Страница:
Но никакой русалки там не было, только водяной. Водяного самозабвенно изображал Хорхе, который заполз в реку, ожесточенно плескал на себя водой, тер заскорузлое тело, ерошил мокрые волосы… Волчок, конечно, не выдержал, принял это за игру, кинулся взбивать тучу брызг…
Словом, к тому времени, когда Данька столкнул лодку в воду и отыскал припрятанные в ближних зарослях весла (счастье, что этот рыбачок жил по закону: «Авось добра не тронут, небось не украдут!»), оба были мокрехоньки – хоть выкручивай да сушить вешай либо на песочке раскладывай, – что пес, что иноземец. Хорхе теперь меньше напоминал оживший труп, и Данька, помогая ему забраться в лодку, усаживая на корме Волчка, садясь за весла и, наконец, выправляясь по течению, непрестанно ощущал на себе взгляд его усталых, но благодарных, ласковых, сияющих глаз. И думал, думал, как прежде:
«Не глаза, а погибель. Девичья погибель!»
Апрель 1728 года
Август 1729 года
Словом, к тому времени, когда Данька столкнул лодку в воду и отыскал припрятанные в ближних зарослях весла (счастье, что этот рыбачок жил по закону: «Авось добра не тронут, небось не украдут!»), оба были мокрехоньки – хоть выкручивай да сушить вешай либо на песочке раскладывай, – что пес, что иноземец. Хорхе теперь меньше напоминал оживший труп, и Данька, помогая ему забраться в лодку, усаживая на корме Волчка, садясь за весла и, наконец, выправляясь по течению, непрестанно ощущал на себе взгляд его усталых, но благодарных, ласковых, сияющих глаз. И думал, думал, как прежде:
«Не глаза, а погибель. Девичья погибель!»
Апрель 1728 года
– Сторонись! Зашибу! Сторонись, сволочи!
Этот высокий, ошалелый мальчишеский визг вздымался над полем и заглушал все звуки, сопровождавшие охоту: крики егерей, горячивших коней и подгонявших собак, которые, впрочем, и без понуканий угнали далеко вперед; лай осатаневших от близкой добычи борзых; тяжелое дыхание усталых от сегодняшних беспрестанных гонок коней; возбужденные вопли охотников, видевших близость добычи и всячески старавшихся опередить на подступах к ней другого… Бедная лисица была одна на всех – на свору собак, свору коней, свору людей, – но, чудилось, отчаянней, горячей всех желал настигнуть ее юнец в черном полукафтанчике нараспашку, из-под которого был виден темно-зеленый шелковый камзол с широким поясом. Полукафтан надувался над его спиной, словно парус; шапка давно слетела, короткие черные волосы стояли дыбом, взвихренные ветром; глаза, полные слез, вышибленных тем же ветром, чудилось, остекленели от напряжения, зубы стиснулись, и меж них рвался этот не то визг, не то вой:
– Сторонись! Прочь, сволочи! Зашибу!
Его хлесткой плетки, впрочем, ни у кого не было охоты испытать на своих плечах. Это не просто мальчишка двенадцати лет, а не кто иной, как родной внук ломателя, ниспровергателя и сокрушителя Петра Великого, сын злосчастного царевича Алексея Петровича, кончившего жизнь свою в застенке. Стало быть, государь император, самодержец всероссийский, царь Петр Второй Алексеевич.
Только двое осмеливались скакать почти бок о бок с государем: рыжеволосая, с шальным взором всадница в травянисто-зеленой суконной, по настоящей аглицкой моде пошитой амазонке и щеголеватый молодец с надменным выражением безупречно красивого голубоглазого лица.
Всадницей была не кто иная, как Елизавета, родная дочь Петра Первого, – Елисавет, как ее предпочитали называть близкие люди. Все в окружении царя знали, что мальчик совершенно без ума от своей озорной, насмешливой восемнадцатилетней тетушки, она его первая любовь и первая страсть, ради нее он на все готов и беспрестанно домогается от нее шаловливых поцелуйчиков и позволения пожать нежную пухленькую ручку, а Елисавет то поглядит ласково, то не поглядит, держит государя императора на коротком поводу, словно песика, но повод тот шелковый, так что сорваться у песика нет ни охоты, ни возможности.
Рядом с великой княжной скакал любимец государев, а по-иностранному выражаясь, фаворит, Иван Алексеевич Долгорукий, князь молодой, повеса, щеголь, гуляка и распутник, каких свет белый не видывал, но, несмотря на это, а может, именно благодаря этому, сумевший занять прочное место в сердце того одинокого, всеми позабытого мальчишки, каким был некогда император Петр Второй Алексеевич. Ведь рано осиротевший мальчишка находился в таком пренебрежении у дедушки-государя Петра Великого, что для него не нашлось лучших воспитателей, чем вдова какого-то портного и вдова какого-то трактирщика, о коих знающие люди отзывались как о «женщинах неважной кондиции». Танцмейстер Норман учил царевича чтению, письму, а также поведал кое-какие первоначальные сведения о морском деле – ибо сам служил прежде во флоте. Мелькали на сем почетном месте некто Маврин, бывший при дворе пажом, затем камер-юнкером, а еще венгерец Зейкин. С миру по нитке – голому рубашка, с бору по сосенке – царевичу учителя! И только уж потом, позже, после смерти Петра Первого, к его внуку был назначен воспитателем обрусевший немец Андрей Иванович Остерман.
Остерман теперь сделался гофмейстером[9], вице-канцлером и незаменимейшим во всем государстве человеком: во всяком случае, таковым его называли все как один иностранные посланники, пресерьезно уверяя всех, у кого находилась охота читать их донесения, что без сего сухощавого, носатого человека вся Российская империя всенепременно и давно развалилась бы. С другой стороны, очень может быть, что они были в чем-то и правы, потому что даже сейчас Остерман сидел сиднем в Кремле и занимался государственными делами – к которым, как ни бился, как ни старался, не в силах был приохотить властителя огромной страны России. А весь двор, все министры, члены Верховного совета, высшие армейские чины, а также осчастливленные царским расположением иностранцы, как ополоумевшие, гонялись за какой-то несчастной лисицей, бросив все дела и заботы, присоединившись к царскому охотничьему поезду.
