Страница:
– Не в силах противостоять ва-ам… – И кровь забулькала в его горле, но улыбка не растаяла: успел-таки оставить за собой последнее слово!
– Гасконец, что с него возьмешь? – проворчал рядом Данила.
– Как ты сказал? – вся дрожа, обернулась Мария.
Кучер понял: госпожа сейчас не в себе. Он крепко взял ее под руку.
– Помните, как у нас говорят: «Нижегород – либо вор, либо мот, либо пьяница, либо жена гулявица!» А здесь сказывают: однажды гасконец попался черту на зубок, и тот предложил выбирать: либо языка лишиться, либо бабьей радости, а не то – и вовсе жизни. Ухарь наш таково-то долго выбирал, что черт плюнул с тоски – да и провалился обратно в свое пекло. С тех пор они и остались бабники да острословы, гасконцы те!
Нижегородская, родимая скороговорка немного успокоила Марию, пропала дрожь, и она смогла стоять сама.
– Седлай, не медли. Чего в самом деле ждем – пока та курва Манон воротится или эти олухи набегут? – выговорила она хрипло. – Да кинжал возьми, слышишь?
Убивать невозможно привыкнуть, даже если не в первый раз, даже если защищаешь свою жизнь. К тому же эта смерть, она была совсем иной, чем смерть насильника-кузнеца.
Раздался протяжный, влажный вздох: Данила подвел коня, взялся за стремя.
– Садитесь. Тем-то упырям, пока суд да дело, я ремни под седлами порезал. Да они уже и так лыка не вяжут от барских вин! – В голосе Данилы звучала обида слуги за господское добро, и Мария невольно усмехнулась.
Они довели коней до зарослей тамариска – и только тогда сели верхом.
– А теперь, Данила, гони! – велела Мария.
– В Марсель прикажете? – спросил куафер-кучер.
– В Париж! – крикнула Мария, хлестнув коня поводьями, так что он с места взял рысью. – Возвращаемся в Париж!
– Эх, с ветерком, родимые! – завопил Данила, и дорога послушно легла под копыта.
Мария пригнулась к шее коня. Ветер бил в глаза. Но не ветер мешал ей смотреть вперед. Не в Париж возвращалась она сейчас – в прошлое.
1. Скоробежка
2. Измена
– Гасконец, что с него возьмешь? – проворчал рядом Данила.
– Как ты сказал? – вся дрожа, обернулась Мария.
Кучер понял: госпожа сейчас не в себе. Он крепко взял ее под руку.
– Помните, как у нас говорят: «Нижегород – либо вор, либо мот, либо пьяница, либо жена гулявица!» А здесь сказывают: однажды гасконец попался черту на зубок, и тот предложил выбирать: либо языка лишиться, либо бабьей радости, а не то – и вовсе жизни. Ухарь наш таково-то долго выбирал, что черт плюнул с тоски – да и провалился обратно в свое пекло. С тех пор они и остались бабники да острословы, гасконцы те!
Нижегородская, родимая скороговорка немного успокоила Марию, пропала дрожь, и она смогла стоять сама.
– Седлай, не медли. Чего в самом деле ждем – пока та курва Манон воротится или эти олухи набегут? – выговорила она хрипло. – Да кинжал возьми, слышишь?
Убивать невозможно привыкнуть, даже если не в первый раз, даже если защищаешь свою жизнь. К тому же эта смерть, она была совсем иной, чем смерть насильника-кузнеца.
Раздался протяжный, влажный вздох: Данила подвел коня, взялся за стремя.
– Садитесь. Тем-то упырям, пока суд да дело, я ремни под седлами порезал. Да они уже и так лыка не вяжут от барских вин! – В голосе Данилы звучала обида слуги за господское добро, и Мария невольно усмехнулась.
Они довели коней до зарослей тамариска – и только тогда сели верхом.
– А теперь, Данила, гони! – велела Мария.
– В Марсель прикажете? – спросил куафер-кучер.
– В Париж! – крикнула Мария, хлестнув коня поводьями, так что он с места взял рысью. – Возвращаемся в Париж!
– Эх, с ветерком, родимые! – завопил Данила, и дорога послушно легла под копыта.
Мария пригнулась к шее коня. Ветер бил в глаза. Но не ветер мешал ей смотреть вперед. Не в Париж возвращалась она сейчас – в прошлое.
1. Скоробежка
Маше Строиловой не исполнилось еще и двенадцати, когда пожар пугачевщины опалил нижегородские земли. Это было в июле 1774 года, но еще с прошлой осени из Поволжья и с Урала долетали слухи один страшнее другого, слухи о самозванце, назвавшем себя царем Петром III Федоровичем – крестьянским царем, который у помещиков отнимает крепостных, дает им волю, а господ казнит за их издевательства над народом. Слухи эти не повторял только ленивый!
Отец то и дело наезжал в Нижний, где губернатор Ступишин собирал дворян для совета, и возвращался раз от разу все мрачнее; но от детей самое страшное старались утаить. Однако чего недоговаривали отец с матерью или Татьяна с Вайдою[9] – эти старые цыгане весь дом держали в ежовых рукавицах! – о том Машенька с Алешей узнавали на кухне, в людской, в девичьей. А здесь, понятно, судачили только лишь о победах мятежников, смакуя подробности их жестокосердия к поверженным врагам. На всю жизнь запомнила Маша судьбу защитников Татищевской крепости, которую Пугачев захватил лишь после троекратно отбитого штурма, воспользовавшись пожаром. Офицеров, после жестоких пыток, кого перевешали, кому отрубили головы. С полковника Елагина, командующего гарнизоном крепости, человека тучного, содрали кожу; вырезав из него сало, злодеи мазали им свои раны. Жена Елагина была изрублена. В то время в крепости оказалась и дочь Елагиных. Мужа ее, коменданта Ниже-Озерной крепости, храброго секунд-майора Харлова, самозванец казнил незадолго до того. Вдова славилась удивительной красотою – и вся эта красота пошла в добычу злодею: более месяца он продержал у себя молодую женщину как наложницу, а семилетнего брата ее назначил своим камер-пажом. Низкие душонки, окружавшие Пугачева, во всяком, даже редчайшем, порыве доброты его видели измену; уступая их требованиям, самозванец приказал расстрелять несчастную красавицу и ее брата. После ружейного залпа, еще живые, они, истекая кровью, добрались друг до друга и, обнявшись, испустили дух…
В тот вечер к Маше пришла догадка: если чьи-то Глашки и Петьки, крепостные и дворовые, радостно предают своих господ смерти и присягают злодею, то подобное может случиться со строиловской дворней и крестьянами. Она зашлась таким ужасным криком, что в людской содеялся превеликий переполох. Сбежались матушка, Татьяна; девочку чуть не в беспамятстве уложили в постель. Вайда учинил дознание и, поскольку дворня всегда рада доносительствовать, вскорости вызнал, что именно явилось причиною припадка барышни, а стало быть, тем же вечером виновные отведали добрых плетей.
