох, какие ласковые глаза!
Но зачем бы Фабьен и маман стали лгать Анжель? Она должна верить им! А снам верить нельзя. Вот ведь иногда мучает Анжель кошмарное видение: человек с отрубленной головой (вместо нее фонтаном кровь бьет из шеи) делает три деревянных шага – и выходит из глубокой тьмы на яркий, слепяще-яркий лунный свет, и воздевает руки, словно зовет кого-то на помощь, и рушится наземь – так тяжело, что в ушах Анжель гудит еще долго после того, как она просыпается от своего крика…
Но это было давно, еще в самом начале пути. Тогда Анжель боялась мертвых, да и не так уж много их валялось при дорогах; ну а потом, по мере того как свирепела зима и смелели русские казаки, их становилось все больше, и Анжель привыкла к торчащим из сугробов оледенелым конечностям. Путь становился все тяжелее, все холоднее и холоднее, ночи напролет они пытались согреться, вся жизнь сделалась сплошным неизбывным кошмаром, и явь превосходила ужасом любой, самый страшный сон! Тот, обезглавленный, больше не возникал в ее сновидениях. Анжель привыкла видеть кровь, раненых и умирающих; сердце ее застыло; замерзшая, оголодавшая плоть устала страдать; жизнь едва теплилась в ней… потому она и смотрела неподвижными глазами в заснеженную даль, словно и не слышала за грохотом пушечных выстрелов того одиночного пистолетного, прервавшего жизнь графа Фабьена д’Армонти и сделавшего ее вдовой.
Хотелось есть. Ах, как ей хотелось есть! Голодный озноб непрестанно сотрясал ее тело, и она дивилась графине, которая даже из своей скудной доли половину отдавала Фабьену. Анжель завидовала ему – не только из-за лишней ложки несоленой каши, ломтя мерзлого хлеба, куска плохо вываренной конины, а из-за той истинной, нескрываемой, всепоглощающей любви, которой любила мать своего сына.
Ее-то, Анжель, так никто не любил… во всяком случае, во времена, доступные ее воспоминаниям. Сама графиня страшно похудела, кожа на ее иссохшем, изможденном лице обвисла, но она не спускала своих огромных, сверкающих глаз с сына, и выражение всепоглощающей преданности и любви, светившееся в них, заставляло забыть о необратимых разрушениях, которые страдания причинили этому некогда красивому лицу. Что же сделалось с нею от страшного потрясения, если, даже не закрыв мертвому сыну глаза, она ринулась на запах дыма – костра, еды?!
Да еще и неизвестно, пустят ли ее к огню. Все-таки Фабьен чего-то стоил, если мог сносно устраивать на ночлег обеих своих женщин и раздобывать им какой-никакой кусок у мародеров…
Кстати сказать, те, кого в обычных условиях все жестоко презирали бы, снабжали колонну продовольствием и, по сути дела, спасали остатки армии. Несмотря на усталость и опасности, которым подвергались люди, сворачивая с дороги, голод все же толкал немногих отчаявшихся нападать на деревни, лежащие в восьми-десяти верстах от дороги и еще не разграбленные, не сожженные при наступлении к Москве. Иные бывали схвачены отрядами казаков или партизан из крестьян и находили немедленную смерть, однако иные все же ухитрялись вернуться с лошадьми, отобранными у жителей и нагруженными свининой и ржаной мукой, перемешанной с отрубями; все это они продавали за большие деньги, а на следующий день опять отправлялись за добычей.
Чем ближе они подходили к костру, тем резче становился запах жареной конины. Восхитительный запах! Анжель скрутило приступом голодной тошноты, и она едва не зарыдала, когда здоровенный кавалерист лениво поднялся и так шуганул от костра графиню д’Армонти, словно это была не измученная женщина, а приблудная собачонка. Графиня проворно, боком, отскочила, остановилась, чуть склонив голову, и Анжель почудилось, что она и впрямь сейчас зальется визгливым лаем. Но маман проглотила обиду молча и побрела к другому костру; Анжель, еле передвигая ноги, побрела за графиней – чтобы увидеть, как она восвояси убралась от второго, третьего, четвертого костра…
Ну что ж, бывало и такое. Теперь следовало только подождать, когда у маман кончится терпение и она решится залезть за пазуху, где пришит был объемистый кошель с золотыми монетами и драгоценностями: этот немалый запас, который маман расходовала крайне бережно, ибо не хотела явиться во Францию нищенкой, и позволил им до сих пор не умереть с голоду.