Со стороны вид его был внушителен: более полутысячи повозок, экипажей, карет! Каждый вельможа имел при себе собственную кухню и прислугу, вдобавок ехали купцы, зашибавшие нехилую копейку на торговле съестными припасами и напитками, заламывая за все это несусветные цены. Переезжали из одной волости в другую, останавливались где понравится, ставили шатры, словно какие-нибудь восточные царьки-кочевники, раскидывали скатерти браные, уставляли их яствами и напитками. В самом деле, это было какое-то сказочное, почти азиатское кочевание, во время которого забыли все на свете, кроме государева удовольствия…
Но вернемся к молодому Долгорукому. Когда будущий император Петр Второй Алексеевич был всего лишь десятилетним приживалом при дворе своего взбалмошного деда, князя Ивана назначили при нем гоф-юнкером[10]. Было ему семнадцать лет, но, несмотря на редкостную красоту и бесшабашность, а может быть, именно благодаря им, Долгорукий был существом привязчивым и вполне способным на искреннюю дружбу. То ли жалко стало ему великого князя, то ли самозабвенная, поистине братская привязанность мальчика тронула его сердце, только рассказывают следующее. Будто бы как-то раз не выдержал князь Иван и, упав на колени перед царевичем, высказал, что всем сердцем предан потомку Петра Великого, почитает именно его, а не кого другого законным наследником российского престола, только ему, ему одному готов служить, жизни не пожалеет ради него…
Услышать о столь безоглядной преданности всякому человеку во всякое время приятно, но одно дело, когда слагают преданность сию к подножию прочно стоящего трона, и совсем другое – когда высказывают ее затурканному мальчишке. Ведь в то время законной и бесспорной наследницей Петра Великого была императрица Екатерина Алексеевна, ну а за ней право претендовать на престол имели ее дочери, Анна и Елизавета. О наследственных правах сына Алексея Петровича никто и не помышлял тогда. Более того! Великий князюшка принужден был каждое утро отправляться с поклоном к светлейшему князю Меншикову, приговаривая при этом: «Я должен идти к Александру Данилычу, чтобы отдать ему мой поклон, ведь и мне нужно выбиться в люди. Его сын уже лейтенант, а я пока еще ничто; Бог даст, и я когда-нибудь доберусь до чина прапорщика!»
Став государем, Петр не забыл первого своего друга. Молодой Долгорукий, признанный фаворит, обер-камергер[11], майор гвардии Преображенского полка[12], кавалер орденов Александра Невского и Андрея Первозванного, жизнь вел рассеянную и превеселую, ну а женщины падали к ногам его, словно переспелые яблоки, несмотря на то, что вел Иван Алексеевич себя с прекрасным полом совершенно беззастенчиво. Похождения фаворита нимало не смущали царя, который, несмотря на юность, мог уже во многом дать фору своему повесе-наставнику. Что государь, что его обер-камергер исповедовали закон: «Быль молодцу не укор!», подчас делясь не только фривольными воспоминаниями о своих любовницах, но и самими этими любовницами.
Казалось, согласие их нерушимо… особенно сейчас, в самозабвенном пылу охотничьем. Однако черноволосый, черноглазый, юношески-изящный человек с лицом того болезненного, оливково-бледного цвета, который приобретают смуглые лица южан в причудливом климате России, чудилось, видел некие незримые нити, опутывавшие трех всадников: императора, его молоденькую тетку и красавца обер-камергера.
Этот человек скакал невдалеке от них, с явным усилием сдерживая великолепного, поджарого вороного коня, которому было пустым делом обставить на скаку коренастых, мохноногих русских лошадушек. Андалузский скакун, привезенный в Россию с величайшим трудом, являлся предметом непрестанной гордости и даже спеси для своего хозяина – Иакова де Лириа, испанского посланника в России.
Привычно правя конем, де Лириа умудрялся ловить каждый взгляд, которым обменивались за спиной государя его фаворит и Елизавета, и размышлял, в самом ли деле юный император так увлечен охотой, как старается это выказать. Неужели минула бесследно, неужто угасла та вспышка, которую приметил герцог несколько дней назад, на балу, устроенном в Грановитой палате и посвященном рождению в Голштинии принца Петра-Ульриха[13], сына сестры Елизаветы, Анны Петровны?
Тот бал император открыл в паре с теткою, что было против правил. По-хорошему, рядом с ним следовало идти царевой сестре Наталье Алексеевне, однако великая княжна сказалась нынче больной и на бале не появилась. Конечно, она была слаба здоровьем, но то, что в данном случае болезнь – всего лишь отговорка, сразу стало ясно всем: ведь не далее как вчера великая княжна Наталья вовсю веселилась на приеме у герцогини Курляндской. Просто она недолюбливала Ihre Tante Elizabeth[14] за власть, которую сия Tante приобрела над императором, – вот и пренебрегла своими обязанностями.
Ну что же, на пользу государю ее маневр не пошел, ибо он начал с того, что сряду протанцевал с Елизаветой первые три контрданса. Длинноногий, длиннорукий, нескладный, слишком высокий и полный для своего возроста мальчик-царь взирал на свою очаровательную тетку с таким выражением обычно пасмурных, напряженных глаз, что самый воздух меж ними, чудилось, раскалился от невысказанной юношеской страсти. Но потом царь ушел ужинать в другую комнату. Ни Елизавета, ни фаворит не последовали за ним. Снова заиграла музыка! Теперь великая княжна танцевала с Иваном Долгоруким, и только слепой не заметил бы, как волновалась ее грудь, как туманились изумительные синие глаза, какую неприкрытую чувственность излучала ее роскошная фигура. Молодой Долгорукий тоже выглядел так, словно готов тут же, в присутствии множества гостей и самого императора, опрокинуть свою визави на бальный паркет и наведаться в садик ее сладострастия, как выражаются галантные французы.
Обоюдное влечение этой парочки было настолько очевидно, что не осталось не замеченным государем, который ревновал тетушку к каждому столбу, а не только к каждому мужчине. Петр незаметно вышел из покоев, в которых ужинал, и стал в дверях. Лицо его, в котором полудетская неопределенность черт уже боролась со взрослой жесткостью, было таким угрюмым, что разумные гости только головами качали, косясь на неосторожных танцоров. Неожиданно царь повернулся на каблуках и вышел вон из залы, после чего веселье сразу пошло на убыль. Долгорукий и Елизавета выглядели несколько обескураженными, однако вскоре наступило примирение, бал продолжился с прежней живостью. Великая княжна и Иван Алексеевич вместе больше не танцевали, держались безупречно… однако ненадолго же хватило их безупречности! Что, как не страсть, сияет сейчас в их взорах, то и дело скрещивающихся за спиной увлеченного охотой царя?