Такие неприятные обязанности в отсутствие хозяина всегда ложились на плечи Вайды, ибо у княгини характер был мягкий, а у Елизара Ильича, управляющего, – мягче втрое. Отец (собственно, был он Маше отчимом – ее родной отец, граф Валерьян Строилов, вместе с полюбовницей пал когда-то жертвой собственной лютости, от которой много страданий приняла его жена, Машина мать. Впоследствии, после многих тягот и страданий, она вышла за давно любимого ею князя Алексея Михайловича Измайлова, и он никогда никакого различия между Машенькой и своим родным сыном Алешей не делал, хоть падчерица его и оставалась графиней Строиловой, а сын – будущим князем Измайловым) – итак, отец каждый поступок Вайды одобрял, но на сей раз, о порке узнавши, брови свел то ли задумчиво, то ли осердясь. В нынешнюю сомнительную пору, когда началось немалое бегство нижегородцев в повстанческую армию Пугачева, кое-кто из бар ужесточился с крестьянами, кое-кто, напротив, нрав укротил: иные едва ли не заискивали перед теми же, кого вчера драли на конюшне и продавали с торгов. Алексей же Михайлович полагал, что вести себя следует с достоинством, но и с осторожностью: по несомненным сведениям, Пугачев рассчитывал пополнить свои отряды за счет нижегородских крестьян; к тому же через Нижний проходил прямой путь в центр страны, прежде всего – на Москву, а это не могло не привлечь мятежника. Манила самозванца также губернаторская казна, хранившаяся в Нижнем.
Любавино – наследственное имение Строиловых – находилось невдалеке от Нижнего, в центре губернии, и хотя Измайлов не очень любил его, памятуя, сколько страданий пришлось принять его жене в этом прекрасном доме, стоявшем на высоком волжском берегу, однако он понимал, что в такое ненадежное время семье в Любавине – вполне безопасно: чтобы до него добраться, пугачевцам надо пройти почти всю губернию; к тому же Любавино от торных путей в стороне. Поэтому князь не очень-то уговаривал жену отъехать в его Ново-Измайловку, что близ Починок. Однако внезапное известие поломало все расчеты: старый князь Измайлов прислал верхового сообщить, что княгиня Рязанова рожает. Княгиня Рязанова – то есть Лисонька.
Лисонька была родной сестрою Алексея Измайлова и названой сестрою жены его, княгини Елизаветы, еще с той поры, когда в мрачном доме на Елагиной горе подрастали две девочки: Лизонька и Лисонька. Мать Елизаветы, Неонила Елагина, сохраняла в тайне родство с ней; из мести к своему давнему возлюбленному, Михаилу Измайлову, завязала она судьбы девочек таким крепким узлом, что понадобилось почти пять лет, дабы узел этот распутать и все загадки разгадать. Связь Елизаветы и Алексея с Лисонькой была куда крепче, нежели родственная, а потому известие о ее страданиях не могло оставить их равнодушными. Десять лет назад Лисонька разрешилась мертворожденным младенцем, и с той поры детей у нее больше не было, к вящей печали ее мужа. И вот теперь… Невозможно было усидеть в Любавине при такой судьбоносной новости, а потому князь Алексей ни словом не поперечился, когда жена его тоже решилась ехать. Лисонька всегда желала видеть крестной своего ребенка любимую племянницу – пришлось взять в дорогу Машеньку. Обычно сговорчивый Алешка-меньшой такой крик поднял, узнав, что к деду отправляются без него, что родители сдались почти без боя. Так что компания собралась немалая: князь с княгинею, двое детей да неотвязные Вайда с Татьяною. В Любавине был оставлен управляющий.
– Стойте! – Окрик князя прогнал Машину дрему.
Вайда натянул вожжи, матушка выпрыгнула из катившейся еще кареты и, подхватив юбки, побежала по знойной луговине к мужу, который стоял на коленях у обочины.
Дети тоже повыскакивали, как ни удерживала их Татьяна, и Маша увидела, что отец быстро поднялся, обнял матушку и на мгновение прижал к себе, словно успокаивая, а потом они вместе склонились над чем-то, напоминающим ворох цветастого тряпья. И еще прежде чем Маша разглядела, что это – человек, залитый кровью, она поняла: вот надвинулось, свершилось то, что изменит всю их жизнь!
В те поры русские баре, живущие в отдаленных имениях, держали у себя скоробежек, иначе говоря, скороходов, курьеров. Одевали их в легкие куртки с цветными яркими лентами на обшлагах; на головах же у них красовались шапочки с разноцветными перьями: такое яркое, стремительно продвигавшееся пятно можно было частенько увидеть на обочине дороги, а то и на пешеходной тропке. Лошади имелись в достатке не у всех помещиков – да и стоили дорого, а скоробежек кормили легко – вернее, держали впроголодь, чтобы резвее бегали. Господа использовали их как почтальонов и гонцов, отправляя с разными поручениями в соседние усадьбы.
Один такой скоробежка и лежал сейчас в траве, и его нарядная курточка была сплошь залита кровью из разрубленного плеча – удар сабли почти отделил руку от туловища.
– С коня рубанули, – определил Вайда.
Князь кивнул. Их, бывалых вояк, не смущал вид крови, да и Елизавета многое повидала в жизни. Но тут вдруг все заметили, что дети рядом. Татьяна, запыхавшись, подбежала, молча схватила их за руки и повлекла к карете; но Маша с Алешей уперлись; Алешка даже повалился на траву, вырываясь из Татьяниных сильных рук, – тоже молчком, не издавая ни звука.
– Оставь их, – тихо молвила матушка. – Что ж теперь…
Все принялись креститься, только князь задумчиво смотрел на мертвого; потом вдруг наклонился, сунул руку под его окровавленную куртку и вытащил – Маше показалось, какой-то лоскут, пропитанный кровью, но то была четвертушка – ни слова, ни буквы не прочесть!