Вот графиня приблизилась к новому костру. Анжель не могла разглядеть, заплатила она за место у огня или ей просто попались более милосердные люди, но она видела, как один из сидевших у огня взял горящую ветку и близко поднес к лицу графини. Маман замахала руками, словно отметая какие-то подозрения, а потом повернулась в сторону Анжель, и та даже сквозь тьму, даже на расстоянии почувствовала на себе внимательные взгляды сидевших у костра мужчин.
– Иди сюда, Анжель! – неприветливо крикнула графиня. – Да побыстрее, если хочешь, чтобы нам достался хоть кусочек!
При упоминании о еде ноги Анжель сами собой понесли ее к костру. Стоило ей подойти, как очень высокий, плотный мужчина приблизил к ее лицу факел, но Анжель даже не почувствовала опаляющего дыхания огня, ибо во все глаза смотрела в котелок, где булькало и пузырилось густое белое варево. Это была мука, без соли и жира, просто сваренная в воде. Эту размазню ели горячей, когда не удавалось раздобыть хлеба и чтобы согреться. Вкус ее не назвал бы приятным даже умирающий с голоду (а здесь все были такими!), и все же Анжель сейчас не отказалась бы от нескольких ложек мучной похлебки.
Ее усадили поближе к огню, сунули в руки ложку и дали еще кусочек снаружи обгорелого, а внутри полусырого мяса. Анжель с ожесточением жевала его – вернее, терзала зубами – и в конце концов почувствовала себя почти сытой.
Мужчины еще ели, и только графиня о чем-то переговаривалась с тем высоким, плотным человеком, который освещал их факелом. Маман на чем-то настаивала, а он пожимал плечами, покачивал головой, и Анжель сквозь свое полусонное-полусытое оцепенение улавливала обрывки фраз.
– Это непомерная цена! – горячилась маман. – Ужин-то был не ахти какой!
– То-то вас, сударыня, невозможно было за уши от него оттащить! – усмехнулся мужчина.
От звука его голоса дрожь неизъяснимого ужаса пробежала по спине Анжель. Голос был груб, неприятен, но сейчас не хотелось думать о неприятном, поэтому она уставилась в костер, куда только что подбросили охапку сосновых веток – и костер принялся весело стрелять по сторонам жаркими искрами, трепетать языками пламени. Игра огня гипнотизировала Анжель, дурманила ее; глаза сами собой закрывались. Вот мелькнули перед нею чьи-то ласковые серые глаза – Анжель улыбнулась, вот проплыло в клубах тумана мертвое, присыпанное снегом лицо Фабьена – Анжель затрепетала, застонала во сне…
– По рукам! – вдруг громко произнес мужчина, и Анжель испуганно вскинулась. – Ты будешь получать еду каждый день, если сумеешь меня найти!
И, громовым смехом заглушив возражения графини, он вскочил и ринулся куда-то в сторону, волоча за собою Анжель.
Ужас от того, что предстояло уйти от этого живого огня, был настолько силен, что Анжель начала упираться – слабо, но достаточно ощутимо, чтобы мужчина повернулся и глянул на нее.
Его недобрая улыбка заставила ее затрепетать, она отшатнулась от придвинувшегося к ней чумазого лица, черты которого показались ей ужасными, а взгляд маленьких темных глаз – злобным, как у зверя.
Анжель отпрянула, решив, что он сейчас ударит ее, но мужчина усмехнулся:
– А ведь ты права, клянусь ключами святого Петра! Почему нам нужно уходить с этого тепленького местечка? В конце концов, это я развел огонь – значит, и костер мой!
И он с грозным видом повернулся к трем своим сотоварищам, с откровенной завистью глядевшим на Анжель:
– Ну? Чего уставились? Зря глядите, вам ничего не перепадет.