По тонким, но красиво очерченным, ярким губам де Лириа скользнула усмешка, однако тут же осторожненько спряталась в изящные усики. Ночью после достопамятного бала, невзирая на усталость, он продиктовал своему секретарю Хуану Каскосу донесение об этом забавном любовном треугольнике, ибо в обязанности герцога входило излагать на бумаге не только свои размышления по поводу могущего быть торгового союза Испании и России, но и докладывать королю Филиппу о самомалейших мелочах жизни русского государя, этого загадочного мальчишки, вдруг сделавшегося властелином огромной, непостижимой, страшной страны.
«Красота принцессы Елизаветы физическая – это чудо, грация ее неописуема, но она лжива, безнравственна и крайне честолюбива. Еще при жизни своей матери она хотела быть преемницей престола предпочтительно пред настоящим царем; но как Божественная правда не восхотела этого, то она задумала взойти на престол, вышедши замуж за своего племянника. Да, нравственный характер Елизаветы Петровны рисуется мне самыми черными красками. Однако и честолюбие фаворита достигло самой высшей и неразумной степени. Нужно опасаться, что он влюбится в эту принцессу; а если это случится, нельзя сомневаться в гибели этого фаворита. И я со своей стороны уверен, что Остерман разжигает эту любовь: я знаю, он ничем бы не был так доволен, как если бы они, удалившись от царя, отдались одна другому. Таким путем погибли бы он и она».
Сегодня или завтра, воротясь с охоты, будет что прибавить к этому посланию. Жаль только, что все сведения собираются де Лириа с чужих слов, в пересказе других посланников или Остермана! Ведь он не знает языка, а даже по-французски и по-немецки при дворе говорят не более десятка людей, про разумеющих испанский и думать нечего. Как нужен переводчик, да не простой, а такой, которому можно доверять! Он стал бы ушами и глазами де Лириа на всех этих балах и приемах, где можно услышать так много интересного и где посол частенько чувствует себя глухим из-за того, что не понимает ни слова! Как ни старался, он не смог найти в России никого подобного, а язык московитов настолько варварский по строю и словарному составу, что остается непостижим де Лириа. Каскос тоже не в силах овладеть русским. Но просьбы прислать такого человека из Мадрида уходят в никуда, словно вода в песок. Точно так же, как и просьбы, и намеки, и жалобные требования скорейшей присылки жалованья и ему, и Каскосу, и всем прочим посольским служащим.
Представительство при русском дворе требует особенных трат, потому что здешняя знать спесива, как никакая другая в мире. Если бы кто-то мог себе вообразить, как роскошно одеваются здешние вельможи! Разве мыслимо отставать от них представителю короля Филиппа?! Убожество посланника не может не бросать тень на его властелина. Но денег все не шлют, хотя обещание отправить курьера-переводчика было дано еще зимой. Обещания, увы, легко сыплются из уст власть имущих, но испаряются неведомо куда, словно роса под палящим солнцем…
– Прочь, сволочь! Забью-у-у! – Резкий визг хлестнул де Лириа так внезапно, что он невольно осадил коня.
И вовремя! Ведь этой самой «сволочью», которая так необдуманно вырвалась вперед, опередив императора, был не кто иной, как сам испанский посланник, слишком увлекшийся своими печалями.
Клянусь кровью Христовой, да мыслимо ль так забыться?! Де Лириа железной хваткой вцепился в поводья, удерживая коня, рвавшегося вперед, и не отпускал их до тех пор, пока не оказался чуть ли не в последних рядах охотников – среди самых медлительных.
– Festina lente![15] – донесся до него ехидный голос, и мимо де Лириа неуклюже прогарцевал посланник австрийского двора Вратислав.
Мало того, что это был самый тупой и вреднейший в мире человечишка. В довершение всего только вчера к нему прибыл из Вены нарочный, доставивший Вратиславу крупную сумму, без малого десяток тысяч песо, если считать в переводе на испанские деньги, а главное – новые костюмы, один из которых Вратислав не утерпел-таки – напялил на себя сегодня. Увидав, какие роскошные манжеты из валансьенских кружев топорщатся от запястий до самых локтей австрийца, де Лириа почувствовал, что его и без того испорченное настроение вполне уподобилось протухшей рыбе, которой место только на помойке. И даже интриги, опутавшие трех вельможных всадников, во весь опор скакавших впереди остальных, уже не казались ему столь важными, чтобы снова не спать ночь, готовя донесение в Мадрид, тратить английскую бумагу, французские чернила и заставлять милого друга Хуана Каскоса ранить пальцы, затачивая неподатливые перья серых русских гусей. Право слово, для совместных ночных бдений можно найти занятия и поприятнее!
Этот высокий, ошалелый мальчишеский визг вздымался над полем и заглушал все звуки, сопровождавшие охоту: крики егерей, горячивших коней и подгонявших собак, которые, впрочем, и без понуканий угнали далеко вперед; лай осатаневших от близкой добычи борзых; тяжелое дыхание усталых от сегодняшних беспрестанных гонок коней; возбужденные вопли охотников, видевших близость добычи и всячески старавшихся опередить на подступах к ней другого… Бедная лисица была одна на всех – на свору собак, свору коней, свору людей, – но, чудилось, отчаянней, горячей всех желал настигнуть ее юнец в черном полукафтанчике нараспашку, из-под которого был виден темно-зеленый шелковый камзол с широким поясом. Полукафтан надувался над его спиной, словно парус; шапка давно слетела, короткие черные волосы стояли дыбом, взвихренные ветром; глаза, полные слез, вышибленных тем же ветром, чудилось, остекленели от напряжения, зубы стиснулись, и меж них рвался этот не то визг, не то вой:
– Сторонись! Прочь, сволочи! Зашибу!
Его хлесткой плетки, впрочем, ни у кого не было охоты испытать на своих плечах. Это не просто мальчишка двенадцати лет, а не кто иной, как родной внук ломателя, ниспровергателя и сокрушителя Петра Великого, сын злосчастного царевича Алексея Петровича, кончившего жизнь свою в застенке. Стало быть, государь император, самодержец всероссийский, царь Петр Второй Алексеевич.