– Это батюшкин скоробежка! – воскликнул князь Алексей. – Цвета его ливрей. Как это я сразу не догадался? А вот и письмо, что он нес. Батюшка его послал… куда? к кому? – Он настороженно осмотрелся. – Уж не нас ли велел перехватить в дороге? Не зря же бедняга бежал по обочине.
– Ну что ты, друг мой, – возразила Елизавета, – ежели что спешное, батюшка бы верхового к нам послал!
– Так-то оно так, – задумчиво кивнул отец, – а все ж куда-то поспешал этот несчастный.
– Дозвольте слово молвить, – вмешался Вайда. – Иной раз пеший скорее конного до места доберется, потому как в степи ему схорониться легче: упал за куст – опасность и пронеслась мимо.
– Однако ж он не схоронился. Да и таким фазаном разоделся, разве что слепой его в зеленях не приметит, – возразил князь.
Его задумчивый взгляд словно бы летел над лугом – и вдруг остановился, сделался пристальным и цепким. Голубые глаза сощурились, худое лицо посуровело.
Все разом обернулись.
Поодаль в просторную луговину мыском вдавалась дубовая рощица, и сейчас из нее выехала ватага верховых.
Даже на расстоянии было видно, что это не регулярный отряд, а и впрямь ватага: одеты с бору по сосенке, вооружены кто чем, вдобавок нестройно горланили песню, перемежая ее криками и хохотом.
Вдруг один из всадников вскинул руку – ватага замерла, вперившись в карету, а затем со свистом и улюлюканьем ринулась вперед.
Но князь спохватился на мгновение раньше. Одной рукой он подхватил сына, другой тащил Машу. Вайда увлекал за собою женщин.
Отец забросил детей в карету, выхватил из-под сиденья шкатулку с заряженными пистолетами и сунул их за пояс, к которому – Маша и не заметила, как и когда, – уже успел пристегнуть саблю.
– Алексей!.. – отчаянно выкрикнула Елизавета, хватаясь за его стремя; князь уже сидел в седле, но на миг склонился, притянул к себе жену – и тотчас опустил ее на землю; и конь его понесся по полю навстречу всадникам.
– Вайда, я их задержу, а ты к батюшке всех в целости доставь! – донесся до них голос князя, потонувший в Алешкином отчаянном реве.
Но суровый Вайда, сунувшись в карету, бесцеремонно отвесил княжичу оплеуху – и тот смолк, словно подавился от изумления.
– Вайда!.. – простонала Елизавета, заламывая руки.
Единственный глаз старого цыгана блеснул в ответ:
– Ништо, милая! Сам знаю!
В одно мгновение он вытащил из-под кучерского сиденья еще два пистолета и саблю, отвязал запасную лошадку, вскочил в седло, успев еще приобнять и Татьяну, и Елизавету. Потом крикнул:
– Гоните что есть мочи! – и, ударив лошадь каблуками, припал к гриве, летя вслед князю.
Дети переглянулись. Все произошло так быстро, что они даже испугаться толком не успели.
В карету заглянула матушка – в ее серых глазах мерцали непролитые слезы, – торопливо перекрестила детей и велела:
– Крепче держитесь!
Потом захлопнула дверцу и вскочила на козлы, где уже теребила вожжи Татьяна.
– Ну какой из Татьяны кучер, – пренебрежительно сказал Алешка, вмиг забывший о слезах. – Дали бы мне – я бы показал…
Его прервал пронзительный свист… нет, не свист даже, а некий звук, в коем слились воедино и свист, и вой, и улюлюканье – дикий, истошный звук! Кони тотчас рванули с места, рванули так, что дети повалились на пол.
Маша подхватила брата – не ушибся ли? – но он только хохотал, закатывался.
– Вот тебе, – усмехнулась и она, – а ты говорил, не сможет, мол, Татьяна.
Алешка выскользнул из ее объятий и высунулся из окна, но тут же повернул к сестре ошалелое от восторга лицо:
– Я же говорил! Я же говорил! Это не Татьяна, а матушка!
Маша, едва удерживаясь на ногах – карету на ухабистой дороге швыряло из стороны в сторону, будто лодчонку в бурном море, – тоже высунулась. Глянула – и не поверила своим глазам: княгиня Елизавета правила стоя, русая коса ее летела по ветру, юбки надулись парусом… Татьяна, полулежа-полусидя, цепко держала ее за талию, не давая упасть. А княгиня все нахлестывала лошадей, но пуще кнута погонял их, точно сводил с ума, этот ее пронзительный клич, так что кони летели, как на крыльях.
Маша высунулась из окошка сколько могла далеко – глядела назад, но дорога уже повернула, и она не увидела ни отца, ни Вайды – только широкий луг, по которому ветер гнал мелкие желто-зеленые волны.
Отец то и дело наезжал в Нижний, где губернатор Ступишин собирал дворян для совета, и возвращался раз от разу все мрачнее; но от детей самое страшное старались утаить. Однако чего недоговаривали отец с матерью или Татьяна с Вайдою[9] – эти старые цыгане весь дом держали в ежовых рукавицах! – о том Машенька с Алешей узнавали на кухне, в людской, в девичьей. А здесь, понятно, судачили только лишь о победах мятежников, смакуя подробности их жестокосердия к поверженным врагам. На всю жизнь запомнила Маша судьбу защитников Татищевской крепости, которую Пугачев захватил лишь после троекратно отбитого штурма, воспользовавшись пожаром. Офицеров, после жестоких пыток, кого перевешали, кому отрубили головы. С полковника Елагина, командующего гарнизоном крепости, человека тучного, содрали кожу; вырезав из него сало, злодеи мазали им свои раны. Жена Елагина была изрублена. В то время в крепости оказалась и дочь Елагиных. Мужа ее, коменданта Ниже-Озерной крепости, храброго секунд-майора Харлова, самозванец казнил незадолго до того. Вдова славилась удивительной красотою – и вся эта красота пошла в добычу злодею: более месяца он продержал у себя молодую женщину как наложницу, а семилетнего брата ее назначил своим камер-пажом. Низкие душонки, окружавшие Пугачева, во всяком, даже редчайшем, порыве доброты его видели измену; уступая их требованиям, самозванец приказал расстрелять несчастную красавицу и ее брата. После ружейного залпа, еще живые, они, истекая кровью, добрались друг до друга и, обнявшись, испустили дух…
В тот вечер к Маше пришла догадка: если чьи-то Глашки и Петьки, крепостные и дворовые, радостно предают своих господ смерти и присягают злодею, то подобное может случиться со строиловской дворней и крестьянами. Она зашлась таким ужасным криком, что в людской содеялся превеликий переполох. Сбежались матушка, Татьяна; девочку чуть не в беспамятстве уложили в постель. Вайда учинил дознание и, поскольку дворня всегда рада доносительствовать, вскорости вызнал, что именно явилось причиною припадка барышни, а стало быть, тем же вечером виновные отведали добрых плетей.