– Ну вот, я так и знал! Московский купец! – простонал один из них и едва успел в испуге отпрянуть, когда огромный кулак придвинулся к его лицу:
Адское неистовство нации, которая считалась за самую образованную в Европе, не пощадило двадцати пяти тысяч своих храбрецов, чтобы ворваться в золотые врата древней российской столицы. Наполеон полагал, что занятие Москвы не замедлит привести к миру, условия которого будут продиктованы им самим. Эта мысль страшно беспокоила Кутузова: извещая императора Александра об оставлении Москвы, русский главнокомандующий особенно настаивал на том, чтобы не вступать в переговоры с врагом. И Александр доказал, что умел быть твердым, когда хотел. Потом рассказывали, что он решился на все испытания, готов был удалиться даже в Сибирь, лишь бы только не вступать в переговоры с Наполеоном.
Ну что же, француз утешался тем, что если не получил мира, то получил Москву! Однако этот богатый город с большими запасами продовольствия и удобными квартирами вобрал в себя вражескую армию, как губка – воду, и более месяца держал Наполеона в полном бездействии. А русской армии как воздух была нужна эта передышка, отдых после отступления, кровопролитных сражений под Смоленском и Бородинoм. Если бы французы сразу нашли на месте Москвы дымящееся пепелище, к чему призывал Ростопчин, то с тем бо́льшим ожесточением продолжал бы Наполеон преследование ослабевшей русской армии и ни о какой передышке в этом случае не могло быть и речи.
За это время в ходе войны без каких-либо заметных событий произошел перелом – так трофей превратился в ловушку.
Для тех, кто вырвался из нее, понятия «победа» и «поражение» стали весьма условными. Выживание сделалось единственной целью, а дороже всех награбленных ценностей сделались теплая одежда, кусок хлеба… ну, и лошади шли на вес золота: живая несла вперед, а мертвая могла прокормить своего владельца: так или иначе, она спасала ему жизнь.
Вялое продвижение тех, кто составлял некогда гордость Франции, было внезапно нарушено взрывом, разметавшим по белому снегу кровавые клочья.
Толпа заметалась. Пешие кинулись врассыпную. Всадники во весь опор понеслись к близлежащей сосновой роще, надеясь там найти спасение от ядер и картечи, ибо это был не случайный взрыв, а беспощадный обстрел. Конечно, здесь было безопаснее, неприятельские артиллеристы не могли как следует рассмотреть отступавших, однако ядра, пролетая над головами, ломали сосновые ветви и верхушки могучих деревьев много толще человеческого туловища; ветви эти и сучья, падая, ранили и калечили множество людей и лошадей.
Молодой драгун, давно растерявший и остатки былого блеска, и все свои честолюбивые мечты, но сумевший сберечь коня, а вместе с ним и надежду на спасение, сейчас изо всех сил пытался усмирить обезумевшее от страха животное. Гнедой плясал под ним, крутился как угорелый, норовя не вынести с опасного места, а, словно нарочно, затащить туда, где кучно ложились ядра. Едва справившись с конем, драгун дал ему шпоры, силясь разглядеть просветы в окружавшем его облаке дыма и снежной пыли, и вдруг почувствовал, как кто-то вцепился в его ногу мертвой хваткой.
Оливье де ла Фонтейн (так звали молодого драгуна) уже готов был освободить себя ударом сабли от этого опасного объятия, как вдруг увидел молодого человека, одетого в лохмотья, жалкие даже по сравнению с тем тряпьем, кое составляло теперь армейское обмундирование. Волочась на коленях за всадником и устремив на него свои горящие глаза, он восклицал:
– Убейте меня, убейте меня, ради бога!
В этом аду, где каждый молил хотя бы о самом ничтожном глотке жизни, такая просьба буквально вышибала из седла, а потому Оливье де ла Фонтейн спешился и, держа коня за удила (немало нашлось бы сейчас желающих перерезать узду и увести у него коня из самых рук!), нагнулся к незнакомцу. Тот едва дышал. Даже у видавшего виды Оливье подкатила к горлу тошнота, когда он увидел бок несчастного, взрезанный, будто острой косой, осколком ядра до самого позвоночника… Позвоночник тоже был искалечен, и даже если свершилось бы чудо, исцелившее разорванные внутренности, этот человек больше никогда не смог бы ходить. Уже сейчас его страдания представлялись невообразимыми. Да, смерть настигнет его несомненно, однако предстоящие ему мучения будут ужасны!