Только двое осмеливались скакать почти бок о бок с государем: рыжеволосая, с шальным взором всадница в травянисто-зеленой суконной, по настоящей аглицкой моде пошитой амазонке и щеголеватый молодец с надменным выражением безупречно красивого голубоглазого лица.
Всадницей была не кто иная, как Елизавета, родная дочь Петра Первого, – Елисавет, как ее предпочитали называть близкие люди. Все в окружении царя знали, что мальчик совершенно без ума от своей озорной, насмешливой восемнадцатилетней тетушки, она его первая любовь и первая страсть, ради нее он на все готов и беспрестанно домогается от нее шаловливых поцелуйчиков и позволения пожать нежную пухленькую ручку, а Елисавет то поглядит ласково, то не поглядит, держит государя императора на коротком поводу, словно песика, но повод тот шелковый, так что сорваться у песика нет ни охоты, ни возможности.
Рядом с великой княжной скакал любимец государев, а по-иностранному выражаясь, фаворит, Иван Алексеевич Долгорукий, князь молодой, повеса, щеголь, гуляка и распутник, каких свет белый не видывал, но, несмотря на это, а может, именно благодаря этому, сумевший занять прочное место в сердце того одинокого, всеми позабытого мальчишки, каким был некогда император Петр Второй Алексеевич. Ведь рано осиротевший мальчишка находился в таком пренебрежении у дедушки-государя Петра Великого, что для него не нашлось лучших воспитателей, чем вдова какого-то портного и вдова какого-то трактирщика, о коих знающие люди отзывались как о «женщинах неважной кондиции». Танцмейстер Норман учил царевича чтению, письму, а также поведал кое-какие первоначальные сведения о морском деле – ибо сам служил прежде во флоте. Мелькали на сем почетном месте некто Маврин, бывший при дворе пажом, затем камер-юнкером, а еще венгерец Зейкин. С миру по нитке – голому рубашка, с бору по сосенке – царевичу учителя! И только уж потом, позже, после смерти Петра Первого, к его внуку был назначен воспитателем обрусевший немец Андрей Иванович Остерман.
Остерман теперь сделался гофмейстером[9], вице-канцлером и незаменимейшим во всем государстве человеком: во всяком случае, таковым его называли все как один иностранные посланники, пресерьезно уверяя всех, у кого находилась охота читать их донесения, что без сего сухощавого, носатого человека вся Российская империя всенепременно и давно развалилась бы. С другой стороны, очень может быть, что они были в чем-то и правы, потому что даже сейчас Остерман сидел сиднем в Кремле и занимался государственными делами – к которым, как ни бился, как ни старался, не в силах был приохотить властителя огромной страны России. А весь двор, все министры, члены Верховного совета, высшие армейские чины, а также осчастливленные царским расположением иностранцы, как ополоумевшие, гонялись за какой-то несчастной лисицей, бросив все дела и заботы, присоединившись к царскому охотничьему поезду.
Со стороны вид его был внушителен: более полутысячи повозок, экипажей, карет! Каждый вельможа имел при себе собственную кухню и прислугу, вдобавок ехали купцы, зашибавшие нехилую копейку на торговле съестными припасами и напитками, заламывая за все это несусветные цены. Переезжали из одной волости в другую, останавливались где понравится, ставили шатры, словно какие-нибудь восточные царьки-кочевники, раскидывали скатерти браные, уставляли их яствами и напитками. В самом деле, это было какое-то сказочное, почти азиатское кочевание, во время которого забыли все на свете, кроме государева удовольствия…
Но вернемся к молодому Долгорукому. Когда будущий император Петр Второй Алексеевич был всего лишь десятилетним приживалом при дворе своего взбалмошного деда, князя Ивана назначили при нем гоф-юнкером[10]. Было ему семнадцать лет, но, несмотря на редкостную красоту и бесшабашность, а может быть, именно благодаря им, Долгорукий был существом привязчивым и вполне способным на искреннюю дружбу. То ли жалко стало ему великого князя, то ли самозабвенная, поистине братская привязанность мальчика тронула его сердце, только рассказывают следующее. Будто бы как-то раз не выдержал князь Иван и, упав на колени перед царевичем, высказал, что всем сердцем предан потомку Петра Великого, почитает именно его, а не кого другого законным наследником российского престола, только ему, ему одному готов служить, жизни не пожалеет ради него…
Услышать о столь безоглядной преданности всякому человеку во всякое время приятно, но одно дело, когда слагают преданность сию к подножию прочно стоящего трона, и совсем другое – когда высказывают ее затурканному мальчишке. Ведь в то время законной и бесспорной наследницей Петра Великого была императрица Екатерина Алексеевна, ну а за ней право претендовать на престол имели ее дочери, Анна и Елизавета. О наследственных правах сына Алексея Петровича никто и не помышлял тогда. Более того! Великий князюшка принужден был каждое утро отправляться с поклоном к светлейшему князю Меншикову, приговаривая при этом: «Я должен идти к Александру Данилычу, чтобы отдать ему мой поклон, ведь и мне нужно выбиться в люди. Его сын уже лейтенант, а я пока еще ничто; Бог даст, и я когда-нибудь доберусь до чина прапорщика!»
Став государем, Петр не забыл первого своего друга. Молодой Долгорукий, признанный фаворит, обер-камергер[11], майор гвардии Преображенского полка[12], кавалер орденов Александра Невского и Андрея Первозванного, жизнь вел рассеянную и превеселую, ну а женщины падали к ногам его, словно переспелые яблоки, несмотря на то, что вел Иван Алексеевич себя с прекрасным полом совершенно беззастенчиво. Похождения фаворита нимало не смущали царя, который, несмотря на юность, мог уже во многом дать фору своему повесе-наставнику. Что государь, что его обер-камергер исповедовали закон: «Быль молодцу не укор!», подчас делясь не только фривольными воспоминаниями о своих любовницах, но и самими этими любовницами.
Казалось, согласие их нерушимо… особенно сейчас, в самозабвенном пылу охотничьем. Однако черноволосый, черноглазый, юношески-изящный человек с лицом того болезненного, оливково-бледного цвета, который приобретают смуглые лица южан в причудливом климате России, чудилось, видел некие незримые нити, опутывавшие трех всадников: императора, его молоденькую тетку и красавца обер-камергера.