Такие неприятные обязанности в отсутствие хозяина всегда ложились на плечи Вайды, ибо у княгини характер был мягкий, а у Елизара Ильича, управляющего, – мягче втрое. Отец (собственно, был он Маше отчимом – ее родной отец, граф Валерьян Строилов, вместе с полюбовницей пал когда-то жертвой собственной лютости, от которой много страданий приняла его жена, Машина мать. Впоследствии, после многих тягот и страданий, она вышла за давно любимого ею князя Алексея Михайловича Измайлова, и он никогда никакого различия между Машенькой и своим родным сыном Алешей не делал, хоть падчерица его и оставалась графиней Строиловой, а сын – будущим князем Измайловым) – итак, отец каждый поступок Вайды одобрял, но на сей раз, о порке узнавши, брови свел то ли задумчиво, то ли осердясь. В нынешнюю сомнительную пору, когда началось немалое бегство нижегородцев в повстанческую армию Пугачева, кое-кто из бар ужесточился с крестьянами, кое-кто, напротив, нрав укротил: иные едва ли не заискивали перед теми же, кого вчера драли на конюшне и продавали с торгов. Алексей же Михайлович полагал, что вести себя следует с достоинством, но и с осторожностью: по несомненным сведениям, Пугачев рассчитывал пополнить свои отряды за счет нижегородских крестьян; к тому же через Нижний проходил прямой путь в центр страны, прежде всего – на Москву, а это не могло не привлечь мятежника. Манила самозванца также губернаторская казна, хранившаяся в Нижнем.
Любавино – наследственное имение Строиловых – находилось невдалеке от Нижнего, в центре губернии, и хотя Измайлов не очень любил его, памятуя, сколько страданий пришлось принять его жене в этом прекрасном доме, стоявшем на высоком волжском берегу, однако он понимал, что в такое ненадежное время семье в Любавине – вполне безопасно: чтобы до него добраться, пугачевцам надо пройти почти всю губернию; к тому же Любавино от торных путей в стороне. Поэтому князь не очень-то уговаривал жену отъехать в его Ново-Измайловку, что близ Починок. Однако внезапное известие поломало все расчеты: старый князь Измайлов прислал верхового сообщить, что княгиня Рязанова рожает. Княгиня Рязанова – то есть Лисонька.
Лисонька была родной сестрою Алексея Измайлова и названой сестрою жены его, княгини Елизаветы, еще с той поры, когда в мрачном доме на Елагиной горе подрастали две девочки: Лизонька и Лисонька. Мать Елизаветы, Неонила Елагина, сохраняла в тайне родство с ней; из мести к своему давнему возлюбленному, Михаилу Измайлову, завязала она судьбы девочек таким крепким узлом, что понадобилось почти пять лет, дабы узел этот распутать и все загадки разгадать. Связь Елизаветы и Алексея с Лисонькой была куда крепче, нежели родственная, а потому известие о ее страданиях не могло оставить их равнодушными. Десять лет назад Лисонька разрешилась мертворожденным младенцем, и с той поры детей у нее больше не было, к вящей печали ее мужа. И вот теперь… Невозможно было усидеть в Любавине при такой судьбоносной новости, а потому князь Алексей ни словом не поперечился, когда жена его тоже решилась ехать. Лисонька всегда желала видеть крестной своего ребенка любимую племянницу – пришлось взять в дорогу Машеньку. Обычно сговорчивый Алешка-меньшой такой крик поднял, узнав, что к деду отправляются без него, что родители сдались почти без боя. Так что компания собралась немалая: князь с княгинею, двое детей да неотвязные Вайда с Татьяною. В Любавине был оставлен управляющий.
* * *
Отец ехал верхом, Вайда – на козлах, за кучера, остальные – в карете; и Маша удивлялась, почему с ними сидела матушка, которая была лихой наездницей, в каретах езживала только на балы, когда жили в городе, или с торжественными визитами. Сегодня же ее оседланная лошадка плелась, привязанная к задку кареты, глотая пыль, а княгиня Елизавета забилась в уголок, обняв обоих детей, – притихшая и не очень веселая, да поглядывала в окошко на статную фигуру мужа, следила за игривой побежкой его коня.– Стойте! – Окрик князя прогнал Машину дрему.
Вайда натянул вожжи, матушка выпрыгнула из катившейся еще кареты и, подхватив юбки, побежала по знойной луговине к мужу, который стоял на коленях у обочины.
Дети тоже повыскакивали, как ни удерживала их Татьяна, и Маша увидела, что отец быстро поднялся, обнял матушку и на мгновение прижал к себе, словно успокаивая, а потом они вместе склонились над чем-то, напоминающим ворох цветастого тряпья. И еще прежде чем Маша разглядела, что это – человек, залитый кровью, она поняла: вот надвинулось, свершилось то, что изменит всю их жизнь!
В те поры русские баре, живущие в отдаленных имениях, держали у себя скоробежек, иначе говоря, скороходов, курьеров. Одевали их в легкие куртки с цветными яркими лентами на обшлагах; на головах же у них красовались шапочки с разноцветными перьями: такое яркое, стремительно продвигавшееся пятно можно было частенько увидеть на обочине дороги, а то и на пешеходной тропке. Лошади имелись в достатке не у всех помещиков – да и стоили дорого, а скоробежек кормили легко – вернее, держали впроголодь, чтобы резвее бегали. Господа использовали их как почтальонов и гонцов, отправляя с разными поручениями в соседние усадьбы.
Один такой скоробежка и лежал сейчас в траве, и его нарядная курточка была сплошь залита кровью из разрубленного плеча – удар сабли почти отделил руку от туловища.
– С коня рубанули, – определил Вайда.
Князь кивнул. Их, бывалых вояк, не смущал вид крови, да и Елизавета многое повидала в жизни. Но тут вдруг все заметили, что дети рядом. Татьяна, запыхавшись, подбежала, молча схватила их за руки и повлекла к карете; но Маша с Алешей уперлись; Алешка даже повалился на траву, вырываясь из Татьяниных сильных рук, – тоже молчком, не издавая ни звука.