Оливье де ла Фонтейн проклял себя за то, что поддался мгновенному порыву жалости. Внутренне содрогаясь при мысли о том, что ждало этого беднягу, он вновь лихо вскочил на коня, с напускной отчужденностью пробормотав:
– Я не могу помочь вам, мой храбрый товарищ, и не могу больше оставаться здесь! Простите меня.
– Но вы можете убить меня! – исторг из себя раненый не то крик, не то шепот. – Единственная милость, которой я прошу от вас! Ради бога, ради вашей матери! Ради… моей матери!
Он сделал слабое движение головой, и Оливье только сейчас увидел двух женщин, стоявших на коленях в снегу и с мольбой простиравших руки к нему, будто к последней надежде. Точнее говоря, простирала руки одна – немолодая, схожая с умирающим юношей тем сходством, какое бывает только у матери и сына. Ее глаза, столь же яркие, столь же выразительные, были наполнены слезами, которые неостановимо скатывались на увядшие щеки. Ее руки, протянутые к Оливье, дрожали, а губы безостановочно твердили одно:
– О сударь! Сударь…
Вторая женщина сидела в снегу, понурясь, однако не плакала, словно окаменела от скорби. Из-под ее капора выбивались золотисто-рыжие пряди, и Оливье невольно подобрался в седле, когда по нему скользнули самые прекрасные синие глаза, какие ему только доводилось видеть. Впрочем, молодая женщина едва ли замечала Оливье – она устремила безучастный взор куда-то вдаль, туда, где корчился придавленный деревом солдат, испускавший душераздирающие вопли. Но лицо ее по-прежнему оставалось безучастным, как если бы в мире не осталось ничего более, что могло бы ее взволновать или напугать.
Оливье видел, что смерть – повсюду, и понимал, что до него в любой миг может дотянуться ее неумолимая десница, а потому решил, что медлить более не должен. И все-таки глаза раненого жгли его сердце, его совесть… и он, мысленно попросив прощения у бога, выхватил один из своих пистолетов (Оливье всегда держал оружие заряженным, ибо казаки Платова не имели обыкновения предупреждать о своем появлении заранее) и рукоятью вперед подал его несчастному.
Немолодая женщина дико вскрикнула:
– Фабьен! О Фабьен!..
Больше она ничего не успела сказать, ибо черные глаза юноши сверкнули дикой радостью, и он пустил себе пулю в висок с проворством поистине замечательным у человека штатского, каким он, несомненно, являлся, судя по одежде и повадкам.
В это мгновение ядро ударило в землю совсем рядом, и конь Оливье, сделав безумный прыжок, унес своего хозяина на изрядное расстояние от страшного места.
Оливье не хотел оборачиваться, но все-таки обернулся.
Юноша лежал навзничь, тут же простерлась его мать. Оба были присыпаны снегом и вывороченной землей, как будто похороненные рядом. А молодая женщина все так же сидела в сугробе, безучастно глядя вдаль, в этот заснеженный российский простор, в котором теряется все: и города, и люди, и русские, и французы, и смерть, и жизнь…
«Как поется в песне, все со временем проходит!» – успел еще подумать Оливье де ла Фонтейн, и веер нового взрыва милосердно закрыл от него эту картину.