Этот человек скакал невдалеке от них, с явным усилием сдерживая великолепного, поджарого вороного коня, которому было пустым делом обставить на скаку коренастых, мохноногих русских лошадушек. Андалузский скакун, привезенный в Россию с величайшим трудом, являлся предметом непрестанной гордости и даже спеси для своего хозяина – Иакова де Лириа, испанского посланника в России.
Привычно правя конем, де Лириа умудрялся ловить каждый взгляд, которым обменивались за спиной государя его фаворит и Елизавета, и размышлял, в самом ли деле юный император так увлечен охотой, как старается это выказать. Неужели минула бесследно, неужто угасла та вспышка, которую приметил герцог несколько дней назад, на балу, устроенном в Грановитой палате и посвященном рождению в Голштинии принца Петра-Ульриха[13], сына сестры Елизаветы, Анны Петровны?
Тот бал император открыл в паре с теткою, что было против правил. По-хорошему, рядом с ним следовало идти царевой сестре Наталье Алексеевне, однако великая княжна сказалась нынче больной и на бале не появилась. Конечно, она была слаба здоровьем, но то, что в данном случае болезнь – всего лишь отговорка, сразу стало ясно всем: ведь не далее как вчера великая княжна Наталья вовсю веселилась на приеме у герцогини Курляндской. Просто она недолюбливала Ihre Tante Elizabeth[14] за власть, которую сия Tante приобрела над императором, – вот и пренебрегла своими обязанностями.
Ну что же, на пользу государю ее маневр не пошел, ибо он начал с того, что сряду протанцевал с Елизаветой первые три контрданса. Длинноногий, длиннорукий, нескладный, слишком высокий и полный для своего возроста мальчик-царь взирал на свою очаровательную тетку с таким выражением обычно пасмурных, напряженных глаз, что самый воздух меж ними, чудилось, раскалился от невысказанной юношеской страсти. Но потом царь ушел ужинать в другую комнату. Ни Елизавета, ни фаворит не последовали за ним. Снова заиграла музыка! Теперь великая княжна танцевала с Иваном Долгоруким, и только слепой не заметил бы, как волновалась ее грудь, как туманились изумительные синие глаза, какую неприкрытую чувственность излучала ее роскошная фигура. Молодой Долгорукий тоже выглядел так, словно готов тут же, в присутствии множества гостей и самого императора, опрокинуть свою визави на бальный паркет и наведаться в садик ее сладострастия, как выражаются галантные французы.
Обоюдное влечение этой парочки было настолько очевидно, что не осталось не замеченным государем, который ревновал тетушку к каждому столбу, а не только к каждому мужчине. Петр незаметно вышел из покоев, в которых ужинал, и стал в дверях. Лицо его, в котором полудетская неопределенность черт уже боролась со взрослой жесткостью, было таким угрюмым, что разумные гости только головами качали, косясь на неосторожных танцоров. Неожиданно царь повернулся на каблуках и вышел вон из залы, после чего веселье сразу пошло на убыль. Долгорукий и Елизавета выглядели несколько обескураженными, однако вскоре наступило примирение, бал продолжился с прежней живостью. Великая княжна и Иван Алексеевич вместе больше не танцевали, держались безупречно… однако ненадолго же хватило их безупречности! Что, как не страсть, сияет сейчас в их взорах, то и дело скрещивающихся за спиной увлеченного охотой царя?
По тонким, но красиво очерченным, ярким губам де Лириа скользнула усмешка, однако тут же осторожненько спряталась в изящные усики. Ночью после достопамятного бала, невзирая на усталость, он продиктовал своему секретарю Хуану Каскосу донесение об этом забавном любовном треугольнике, ибо в обязанности герцога входило излагать на бумаге не только свои размышления по поводу могущего быть торгового союза Испании и России, но и докладывать королю Филиппу о самомалейших мелочах жизни русского государя, этого загадочного мальчишки, вдруг сделавшегося властелином огромной, непостижимой, страшной страны.
«Красота принцессы Елизаветы физическая – это чудо, грация ее неописуема, но она лжива, безнравственна и крайне честолюбива. Еще при жизни своей матери она хотела быть преемницей престола предпочтительно пред настоящим царем; но как Божественная правда не восхотела этого, то она задумала взойти на престол, вышедши замуж за своего племянника. Да, нравственный характер Елизаветы Петровны рисуется мне самыми черными красками. Однако и честолюбие фаворита достигло самой высшей и неразумной степени. Нужно опасаться, что он влюбится в эту принцессу; а если это случится, нельзя сомневаться в гибели этого фаворита. И я со своей стороны уверен, что Остерман разжигает эту любовь: я знаю, он ничем бы не был так доволен, как если бы они, удалившись от царя, отдались одна другому. Таким путем погибли бы он и она».
Сегодня или завтра, воротясь с охоты, будет что прибавить к этому посланию. Жаль только, что все сведения собираются де Лириа с чужих слов, в пересказе других посланников или Остермана! Ведь он не знает языка, а даже по-французски и по-немецки при дворе говорят не более десятка людей, про разумеющих испанский и думать нечего. Как нужен переводчик, да не простой, а такой, которому можно доверять! Он стал бы ушами и глазами де Лириа на всех этих балах и приемах, где можно услышать так много интересного и где посол частенько чувствует себя глухим из-за того, что не понимает ни слова! Как ни старался, он не смог найти в России никого подобного, а язык московитов настолько варварский по строю и словарному составу, что остается непостижим де Лириа. Каскос тоже не в силах овладеть русским. Но просьбы прислать такого человека из Мадрида уходят в никуда, словно вода в песок. Точно так же, как и просьбы, и намеки, и жалобные требования скорейшей присылки жалованья и ему, и Каскосу, и всем прочим посольским служащим.
Представительство при русском дворе требует особенных трат, потому что здешняя знать спесива, как никакая другая в мире. Если бы кто-то мог себе вообразить, как роскошно одеваются здешние вельможи! Разве мыслимо отставать от них представителю короля Филиппа?! Убожество посланника не может не бросать тень на его властелина. Но денег все не шлют, хотя обещание отправить курьера-переводчика было дано еще зимой. Обещания, увы, легко сыплются из уст власть имущих, но испаряются неведомо куда, словно роса под палящим солнцем…
– Прочь, сволочь! Забью-у-у! – Резкий визг хлестнул де Лириа так внезапно, что он невольно осадил коня.