– Оставь их, – тихо молвила матушка. – Что ж теперь…
Все принялись креститься, только князь задумчиво смотрел на мертвого; потом вдруг наклонился, сунул руку под его окровавленную куртку и вытащил – Маше показалось, какой-то лоскут, пропитанный кровью, но то была четвертушка – ни слова, ни буквы не прочесть!
– Это батюшкин скоробежка! – воскликнул князь Алексей. – Цвета его ливрей. Как это я сразу не догадался? А вот и письмо, что он нес. Батюшка его послал… куда? к кому? – Он настороженно осмотрелся. – Уж не нас ли велел перехватить в дороге? Не зря же бедняга бежал по обочине.
– Ну что ты, друг мой, – возразила Елизавета, – ежели что спешное, батюшка бы верхового к нам послал!
– Так-то оно так, – задумчиво кивнул отец, – а все ж куда-то поспешал этот несчастный.
– Дозвольте слово молвить, – вмешался Вайда. – Иной раз пеший скорее конного до места доберется, потому как в степи ему схорониться легче: упал за куст – опасность и пронеслась мимо.
– Однако ж он не схоронился. Да и таким фазаном разоделся, разве что слепой его в зеленях не приметит, – возразил князь.
Его задумчивый взгляд словно бы летел над лугом – и вдруг остановился, сделался пристальным и цепким. Голубые глаза сощурились, худое лицо посуровело.
Все разом обернулись.
Поодаль в просторную луговину мыском вдавалась дубовая рощица, и сейчас из нее выехала ватага верховых.
Даже на расстоянии было видно, что это не регулярный отряд, а и впрямь ватага: одеты с бору по сосенке, вооружены кто чем, вдобавок нестройно горланили песню, перемежая ее криками и хохотом.
Вдруг один из всадников вскинул руку – ватага замерла, вперившись в карету, а затем со свистом и улюлюканьем ринулась вперед.
Но князь спохватился на мгновение раньше. Одной рукой он подхватил сына, другой тащил Машу. Вайда увлекал за собою женщин.
Отец забросил детей в карету, выхватил из-под сиденья шкатулку с заряженными пистолетами и сунул их за пояс, к которому – Маша и не заметила, как и когда, – уже успел пристегнуть саблю.
– Алексей!.. – отчаянно выкрикнула Елизавета, хватаясь за его стремя; князь уже сидел в седле, но на миг склонился, притянул к себе жену – и тотчас опустил ее на землю; и конь его понесся по полю навстречу всадникам.
– Вайда, я их задержу, а ты к батюшке всех в целости доставь! – донесся до них голос князя, потонувший в Алешкином отчаянном реве.
Но суровый Вайда, сунувшись в карету, бесцеремонно отвесил княжичу оплеуху – и тот смолк, словно подавился от изумления.
– Вайда!.. – простонала Елизавета, заламывая руки.
Единственный глаз старого цыгана блеснул в ответ:
– Ништо, милая! Сам знаю!
В одно мгновение он вытащил из-под кучерского сиденья еще два пистолета и саблю, отвязал запасную лошадку, вскочил в седло, успев еще приобнять и Татьяну, и Елизавету. Потом крикнул:
– Гоните что есть мочи! – и, ударив лошадь каблуками, припал к гриве, летя вслед князю.
Дети переглянулись. Все произошло так быстро, что они даже испугаться толком не успели.
В карету заглянула матушка – в ее серых глазах мерцали непролитые слезы, – торопливо перекрестила детей и велела:
– Крепче держитесь!
Потом захлопнула дверцу и вскочила на козлы, где уже теребила вожжи Татьяна.
– Ну какой из Татьяны кучер, – пренебрежительно сказал Алешка, вмиг забывший о слезах. – Дали бы мне – я бы показал…
Его прервал пронзительный свист… нет, не свист даже, а некий звук, в коем слились воедино и свист, и вой, и улюлюканье – дикий, истошный звук! Кони тотчас рванули с места, рванули так, что дети повалились на пол.
Маша подхватила брата – не ушибся ли? – но он только хохотал, закатывался.
– Вот тебе, – усмехнулась и она, – а ты говорил, не сможет, мол, Татьяна.
Алешка выскользнул из ее объятий и высунулся из окна, но тут же повернул к сестре ошалелое от восторга лицо:
– Я же говорил! Я же говорил! Это не Татьяна, а матушка!
Маша, едва удерживаясь на ногах – карету на ухабистой дороге швыряло из стороны в сторону, будто лодчонку в бурном море, – тоже высунулась. Глянула – и не поверила своим глазам: княгиня Елизавета правила стоя, русая коса ее летела по ветру, юбки надулись парусом… Татьяна, полулежа-полусидя, цепко держала ее за талию, не давая упасть. А княгиня все нахлестывала лошадей, но пуще кнута погонял их, точно сводил с ума, этот ее пронзительный клич, так что кони летели, как на крыльях.
Маша высунулась из окошка сколько могла далеко – глядела назад, но дорога уже повернула, и она не увидела ни отца, ни Вайды – только широкий луг, по которому ветер гнал мелкие желто-зеленые волны.
2. Измена
Скоробежка и впрямь принадлежал старому князю Измайлову, и впрямь был им послан навстречу сыну, а в письме, которое невозможно было прочесть, содержался наказ немедля возвращаться и ни в коем случае не приезжать в Ново-Измайловку: в округе уже пошаливали мятежники. Михайла Иваныч дал письмо своему самому быстроногому гонцу, наказав одеться по-крестьянски, чтобы не бросаться в глаза лихому человеку (он тоже рассудил, что пешему затаиться, в случае чего, проще), но не учел тщеславия этого паренька, лишь недавно взятого от сохи в барскую усадьбу: тот просто-напросто не нашел в себе сил расстаться с нарядной, многоцветной одеждою, из-за того и расстался с жизнью. И как всегда бывает – ничтожная причина породила множество трагических последствий.
Но все это еще впереди, неразличимо, а пока что перепуганные, измученные тряской княгиня Елизавета с детьми и Татьяна, уже умытые и поевшие с дороги, сидели в гостиной ново-измайловского дома и пили чай, который разливал сам старый князь. Лисонька благополучно разрешилась сыном, однако сейчас она спала, и будить ее опасались: роды, настигшие ее не дома, в Рязановке, а в отцовской усадьбе, прошли тяжело; вдобавок муж ее, князь Павел Рязанов, еще третьего дня отправился в свое имение, которое, по слухам, захватили пугачевцы, – и как в воду канул. Сказать Лисоньке, что он еще не вернулся, опасались… Узнав об этом, княгиня Елизавета едва нашла силы сдержать слезы: участь Алексея и Вайды тоже оставалась неведомой! Но хоть гостеванье начиналось невесело, все же старый князь не скрывал радости видеть любимую невестку и внуков.