* * *
Маман отчаянно рыдала, уткнувшись в мертвое тело, а Анжель по-прежнему смотрела вдаль. Боже мой, вот и нет Фабьена… а как же его любовь, которая, как он клялся, будет жить вечно? Ах, и она умерла давно, давно… замерзла где-нибудь под копной, где они ночевали, или в крестьянской курной избе, или в сарае. Анжель не любила мужа, и сейчас вместо скорби она чувствовала облегчение, как будто судьба сняла с нее ношу, которая была ей не по плечу. Умом она понимала, что вечно должна быть благодарна мужу и его маман, спасшим ее от толпы разъяренных русских; и вообще Фабьен был хороший, добрый человек, но Анжель понимала, что для любви-власти он оказался слаб, что эта любовь уничтожила в нем все доброе и светлое, превратила его в тирана, всякое движение, всякое действие которого было направлено к одному: утвердить над Анжель свою волю – словами, постелью, даже побоями. Фабьен не выносил, когда она вдруг погружалась в свою отрешенную задумчивость, и если надо было отхлестать жену по щекам, чтобы привести ее в себя, он пускал в ход руки без раздумий – с молчаливого благословения маман, чьи черные глаза сияли еще ярче, когда она видела страдания Анжель.Но почему, за что? Иногда Анжель думала, что, наверное, чем-то крепко досадила этим двоим – иначе с чего бы им так сладострастно мстить ей? Может быть, она долго мучила Фабьена отказами, прежде чем согласилась выйти за него, или противоречила свекрови, или, сохрани бог, изменяла мужу? Она иногда, не выдержав издевок и побоев, спрашивала в слезах:
– Pourquoi? Pourquoi? [1] – Но Фабьен не отвечал, хотя мог бы сказать что угодно, Анжель все приняла бы на веру: ведь все ее знания о прошлом исчерпывались рассказами Фабьена и его маман. Сама она помнила себя лишь месяц… ну, от силы полтора, и поскольку все, происходившее с ней от рождения до того дня, как она обнаружила себя устало бредущей в глухой степи, под туманным октябрьским небосклоном, кануло в некую черную бездну, Анжель иногда казалось, что она и живет-то на земле всего-то несколько недель, а не двадцать один год, как уверяли муж и его маман.
Судя по их рассказам, они были французы, некогда нашедшие в России приют от ужасов революции, но не утратившие связи с родиной и всегда мечтавшие вернуться туда. Однако злые, жестокие русские чинили им в том всяческие препятствия и однажды даже похитили Анжель, изнасиловав ее. После этого она и лишилась памяти. Их жизнь подвергалась опасности, поэтому они ночью, под покровом темноты, бежали в чем были из города, где жили (один раз Анжель сказали его название, да разве возможно было запомнить этот варварский набор звуков?!), и долго скитались, пока не добрались до французской армии, расквартированной в русской столице. Однако бог войны оказался к ним немилостив: Москва сгорела, удача перешла на сторону врага, армия-победительница спешно отступала, вернее, бежала… и графиня д’Армонти с сыном и невесткою пополнили ряды французских беженцев, рискнувших погрузиться в бесконечные российские просторы, чтобы отыскать путь во Францию – или умереть.
Сначала для Анжель это было дико: полная тьма позади, мгла впереди, а настоящее страшно и неопределенно. Она плакала, металась, пытаясь обрести себя, пытаясь понять, почему так холодно и одиноко сердцу возле двух этих самых близких для нее людей, но на этот вопрос они ответить не могли, хотя на всякий другой ответ был готов без задержки.
– Почему я так плохо говорю на родном языке, что поначалу попутчики даже с трудом меня понимали? – удивлялась Анжель, и ей поясняли, что родители Анжель, причинившие множество бед графине д’Армонти, давно умерли (это был ответ на второй ее вопрос: неужели она была одна на всем свете, пока не вышла за Фабьена?), а ее взяла на воспитание русская семья; люди невежественные, не заботившиеся о воспитании Анжель, они были рады сбыть ее, бесприданницу, с рук, когда за нее посватался Фабьен.
– Почему именно я сделалась жертвою неистовой злобы русских? – недоумевала Анжель, и маман, брезгливо поджимая губы, уведомляла, что Анжель еще в девичестве весьма несдержанно вела себя с неким русским вертопрахом, существом настолько диким и необузданным, что даже собственная мать выгнала его из дому. И вот этот разбойник якобы соблазнил Анжель, а потом отказался жениться, возомнив, что она и без того всегда будет с радостью удовлетворять его самые низменные потребности. После того как великий Наполеон (при звуке этого имени на глаза маман набегали слезы восторга) покорил Россию, развратник отправился в армию, а воротясь, нашел Анжель замужем – и поклялся осквернить ее и отомстить всему семейству д’Армонти, что ему вполне удалось сделать!