И вовремя! Ведь этой самой «сволочью», которая так необдуманно вырвалась вперед, опередив императора, был не кто иной, как сам испанский посланник, слишком увлекшийся своими печалями.
Клянусь кровью Христовой, да мыслимо ль так забыться?! Де Лириа железной хваткой вцепился в поводья, удерживая коня, рвавшегося вперед, и не отпускал их до тех пор, пока не оказался чуть ли не в последних рядах охотников – среди самых медлительных.
– Festina lente![15] – донесся до него ехидный голос, и мимо де Лириа неуклюже прогарцевал посланник австрийского двора Вратислав.
Мало того, что это был самый тупой и вреднейший в мире человечишка. В довершение всего только вчера к нему прибыл из Вены нарочный, доставивший Вратиславу крупную сумму, без малого десяток тысяч песо, если считать в переводе на испанские деньги, а главное – новые костюмы, один из которых Вратислав не утерпел-таки – напялил на себя сегодня. Увидав, какие роскошные манжеты из валансьенских кружев топорщатся от запястий до самых локтей австрийца, де Лириа почувствовал, что его и без того испорченное настроение вполне уподобилось протухшей рыбе, которой место только на помойке. И даже интриги, опутавшие трех вельможных всадников, во весь опор скакавших впереди остальных, уже не казались ему столь важными, чтобы снова не спать ночь, готовя донесение в Мадрид, тратить английскую бумагу, французские чернила и заставлять милого друга Хуана Каскоса ранить пальцы, затачивая неподатливые перья серых русских гусей. Право слово, для совместных ночных бдений можно найти занятия и поприятнее!
Август 1729 года
– Господи! Неужто добрались? Неужто Москва? – потрясенно пробормотал Данька, вглядываясь в очертания высоченного, изумительно красивого терема, вдруг выступившего из-за леса. – А это небось Кремль?
Хорхе изумленно покосился на него:
– Пресвятая Дева, что вы такое говорите, сударь? До Москвы еще верст как минимум двадцать. И на Кремль сие строение никак не похоже, я видел его на рисунках в книге аббата Олеария[16]. Кремль – строение каменное, а это хоть и внушительное сооружение, но все ж деревянное. Надо думать, это и есть имение ваших достопочтенных родственников, князей Долгоруких.
– Имение? – растерянно проронил Данька. – Неужто имения такими бывают?
Он и вообразить такого не мог! В его представлении имение было парой немудрящих деревенек, полями да лугами, ну, леском да речкою, а в придачу – барским домом на взгорке. И дом сей отличался от деревенских изб только большими размерами, ну, еще двумя ярусами да множеством пристроек, в разное время прилепившихся к нему, так что жилье Воронихиных издали напоминало большую растрепанную наседку с прильнувшими к ней цыплятами. А это совершенное строение… истинный дворец! Именно в таких дворцах жили сказочные цари и короли, из таких дворцов похищал Змей Горыныч писаных красавиц. А вот и одна из них!
Данька сидел разинувши рот и смотрел на всадницу в синем, будто вечерние небеса, бархатном платье, которая во весь опор гнала через поле вороного коня. Круп его лоснился под солнцем, и точно такого же густого, вороного, черного цвета были великолепные локоны, ниспадавшие на точеные плечи красавицы. Конем она правила с великим мастерством, несмотря на то, что сидела в седле не по-людски, верхом, а почему-то бочком, свесив ноги на одну сторону. Данька и мгновения так не просидел бы на полном скаку, а красавице словно нипочем были ни бешеная рысь, ни резкие прыжки вороного. На лице ее сохранялось холодновато-невозмутимое выражение.
Она пронеслась совсем близко от телеги, на которой поверх кулей громоздились Данька и Хорхе. Возчик успел проворно соскочить наземь и рухнуть на колени, да так неудачно, что конь лишь чудом не задел его. Шарахнулся; всадница грациозно заколыхалась в седле, словно цветок, и видно было, что ей удалось не упасть, удержаться только чудом. Натянула удила так, что вороной осел на задние ноги и покорно замер, тяжело поводя боками. Всадница обернулась; точеное лицо исказилось яростью, однако не стало от этого менее прекрасным. Она взметнула руку, взвизгнула плеть и крепко ожгла мужика; тот вскрикнул и сунулся носом в землю, признавая вину и покорно принимая наказание.
– Блюдись угождая, – негромко сказал Хорхе, однако всадница его услышала. Повернула голову, люто блеснула синими, точь-в-точь в цвет платью, глазами – Данька услышал, как Хорхе присвистнул восхищенно. Да и сам он не мог не поразиться этой несравненной красоте. Вот только недоброй она была, красавица, ох какой недоброй… Смерила взглядом двух оборванцев, снова занесла было плеть, да тут почуявший недоброе Волчок проснулся, высунул острую морду из-под Данькиного бока, разинул пасть и… нет, он даже не тявкнул, а коротко, предостерегающе рыкнул, однако этого хватило, чтобы конь вороной вдруг затрясся всем телом и ринулся вскачь, унося свою разъяренную всадницу, которой теперь нипочем было не управиться с ним, несмотря на все свое умение и жестокость, с которой она охаживала его плетью. Разве можно женщине справиться с животиной, которая почуяла волка!
Возчик, осмелившийся приподнять голову, проводил всадницу испуганными глазами и, привскочив, с ужасом воззрился на своих седоков.
– Ох, – он едва шевелил побелевшими губами, – ох, сгубили вы меня, зарезали! – Слезы вдруг хлынули из его глаз, и это было так неожиданно, так диковинно, что Хорхе и Данька отупело на него уставились, ничего не понимая.
– Да ты что? – не выдержал наконец Данька. – Что с тобой? Кто эта барыня?
– Кто она?! Как, вы не знаете? Ах, мошенники, ах, лиходеи! Без ножа зарезали! Грех на вас!
Возчик, коренастый мужик лет пятидесяти, так жалобно распяливал рот, так тер глаза кулаками, что более напоминал ребенка, а не того свирепого деспота, каким он показал себя за два дня пути, пока Данька и Хорхе вынужденно пользовались его милосердием.