Михайла Иваныч был видный старик, статный, подтянутый. Отблески горевших свечей играли на его худощавом, словно из камня выточенном лице, а голос был по-молодому звучен и грозен:
– Здесь тоже с зимы случались подсылы – изменники с грамотками своими. Но у меня расправа короткая: запрещено даже имя супостата произносить, а тем паче – вести о нем передавать! С недавних пор появился тут лиходей из приближенных Пугачева, Аристов, а зовут – Илья. Разврат несет повсеместный, велеречив и краснобай. Подлейшая душонка! Сам из костромских мелкопоместных дворянчиков, а поди ж ты – за неуказанное винокурение был разжалован в солдаты, бежал, скрывался от властей, пока не приблудился к самозванцу. Продал свое сословие! Теперь в чести у Пугачева. Тот как стал в Сундыре, послал этого прохвоста с семисотным отрядом для заготовки продовольствия и фуража, а он – вон куда подался пограбить! Манят его императорские конезаводы в Починках. Жжет, убивает, грабит, насильничает над имущими людьми почем зря! Страх навел такой, что мужики и впрямь поверили, будто господская власть закончилась. Что делают подлецы! На заставы, в отряды охранительные, не идут. От принуждения ударяются в бега, узилища отворяют схваченным воровским лазутчикам. Ну, коли мне такого злодея приводят, у меня расправа короткая: плетьми бить до полусмерти, а что останется живу – под конвоем в город.
Князь резко, крест-накрест, рубанул ладонью воздух, и Маша, испуганно сморгнув, успела заметить, как матушка с Татьяною, сидевшей в дальнем углу, быстро переглянулись.
Наслышанная семейных историй, Маша знала, откуда на смуглом лице Татьяны взялись два розовых, неисцелимых шрама: когда-то хлыст обезумевшего от горя князя рассек лицо цыганки, в которой он подозревал убийцу своей дочери. Тот же хлыст выбил глаз Вайде… Много воды утекло с тех пор, что-то забылось, что-то простилось; Татьяна о былом не вспоминала. Измайлов принял «барскую барыню»[10] своей снохи со всей возможной приветливостью, а все же в этот миг Маша почувствовала: точно какая-то искра вспыхнула между старым князем и цыганкою – искра незабытого, многолетнего горя…
Князь, почуяв общую неловкость, вдруг круто поворотил разговор, приобняв за плечи внуков:
– А вы что притихли, мои милые? Застращал я вас своими россказнями? Ништо! Бог всемогущ – и за нас, случись что, заступится. Будем же молиться – беда и минет нас. Посмотрите-ка лучше на мой мундир.
Маша с Алешей посмотрели – мундир как мундир, петровской еще поры, потертый, но вполне крепкий.
– Видали? Как новенький! – выпятил грудь старый князь. – А ведь его еще дед мой нашивал! Вся штука в том, что он пошит из особенного сукна, вытканного по дедову заказу из шерсти одной рыбы, которую он сам поймал в Каспийском море.
Доверчивый Алешка вытаращил было глаза, готовый слушать дедовы байки, но тут в комнату прошаркал старый-престарый дядька Никитич и шепнул князю на ухо нечто такое, от чего тот вскочил:
– Аристов?!
Елизавета зажмурилась, Татьяна в своем углу встрепенулась, а дети в испуге схватили друг дружку за руки.
Аристов? Тот самый страшный злодей, пугачевец? Аристов уже здесь?
Однако вместо чернобородого громилы в красной рубахе – косая сажень в плечах, на вострую саблю насажена отрубленная человеческая голова, ручищи по локоть в крови (так вообразился детям Аристов) – дядька Никитич втолкнул в покои невысокого худощавого мальчишку и плотно затворил двери.
Повинуясь взгляду князя, слуга засветил еще три шандала, и в ярком свете все увидели, что пришедший зеленоглаз, рыжеволос и, несмотря на смышленое, даже хитроватое лицо, лет ему – не более двенадцати!
Крепко сжимая в руке треух, мальчишка поклонился князю и княгине. На Машу с Алешкой глянул мельком, словно они не заслуживали его почтения. Татьяну же будто и вовсе не заметил.
Алешка побагровел от возмущения, напыжился, но теперь уже сестра стиснула его руку, успокаивая; а сама наблюдала за лицами взрослых, смотреть на которые сейчас было очень любопытно.
Никитич глаза закатил, словно ужасался чему-то. Матушка удивленно подняла брови, но тут же прижала ладонь к губам, скрывая усмешку. Князь смотрел пренебрежительно, а у Татьяны… у Татьяны было такое лицо, словно она увидела привидение! Она отвернулась и торопливо перекрестилась; потом сделала пальцами загадочный ворожейный знак. Маша знала, что это цыганский оберег против злой силы – столь могучий и секретный, что Татьяна почти не пользовалась им, дабы «от одной беды уберегшись, не назвать другой», как объяснила она однажды Маше, строго-настрого запретив повторять это движение.
– Ну-ну? – спросил, наконец, князь незваного гостя. – И кто же ты есть таков?
– Гринька! – ответил тот – и Татьяна вновь вздрогнула.
Да что ж это за мальчишка такой, чем он напугал старую цыганку?!
Незнакомец молчал, но в этом молчании не было почтительного ожидания слуги, – он молчал нарочно, желая подогреть интерес к себе, но подогрел до крайности лишь общее раздражение. Никитич, приметив, как встопорщились на переносице седые брови князя, сильным тычком сшиб наглеца на пол, на колени, а сам пояснил с поклоном:
– Это мальчишка Акульки, что на краю деревни живет. Дареная вам была господином Куролесовым вместе с двумя борзыми на день вашего ангела. Давно уж, за десяток лет, – вы небось и запамятовали. Дарена была как искусная белошвейка. Но стала баба к водочке потягиваться – вы ее и согнали со двора. Жила она со вдовцом Семеном Ушаковым, а как тот упокоился, мирскою табакеркою сподеялась. – Никита смущенно улыбнулся. – У каждого свой промысел! Парнишка же сын не ее, а сестры умершей – она не ваша была, беглая, – а от кого прижит, Акулька и сама не ведает, а может, просто помалкивает, скрывает.
– Акулька Ульки не хуже, – вдруг сказала Татьяна, и все недоумевающе оглянулись на нее: при чем тут эта поговорка?