– Смог ли Фабьен отомстить негодяю, поругавшему честь своей жены? – гневно воскликнула Анжель – и тут же поняла, что вот этот-то вопрос задавать не следовало, так помрачнело лицо Фабьена, так разъярилась маман, таким количеством упреков осыпала она Анжель.
Выходило, что она еще не расплатилась со свекровью за обиды родительские, что она всею жизнью своей, до смерти должна выказывать благодарность мужу, который женился на ней, согрешившей; она навлекла на них на всех неисчислимые бедствия – и за такую-то неблагодарную девку Фабьен еще должен был и мстить, подвергая свою жизнь опасности?
«Зачем же он на мне тогда женился, коли я так нехороша?!» – чуть не выкрикнула в обиде Анжель, но прикусила вовремя язык, перехватив ненавидящий взгляд свекрови. Конечно, Фабьен женился против воли матери, хотя к чему это? Каких таких супружеских радостей он приобрел? Анжель вместе с памятью о прошлом утратила и весь любовный опыт, но по ночам, пытаясь ублажать мужа, чье мужское достоинство восставало за ночь до пяти раз, да что толку, коли он сникал, едва соединившись с женою, и плакал от бессилия и неудовлетворенности, и принуждал ее снова и снова возбуждать его, да все опять кончалось пшиком, – так вот, по ночам, вконец умаявшись, Анжель иной раз позволяла себе вообразить, каков был мужчина тот русский злодей, который лишил ее невинности, а потом подверг насилию. В такие минуты она втихомолку жалела, что утратила всю память, что не сохранила в тайниках ее хоть одного-двух волнующих воспоминаний, которые помогли бы ей легче переносить беспросветную, безрадостную супружескую жизнь. Возможно, тот русский был истинным чудовищем (ну как могла Анжель не верить Фабьену и маман, последним оставшимся у нее близким людям?!), однако его мужская стать порою тревожила Анжель в сновидениях. Однажды она даже попыталась утишить свой жар с мужем, позволив повторить пригрезившиеся смелые ласки. Бог ты мой, что тут было!..
– Ты вспомнила? – яростно кричал Фабьен – так, что разбудил графиню, спавшую за перегородкой в той же избе, и даже их попутчиков, обосновавшихся в соседней комнате. – Что ты вспомнила? Говори! Говори, ну?!
Тогда он впервые ударил Анжель. Она рыдала безудержно, ничего не понимая, не зная, в чем провинилась, кому пожаловаться на судьбу и где искать утешения… и с тех пор эти опасные сны больше не посещали ее, хвала Пресвятой Деве. Ну что ей было с ними делать?!
А тот… чудовище-русский… он иногда мелькал в сновидениях: широкие плечи, стремительная походка, растрепанные светло-русые волосы. Но она так и не видела его лица, и только иногда проблескивала улыбка и сияли серые глаза… ласковые, ох, какие ласковые глаза!
Но зачем бы Фабьен и маман стали лгать Анжель? Она должна верить им! А снам верить нельзя. Вот ведь иногда мучает Анжель кошмарное видение: человек с отрубленной головой (вместо нее фонтаном кровь бьет из шеи) делает три деревянных шага – и выходит из глубокой тьмы на яркий, слепяще-яркий лунный свет, и воздевает руки, словно зовет кого-то на помощь, и рушится наземь – так тяжело, что в ушах Анжель гудит еще долго после того, как она просыпается от своего крика…
Но это было давно, еще в самом начале пути. Тогда Анжель боялась мертвых, да и не так уж много их валялось при дорогах; ну а потом, по мере того как свирепела зима и смелели русские казаки, их становилось все больше, и Анжель привыкла к торчащим из сугробов оледенелым конечностям. Путь становился все тяжелее, все холоднее и холоднее, ночи напролет они пытались согреться, вся жизнь сделалась сплошным неизбывным кошмаром, и явь превосходила ужасом любой, самый страшный сон! Тот, обезглавленный, больше не возникал в ее сновидениях. Анжель привыкла видеть кровь, раненых и умирающих; сердце ее застыло; замерзшая, оголодавшая плоть устала страдать; жизнь едва теплилась в ней… потому она и смотрела неподвижными глазами в заснеженную даль, словно и не слышала за грохотом пушечных выстрелов того одиночного пистолетного, прервавшего жизнь графа Фабьена д’Армонти и сделавшего ее вдовой.