Сначала-то, когда, измучившись плаванием в протекавшем, неповоротливом челне, они увидели на берегу воз, груженный оброчным добром и следовавший в Москву, да не куда-нибудь вообще в столицу, а как раз в Горенки, имение Алексея Григорьевича Долгорукого, – в ту минуту им почудилось, будто это не человек, а посланец Божий, тем паче что он, пусть нехотя, согласился довезти их в Москву и только там получить плату. Оба, и Данька, и Хорхе, клялись и божились, что Алексей Григорьевич непременно вознаградит возчика за доброту. Тот долго не верил, однако, когда Данька упомянул о родстве со всесильным вельможею, а Хорхе сказал, что имеет до одного из его приятелей секретное поручение, возчик все-таки милостиво согласился им помочь, присовокупив, что втроем в дороге значительно веселей, чем одному. Однако добродушия его хватило ненадолго. Первое дело, оба неохотно вступали в разговор с благодетелем, тары-бары с ним не растабаривали, лясы не точили, а все тихонько шептались меж собой, склонив голова к голове, черноволосую и светло-русую.
Возчик изнылся от скуки и любопытства – о чем они там судачат?! Изредка долетали обрывки слов о каких-то злодеях и душегубах, секретных бумагах, кем-то у кого-то похищенных, кожаном поясе, розовом каменном сосудце с золотой крышечкой, содержимое коего ценилось на вес золота, потому что давало тайную власть… Возчик жалел только об одном: что у него всего два уха, а не четыре или, к примеру, шесть. Ничего не понять из этих отрывочных слов, ну ничегошеньки!
Он расстроился и разозлился, но когда сообразил, что нечаянных седоков надобно не только везти, но и кормить, то и вовсе раскаялся в содеянном. Теперь он не чаял избавиться от попутчиков, однако не силком же их сбрасывать с воза!
А те мигом почуяли неладное и упускать удачу не намеревались, вплоть до того, что по нужде поочередно бегали. Оба отличались непонятной для возчика стыдливостью. Сам-то он, когда хотелось облегчиться, пускал струю прямо с воза, ну а эти разбегались под прикрытие придорожных кустиков, да еще по разные стороны дороги. Не велика была бы задача спихнуть в эти минуты оставшегося на возу (один мужик вовсе ледащий, другой – парнишка слабосильный) и подхлестнуть лошадей, только его и видели, кабы не псина их, более схожая повадками с волком… К тому же возчик все еще хранил слабую веру в то, что загадочная парочка его седоков и впрямь каким-то образом связана с Долгорукими. Однако сейчас, после этого удара плетью, после взрыва ярости у всадницы, которая не отстегала паршивцев только потому, что конь понес, – сейчас возчик окончательно уверился, что сделался жертвой обманщиков. Ведь если оба имели отношение к Долгоруким, как они могли не узнать молодую княжну Екатерину Алексеевну, любимую дочь князя Алексея Григорьевича? И она не подняла бы руку на батюшкиных знакомцев. Ох, хитры ж они, обвели вокруг пальца, обмишурили, обставили на кону!
Все это возчик, путаясь в слезах, и высказал своим седокам. Хорхе и Данька вытаращились сперва на него, потом изумленно переглянулись.
– Linda donna! – восхищенно сказал один, что по-испански означало: «Прекрасная дама!»
– Краше свету белого… – пробормотал другой со странной тоской в голосе.
Громкий клик пронесся над полем, заставил задумавшихся людей резко обернуться. Несколько всадников вылетели из леса и понеслись через поле к усадьбе.
– Княжна-а! – упоенно орал один из них, черноволосый, румяный, крепкий и долговязый. У него было совершенно детское, неприятно-капризное лицо. – Княжна Катерина-а-а! Да постойте же! Вы уж обставили меня, погодите!
Он кричал вслед девушке в синем платье, которая никак не могла управиться с перепуганным конем. Юноша все подгонял, подгонял своего скакуна, но не мог догнать Екатерину Алексеевну.
Рядом, стремя в стремя, скакал широкоплечий синеглазый красавец, до такой степени схожий со всадницей, что их можно было принять за брата и сестру, когда бы у него волосы не были светлые, соломенно-желтые, а у нее – жгуче-черные.
Хорхе изумленно покосился на него:
– Пресвятая Дева, что вы такое говорите, сударь? До Москвы еще верст как минимум двадцать. И на Кремль сие строение никак не похоже, я видел его на рисунках в книге аббата Олеария[16]. Кремль – строение каменное, а это хоть и внушительное сооружение, но все ж деревянное. Надо думать, это и есть имение ваших достопочтенных родственников, князей Долгоруких.
– Имение? – растерянно проронил Данька. – Неужто имения такими бывают?
Он и вообразить такого не мог! В его представлении имение было парой немудрящих деревенек, полями да лугами, ну, леском да речкою, а в придачу – барским домом на взгорке. И дом сей отличался от деревенских изб только большими размерами, ну, еще двумя ярусами да множеством пристроек, в разное время прилепившихся к нему, так что жилье Воронихиных издали напоминало большую растрепанную наседку с прильнувшими к ней цыплятами. А это совершенное строение… истинный дворец! Именно в таких дворцах жили сказочные цари и короли, из таких дворцов похищал Змей Горыныч писаных красавиц. А вот и одна из них!
Данька сидел разинувши рот и смотрел на всадницу в синем, будто вечерние небеса, бархатном платье, которая во весь опор гнала через поле вороного коня. Круп его лоснился под солнцем, и точно такого же густого, вороного, черного цвета были великолепные локоны, ниспадавшие на точеные плечи красавицы. Конем она правила с великим мастерством, несмотря на то, что сидела в седле не по-людски, верхом, а почему-то бочком, свесив ноги на одну сторону. Данька и мгновения так не просидел бы на полном скаку, а красавице словно нипочем были ни бешеная рысь, ни резкие прыжки вороного. На лице ее сохранялось холодновато-невозмутимое выражение.
Она пронеслась совсем близко от телеги, на которой поверх кулей громоздились Данька и Хорхе. Возчик успел проворно соскочить наземь и рухнуть на колени, да так неудачно, что конь лишь чудом не задел его. Шарахнулся; всадница грациозно заколыхалась в седле, словно цветок, и видно было, что ей удалось не упасть, удержаться только чудом. Натянула удила так, что вороной осел на задние ноги и покорно замер, тяжело поводя боками. Всадница обернулась; точеное лицо исказилось яростью, однако не стало от этого менее прекрасным. Она взметнула руку, взвизгнула плеть и крепко ожгла мужика; тот вскрикнул и сунулся носом в землю, признавая вину и покорно принимая наказание.