Князь пожал плечами:
– Да мне что за печаль, под каким кустом мальца сработали и чем та Акулька промышляет? Пусть лучше объяснит – зачем говорил про Аристова? Иль заявился сюда глумиться надо мной?!
Старческая, сухая, но вполне еще крепкая рука Никитича не давала Гриньке шевельнуть прижатой к полу головой, так что снизу доносилось лишь невнятное бормотание; Никитич же, взявший на себя роль толмача, пересказывал с его слов:
– Акулька сия ходила по малину и в лесу повстречала мужика – ладного, одетого как барин, сказавшего ей, что он – первейший друг и посланник крестьянского царя Петра Федоровича III – тьфу, прости меня, господи! – а имя его Илья Степанов сын Аристов. Акульке тот мужик приглянулся, она ему – тож, и вот уже какую ночь он к ней похаживает, между делом про крестьянские недовольства выведывает да про барские запасы оружия выспрашивает.
– Так, – кивнул князь. – Ну а нашему Гриньке тот ухарь чем не пришелся по нраву? Чем перед ним провинился, что он с доносом на теткина полюбовника прибежал?
Гринька пробурчал что-то злобное, а Никитич растолковал:
– Дескать, хотел мальчишка ружье Аристова разглядеть, а тот его вздул крепко. Ну и не стерпел парнишка обиды…
– Месть, значит, – задумчиво проговорил князь, глядя в темное окно.
Из угла, где недвижно сидела Татьяна, донесся прерывистый вздох. Князь вскочил и, отстранив Никитича, вздернул мальчишку на ноги.
– Вести ты мне принес заманчивые, – сказал он, комкая у Гриньки на груди его затасканную рубаху-голошейку и сурово глядя в покрасневшее от натуги лицо мальчишки. – Сейчас толком объяснишь мне, когда Аристов к Акульке приходит, как, которою дорогою. Сегодня ночью я сам туда пойду… Молчать! – грозно оборвал он единый возглас Никитича и Елизаветы. – Молчать, говорю вам! Ты, Никитич, собери десяток из охраны – самых толковых и надежных. Чтоб оружие досмотрели, чтоб без осечек! К утру воротимся, повязав злодея, дабы не сеял смуту.
– Батюшка! Зачем?! – бросилась к нему Елизавета.
– Ближний к Пугачеву человек – хорошая добыча. По слухам, он верных своих бережет, не бросает пленных, норовит сменять. Мало ли на кого этого Аристова обменять при случае можно!
Князь многозначительно повел глазами, и Маша поняла: дед имеет в виду пропавшего князя Рязанова, мужа Лисоньки. Но у Елизаветы вдруг задрожали губы, она прижала их ладонью, отошла, вся поникнув, – думала о своем муже, Алексее Измайлове, который, спасая семью, ринулся безоглядно в сечу – и нет о нем ни слуху ни духу, а посланный князем к месту стычки отряд тоже еще не воротился…
Но все это еще впереди, неразличимо, а пока что перепуганные, измученные тряской княгиня Елизавета с детьми и Татьяна, уже умытые и поевшие с дороги, сидели в гостиной ново-измайловского дома и пили чай, который разливал сам старый князь. Лисонька благополучно разрешилась сыном, однако сейчас она спала, и будить ее опасались: роды, настигшие ее не дома, в Рязановке, а в отцовской усадьбе, прошли тяжело; вдобавок муж ее, князь Павел Рязанов, еще третьего дня отправился в свое имение, которое, по слухам, захватили пугачевцы, – и как в воду канул. Сказать Лисоньке, что он еще не вернулся, опасались… Узнав об этом, княгиня Елизавета едва нашла силы сдержать слезы: участь Алексея и Вайды тоже оставалась неведомой! Но хоть гостеванье начиналось невесело, все же старый князь не скрывал радости видеть любимую невестку и внуков.
Михайла Иваныч был видный старик, статный, подтянутый. Отблески горевших свечей играли на его худощавом, словно из камня выточенном лице, а голос был по-молодому звучен и грозен:
– Здесь тоже с зимы случались подсылы – изменники с грамотками своими. Но у меня расправа короткая: запрещено даже имя супостата произносить, а тем паче – вести о нем передавать! С недавних пор появился тут лиходей из приближенных Пугачева, Аристов, а зовут – Илья. Разврат несет повсеместный, велеречив и краснобай. Подлейшая душонка! Сам из костромских мелкопоместных дворянчиков, а поди ж ты – за неуказанное винокурение был разжалован в солдаты, бежал, скрывался от властей, пока не приблудился к самозванцу. Продал свое сословие! Теперь в чести у Пугачева. Тот как стал в Сундыре, послал этого прохвоста с семисотным отрядом для заготовки продовольствия и фуража, а он – вон куда подался пограбить! Манят его императорские конезаводы в Починках. Жжет, убивает, грабит, насильничает над имущими людьми почем зря! Страх навел такой, что мужики и впрямь поверили, будто господская власть закончилась. Что делают подлецы! На заставы, в отряды охранительные, не идут. От принуждения ударяются в бега, узилища отворяют схваченным воровским лазутчикам. Ну, коли мне такого злодея приводят, у меня расправа короткая: плетьми бить до полусмерти, а что останется живу – под конвоем в город.
Князь резко, крест-накрест, рубанул ладонью воздух, и Маша, испуганно сморгнув, успела заметить, как матушка с Татьяною, сидевшей в дальнем углу, быстро переглянулись.
Наслышанная семейных историй, Маша знала, откуда на смуглом лице Татьяны взялись два розовых, неисцелимых шрама: когда-то хлыст обезумевшего от горя князя рассек лицо цыганки, в которой он подозревал убийцу своей дочери. Тот же хлыст выбил глаз Вайде… Много воды утекло с тех пор, что-то забылось, что-то простилось; Татьяна о былом не вспоминала. Измайлов принял «барскую барыню»[10] своей снохи со всей возможной приветливостью, а все же в этот миг Маша почувствовала: точно какая-то искра вспыхнула между старым князем и цыганкою – искра незабытого, многолетнего горя…
Князь, почуяв общую неловкость, вдруг круто поворотил разговор, приобняв за плечи внуков:
– А вы что притихли, мои милые? Застращал я вас своими россказнями? Ништо! Бог всемогущ – и за нас, случись что, заступится. Будем же молиться – беда и минет нас. Посмотрите-ка лучше на мой мундир.
Маша с Алешей посмотрели – мундир как мундир, петровской еще поры, потертый, но вполне крепкий.