* * *
Анжель думала, что судьбой ей предопределено застынуть в этом переломанном, перепаханном ядрами сосновом лесу, замерзнуть в сугробе, запорошенном белой смолистой сосновой щепой, но графиня наконец подняла косматую голову и, тяжело поднявшись, побрела вперед, даже не глянув на мертвого сына. Анжель с изумлением уставилась на нее, но сама помедлила лишь столько, сколько времени ей потребовалось, чтобы прикрыть тело Фабьена тремя траурно-зелеными сосновыми лапами, усеянными мелкими розовыми шишечками, – а потом, увязая в сугробах и едва выбираясь из них, пустилась догонять маман, недоумевая, куда это она так вдруг заспешила. Впрочем, алое закатное солнце уже почти сползло в синие мглистые тучи, так что самая пора была подумать о ночлеге.Хотелось есть. Ах, как ей хотелось есть! Голодный озноб непрестанно сотрясал ее тело, и она дивилась графине, которая даже из своей скудной доли половину отдавала Фабьену. Анжель завидовала ему – не только из-за лишней ложки несоленой каши, ломтя мерзлого хлеба, куска плохо вываренной конины, а из-за той истинной, нескрываемой, всепоглощающей любви, которой любила мать своего сына.
Ее-то, Анжель, так никто не любил… во всяком случае, во времена, доступные ее воспоминаниям. Сама графиня страшно похудела, кожа на ее иссохшем, изможденном лице обвисла, но она не спускала своих огромных, сверкающих глаз с сына, и выражение всепоглощающей преданности и любви, светившееся в них, заставляло забыть о необратимых разрушениях, которые страдания причинили этому некогда красивому лицу. Что же сделалось с нею от страшного потрясения, если, даже не закрыв мертвому сыну глаза, она ринулась на запах дыма – костра, еды?!
Да еще и неизвестно, пустят ли ее к огню. Все-таки Фабьен чего-то стоил, если мог сносно устраивать на ночлег обеих своих женщин и раздобывать им какой-никакой кусок у мародеров…
Кстати сказать, те, кого в обычных условиях все жестоко презирали бы, снабжали колонну продовольствием и, по сути дела, спасали остатки армии. Несмотря на усталость и опасности, которым подвергались люди, сворачивая с дороги, голод все же толкал немногих отчаявшихся нападать на деревни, лежащие в восьми-десяти верстах от дороги и еще не разграбленные, не сожженные при наступлении к Москве. Иные бывали схвачены отрядами казаков или партизан из крестьян и находили немедленную смерть, однако иные все же ухитрялись вернуться с лошадьми, отобранными у жителей и нагруженными свининой и ржаной мукой, перемешанной с отрубями; все это они продавали за большие деньги, а на следующий день опять отправлялись за добычей.
Чем ближе они подходили к костру, тем резче становился запах жареной конины. Восхитительный запах! Анжель скрутило приступом голодной тошноты, и она едва не зарыдала, когда здоровенный кавалерист лениво поднялся и так шуганул от костра графиню д’Армонти, словно это была не измученная женщина, а приблудная собачонка. Графиня проворно, боком, отскочила, остановилась, чуть склонив голову, и Анжель почудилось, что она и впрямь сейчас зальется визгливым лаем. Но маман проглотила обиду молча и побрела к другому костру; Анжель, еле передвигая ноги, побрела за графиней – чтобы увидеть, как она восвояси убралась от второго, третьего, четвертого костра…
Ну что ж, бывало и такое. Теперь следовало только подождать, когда у маман кончится терпение и она решится залезть за пазуху, где пришит был объемистый кошель с золотыми монетами и драгоценностями: этот немалый запас, который маман расходовала крайне бережно, ибо не хотела явиться во Францию нищенкой, и позволил им до сих пор не умереть с голоду.