– Блюдись угождая, – негромко сказал Хорхе, однако всадница его услышала. Повернула голову, люто блеснула синими, точь-в-точь в цвет платью, глазами – Данька услышал, как Хорхе присвистнул восхищенно. Да и сам он не мог не поразиться этой несравненной красоте. Вот только недоброй она была, красавица, ох какой недоброй… Смерила взглядом двух оборванцев, снова занесла было плеть, да тут почуявший недоброе Волчок проснулся, высунул острую морду из-под Данькиного бока, разинул пасть и… нет, он даже не тявкнул, а коротко, предостерегающе рыкнул, однако этого хватило, чтобы конь вороной вдруг затрясся всем телом и ринулся вскачь, унося свою разъяренную всадницу, которой теперь нипочем было не управиться с ним, несмотря на все свое умение и жестокость, с которой она охаживала его плетью. Разве можно женщине справиться с животиной, которая почуяла волка!
Возчик, осмелившийся приподнять голову, проводил всадницу испуганными глазами и, привскочив, с ужасом воззрился на своих седоков.
– Ох, – он едва шевелил побелевшими губами, – ох, сгубили вы меня, зарезали! – Слезы вдруг хлынули из его глаз, и это было так неожиданно, так диковинно, что Хорхе и Данька отупело на него уставились, ничего не понимая.
– Да ты что? – не выдержал наконец Данька. – Что с тобой? Кто эта барыня?
– Кто она?! Как, вы не знаете? Ах, мошенники, ах, лиходеи! Без ножа зарезали! Грех на вас!
Возчик, коренастый мужик лет пятидесяти, так жалобно распяливал рот, так тер глаза кулаками, что более напоминал ребенка, а не того свирепого деспота, каким он показал себя за два дня пути, пока Данька и Хорхе вынужденно пользовались его милосердием.
Сначала-то, когда, измучившись плаванием в протекавшем, неповоротливом челне, они увидели на берегу воз, груженный оброчным добром и следовавший в Москву, да не куда-нибудь вообще в столицу, а как раз в Горенки, имение Алексея Григорьевича Долгорукого, – в ту минуту им почудилось, будто это не человек, а посланец Божий, тем паче что он, пусть нехотя, согласился довезти их в Москву и только там получить плату. Оба, и Данька, и Хорхе, клялись и божились, что Алексей Григорьевич непременно вознаградит возчика за доброту. Тот долго не верил, однако, когда Данька упомянул о родстве со всесильным вельможею, а Хорхе сказал, что имеет до одного из его приятелей секретное поручение, возчик все-таки милостиво согласился им помочь, присовокупив, что втроем в дороге значительно веселей, чем одному. Однако добродушия его хватило ненадолго. Первое дело, оба неохотно вступали в разговор с благодетелем, тары-бары с ним не растабаривали, лясы не точили, а все тихонько шептались меж собой, склонив голова к голове, черноволосую и светло-русую.
Возчик изнылся от скуки и любопытства – о чем они там судачат?! Изредка долетали обрывки слов о каких-то злодеях и душегубах, секретных бумагах, кем-то у кого-то похищенных, кожаном поясе, розовом каменном сосудце с золотой крышечкой, содержимое коего ценилось на вес золота, потому что давало тайную власть… Возчик жалел только об одном: что у него всего два уха, а не четыре или, к примеру, шесть. Ничего не понять из этих отрывочных слов, ну ничегошеньки!
Он расстроился и разозлился, но когда сообразил, что нечаянных седоков надобно не только везти, но и кормить, то и вовсе раскаялся в содеянном. Теперь он не чаял избавиться от попутчиков, однако не силком же их сбрасывать с воза!
А те мигом почуяли неладное и упускать удачу не намеревались, вплоть до того, что по нужде поочередно бегали. Оба отличались непонятной для возчика стыдливостью. Сам-то он, когда хотелось облегчиться, пускал струю прямо с воза, ну а эти разбегались под прикрытие придорожных кустиков, да еще по разные стороны дороги. Не велика была бы задача спихнуть в эти минуты оставшегося на возу (один мужик вовсе ледащий, другой – парнишка слабосильный) и подхлестнуть лошадей, только его и видели, кабы не псина их, более схожая повадками с волком… К тому же возчик все еще хранил слабую веру в то, что загадочная парочка его седоков и впрямь каким-то образом связана с Долгорукими. Однако сейчас, после этого удара плетью, после взрыва ярости у всадницы, которая не отстегала паршивцев только потому, что конь понес, – сейчас возчик окончательно уверился, что сделался жертвой обманщиков. Ведь если оба имели отношение к Долгоруким, как они могли не узнать молодую княжну Екатерину Алексеевну, любимую дочь князя Алексея Григорьевича? И она не подняла бы руку на батюшкиных знакомцев. Ох, хитры ж они, обвели вокруг пальца, обмишурили, обставили на кону!
Все это возчик, путаясь в слезах, и высказал своим седокам. Хорхе и Данька вытаращились сперва на него, потом изумленно переглянулись.
– Linda donna! – восхищенно сказал один, что по-испански означало: «Прекрасная дама!»
– Краше свету белого… – пробормотал другой со странной тоской в голосе.
Громкий клик пронесся над полем, заставил задумавшихся людей резко обернуться. Несколько всадников вылетели из леса и понеслись через поле к усадьбе.
– Княжна-а! – упоенно орал один из них, черноволосый, румяный, крепкий и долговязый. У него было совершенно детское, неприятно-капризное лицо. – Княжна Катерина-а-а! Да постойте же! Вы уж обставили меня, погодите!
Он кричал вслед девушке в синем платье, которая никак не могла управиться с перепуганным конем. Юноша все подгонял, подгонял своего скакуна, но не мог догнать Екатерину Алексеевну.
Рядом, стремя в стремя, скакал широкоплечий синеглазый красавец, до такой степени схожий со всадницей, что их можно было принять за брата и сестру, когда бы у него волосы не были светлые, соломенно-желтые, а у нее – жгуче-черные.