– Видали? Как новенький! – выпятил грудь старый князь. – А ведь его еще дед мой нашивал! Вся штука в том, что он пошит из особенного сукна, вытканного по дедову заказу из шерсти одной рыбы, которую он сам поймал в Каспийском море.
Доверчивый Алешка вытаращил было глаза, готовый слушать дедовы байки, но тут в комнату прошаркал старый-престарый дядька Никитич и шепнул князю на ухо нечто такое, от чего тот вскочил:
– Аристов?!
Елизавета зажмурилась, Татьяна в своем углу встрепенулась, а дети в испуге схватили друг дружку за руки.
Аристов? Тот самый страшный злодей, пугачевец? Аристов уже здесь?
Однако вместо чернобородого громилы в красной рубахе – косая сажень в плечах, на вострую саблю насажена отрубленная человеческая голова, ручищи по локоть в крови (так вообразился детям Аристов) – дядька Никитич втолкнул в покои невысокого худощавого мальчишку и плотно затворил двери.
Повинуясь взгляду князя, слуга засветил еще три шандала, и в ярком свете все увидели, что пришедший зеленоглаз, рыжеволос и, несмотря на смышленое, даже хитроватое лицо, лет ему – не более двенадцати!
Крепко сжимая в руке треух, мальчишка поклонился князю и княгине. На Машу с Алешкой глянул мельком, словно они не заслуживали его почтения. Татьяну же будто и вовсе не заметил.
Алешка побагровел от возмущения, напыжился, но теперь уже сестра стиснула его руку, успокаивая; а сама наблюдала за лицами взрослых, смотреть на которые сейчас было очень любопытно.
Никитич глаза закатил, словно ужасался чему-то. Матушка удивленно подняла брови, но тут же прижала ладонь к губам, скрывая усмешку. Князь смотрел пренебрежительно, а у Татьяны… у Татьяны было такое лицо, словно она увидела привидение! Она отвернулась и торопливо перекрестилась; потом сделала пальцами загадочный ворожейный знак. Маша знала, что это цыганский оберег против злой силы – столь могучий и секретный, что Татьяна почти не пользовалась им, дабы «от одной беды уберегшись, не назвать другой», как объяснила она однажды Маше, строго-настрого запретив повторять это движение.
– Ну-ну? – спросил, наконец, князь незваного гостя. – И кто же ты есть таков?
– Гринька! – ответил тот – и Татьяна вновь вздрогнула.
Да что ж это за мальчишка такой, чем он напугал старую цыганку?!
Незнакомец молчал, но в этом молчании не было почтительного ожидания слуги, – он молчал нарочно, желая подогреть интерес к себе, но подогрел до крайности лишь общее раздражение. Никитич, приметив, как встопорщились на переносице седые брови князя, сильным тычком сшиб наглеца на пол, на колени, а сам пояснил с поклоном:
– Это мальчишка Акульки, что на краю деревни живет. Дареная вам была господином Куролесовым вместе с двумя борзыми на день вашего ангела. Давно уж, за десяток лет, – вы небось и запамятовали. Дарена была как искусная белошвейка. Но стала баба к водочке потягиваться – вы ее и согнали со двора. Жила она со вдовцом Семеном Ушаковым, а как тот упокоился, мирскою табакеркою сподеялась. – Никита смущенно улыбнулся. – У каждого свой промысел! Парнишка же сын не ее, а сестры умершей – она не ваша была, беглая, – а от кого прижит, Акулька и сама не ведает, а может, просто помалкивает, скрывает.
– Акулька Ульки не хуже, – вдруг сказала Татьяна, и все недоумевающе оглянулись на нее: при чем тут эта поговорка?
Князь пожал плечами:
– Да мне что за печаль, под каким кустом мальца сработали и чем та Акулька промышляет? Пусть лучше объяснит – зачем говорил про Аристова? Иль заявился сюда глумиться надо мной?!
Старческая, сухая, но вполне еще крепкая рука Никитича не давала Гриньке шевельнуть прижатой к полу головой, так что снизу доносилось лишь невнятное бормотание; Никитич же, взявший на себя роль толмача, пересказывал с его слов:
– Акулька сия ходила по малину и в лесу повстречала мужика – ладного, одетого как барин, сказавшего ей, что он – первейший друг и посланник крестьянского царя Петра Федоровича III – тьфу, прости меня, господи! – а имя его Илья Степанов сын Аристов. Акульке тот мужик приглянулся, она ему – тож, и вот уже какую ночь он к ней похаживает, между делом про крестьянские недовольства выведывает да про барские запасы оружия выспрашивает.
– Так, – кивнул князь. – Ну а нашему Гриньке тот ухарь чем не пришелся по нраву? Чем перед ним провинился, что он с доносом на теткина полюбовника прибежал?
Гринька пробурчал что-то злобное, а Никитич растолковал:
– Дескать, хотел мальчишка ружье Аристова разглядеть, а тот его вздул крепко. Ну и не стерпел парнишка обиды…
– Месть, значит, – задумчиво проговорил князь, глядя в темное окно.
Из угла, где недвижно сидела Татьяна, донесся прерывистый вздох. Князь вскочил и, отстранив Никитича, вздернул мальчишку на ноги.
– Вести ты мне принес заманчивые, – сказал он, комкая у Гриньки на груди его затасканную рубаху-голошейку и сурово глядя в покрасневшее от натуги лицо мальчишки. – Сейчас толком объяснишь мне, когда Аристов к Акульке приходит, как, которою дорогою. Сегодня ночью я сам туда пойду… Молчать! – грозно оборвал он единый возглас Никитича и Елизаветы. – Молчать, говорю вам! Ты, Никитич, собери десяток из охраны – самых толковых и надежных. Чтоб оружие досмотрели, чтоб без осечек! К утру воротимся, повязав злодея, дабы не сеял смуту.
– Батюшка! Зачем?! – бросилась к нему Елизавета.
– Ближний к Пугачеву человек – хорошая добыча. По слухам, он верных своих бережет, не бросает пленных, норовит сменять. Мало ли на кого этого Аристова обменять при случае можно!
Князь многозначительно повел глазами, и Маша поняла: дед имеет в виду пропавшего князя Рязанова, мужа Лисоньки. Но у Елизаветы вдруг задрожали губы, она прижала их ладонью, отошла, вся поникнув, – думала о своем муже, Алексее Измайлове, который, спасая семью, ринулся безоглядно в сечу – и нет о нем ни слуху ни духу, а посланный князем к месту стычки отряд тоже еще не воротился…