Вот графиня приблизилась к новому костру. Анжель не могла разглядеть, заплатила она за место у огня или ей просто попались более милосердные люди, но она видела, как один из сидевших у огня взял горящую ветку и близко поднес к лицу графини. Маман замахала руками, словно отметая какие-то подозрения, а потом повернулась в сторону Анжель, и та даже сквозь тьму, даже на расстоянии почувствовала на себе внимательные взгляды сидевших у костра мужчин.
– Иди сюда, Анжель! – неприветливо крикнула графиня. – Да побыстрее, если хочешь, чтобы нам достался хоть кусочек!
При упоминании о еде ноги Анжель сами собой понесли ее к костру. Стоило ей подойти, как очень высокий, плотный мужчина приблизил к ее лицу факел, но Анжель даже не почувствовала опаляющего дыхания огня, ибо во все глаза смотрела в котелок, где булькало и пузырилось густое белое варево. Это была мука, без соли и жира, просто сваренная в воде. Эту размазню ели горячей, когда не удавалось раздобыть хлеба и чтобы согреться. Вкус ее не назвал бы приятным даже умирающий с голоду (а здесь все были такими!), и все же Анжель сейчас не отказалась бы от нескольких ложек мучной похлебки.
Ее усадили поближе к огню, сунули в руки ложку и дали еще кусочек снаружи обгорелого, а внутри полусырого мяса. Анжель с ожесточением жевала его – вернее, терзала зубами – и в конце концов почувствовала себя почти сытой.
Мужчины еще ели, и только графиня о чем-то переговаривалась с тем высоким, плотным человеком, который освещал их факелом. Маман на чем-то настаивала, а он пожимал плечами, покачивал головой, и Анжель сквозь свое полусонное-полусытое оцепенение улавливала обрывки фраз.
– Это непомерная цена! – горячилась маман. – Ужин-то был не ахти какой!
– То-то вас, сударыня, невозможно было за уши от него оттащить! – усмехнулся мужчина.
От звука его голоса дрожь неизъяснимого ужаса пробежала по спине Анжель. Голос был груб, неприятен, но сейчас не хотелось думать о неприятном, поэтому она уставилась в костер, куда только что подбросили охапку сосновых веток – и костер принялся весело стрелять по сторонам жаркими искрами, трепетать языками пламени. Игра огня гипнотизировала Анжель, дурманила ее; глаза сами собой закрывались. Вот мелькнули перед нею чьи-то ласковые серые глаза – Анжель улыбнулась, вот проплыло в клубах тумана мертвое, присыпанное снегом лицо Фабьена – Анжель затрепетала, застонала во сне…
– По рукам! – вдруг громко произнес мужчина, и Анжель испуганно вскинулась. – Ты будешь получать еду каждый день, если сумеешь меня найти!
И, громовым смехом заглушив возражения графини, он вскочил и ринулся куда-то в сторону, волоча за собою Анжель.
Ужас от того, что предстояло уйти от этого живого огня, был настолько силен, что Анжель начала упираться – слабо, но достаточно ощутимо, чтобы мужчина повернулся и глянул на нее.
Его недобрая улыбка заставила ее затрепетать, она отшатнулась от придвинувшегося к ней чумазого лица, черты которого показались ей ужасными, а взгляд маленьких темных глаз – злобным, как у зверя.
Анжель отпрянула, решив, что он сейчас ударит ее, но мужчина усмехнулся:
– А ведь ты права, клянусь ключами святого Петра! Почему нам нужно уходить с этого тепленького местечка? В конце концов, это я развел огонь – значит, и костер мой!
И он с грозным видом повернулся к трем своим сотоварищам, с откровенной завистью глядевшим на Анжель:
– Ну? Чего уставились? Зря глядите, вам ничего не перепадет.
– Ну вот, я так и знал! Московский купец! – простонал один из них и едва успел в испуге отпрянуть, когда огромный кулак придвинулся к его лицу: