Страница:
Конечно, и Екатерина была не без глаз. Она давно, еще до свадьбы, усвоила, что белый свет вообще и придворный круг в частности просто-таки переполнены молодыми людьми, которые в десятки и сотни раз красивее, любезнее, веселее ее мужа. И все-таки поначалу она искренне старалась быть преданной, хорошей женой. Но вскоре поняла: если она полюбит этого человека, великого князя Петра, если станет домогаться его благосклонности, привяжется к нему, то сделается несчастнейшим созданием на земле. «По характеру, каков у вас, вы пожелаете взаимности; но этот человек на вас почти не смотрит, он говорит только о куклах и обращает больше внимания на всякую другую женщину, чем на вас; вы слишком горды, чтобы поднимать шум из-за этого, следовательно, обуздывайте себя, пожалуйста, насчет нежностей к этому господину; думайте о самой себе, сударыня!» – внушала она себе.
А потом Екатерину вдруг посетила новая мысль: «Я никогда не буду любить того, кто не платит мне взаимностью!»
Сначала она испугалась этой мысли, ибо та означала, что Екатерине, быть может, придется остаться в одиночестве. А потом испугалась еще больше – потому что мысль эта означала готовность Екатерины любить иного человека, не мужа…
И Екатерина порадовалась, что пока такого человека рядом с ней нет. Уж конечно, это не красавец Андрей Чернышев. Он был мил, но прост; к тому же его выгнали из дворца только лишь за то, что Екатерина как-то разговорилась с ним, стоя в дверях своей спальни. Только потом ей стало известно, что камергер граф Девиер, который увидел это и доложил императрице, давно имел тайный приказ следить за Чернышевым. Андрей пострадал из-за своей порядочности, которой не перенес великий князь. Любитель рискованных глупых забав, он давно заметил потаенную нежность Чернышева к Екатерине и всячески подзуживал своего камердинера, чуть ли не вынуждал его подстеречь Екатерину – и… На этом месте великий князь Петр нервно потирал руки, глаза его начинали похотливо блестеть. Сначала Чернышев просто отмалчивался, поскольку знал, что господин у него с придурью. А потом не выдержал и сказал, что Екатерине Алексеевне суждено стать великой княгиней, а вовсе не госпожой Чернышевой.
Как ни туп был Петр, он понял, что его очень изысканно оскорбили, и решил отомстить камердинеру, который оказался человеком чести – в отличие от господина. Именно по его наущению следили за Чернышевым. Великий князь надеялся таким образом скомпрометировать жену и избавиться от нее.
Ну что ж, императрица убрала Чернышева и троих его братьев из дворца, угодив этим племяннику, однако опала никак не коснулась великой княгини, ибо ее невиновность и невинность были слишком очевидны.
За это Петр еще пуще невзлюбил жену. И с еще большей горячностью отдался своим увлечениям.
Часто случалось такое: она уходила с ужина, измучившись головной болью от слишком громких голосов, от дурацкого хохота собутыльников принца, от табачной вони – но муж ничего не замечал, так был занят флиртом, например, с герцогиней Курляндской. Оскорбленная тем, что невнимание мужа всеми замечено, что ее жалеют, Екатерина падала на постель и плакала. Она была горда и не могла выносить чужой, обидной жалости, в которой – она это знала совершенно точно! – всегда было немало тайного злорадства.
Бывало, Екатерина засыпала, наплакавшись. Но стоило ей успокоиться и забыться, как появлялся Петр Федорович. Он немедленно будил жену, однако вовсе не потому, что решал справиться о ее самочувствии. На это ему было совершенно наплевать! Ему очень хотелось поговорить о герцогине Курляндской или какой-то другой даме. Но чаще о ней. Главным достоинством ее в глазах принца было то, что она не была дочерью русских родителей и говорила только по-немецки.
Это было огромным достоинством в глазах великого князя, который все русское презирал, не сказать больше. Петр оказывал герцогине столько внимания, сколько был способен: посылал ей в обед вина и некоторые любимые блюда со своего стола, и когда ему попадалась какая-нибудь новая гренадерская шапка или перевязь, он отправлял их герцогине, чтобы она посмотрела. Все пассии великого князя должны были непременно разделять его милитаристские пристрастия. И даже когда сама Екатерина, пытаясь восстановить мир в семье, проявляла интерес к «шапкам и перевязям», а также к палашам, тесакам, ружьям, штыкам и пушкам, Петр Федорович на какое-то время начинал думать, что и родная жена на что-нибудь годится.
Но «годилась» она недолго. Великий князь снова возвращался к своей непрекрасной даме. Екатерина называла ее попросту уродиной – и была права.
Конечно, у герцогини Курляндской были довольно красивые глаза и волосы яркого каштанового цвета, однако эти достоинства не затмевали, а, напротив, подчеркивали ее недостатки. Она была невысока ростом и мало сказать, что кривобока. Герцогиня Курляндская была совершенно горбата! Однако это отнюдь не охлаждало принца. Он вообще предпочитал уродливых женщин, подобно своему дальнему родственнику, шведскому королю, который, как рассказывали, не имел ни одной любовницы, которая не была бы либо горбата, либо крива, либо хрома.
Петра Федоровича всю жизнь тянуло отчего-то именно к особам не просто неказистым, но и страдающим каким-то физическим недостатком. Нет слов, нравились ему не только уродки, но и общепризнанные красавицы: скажем, он с первого взгляда влюбился в княгиню Наталью Борисовну Долгорукову, в девичестве Шереметеву, вдову фаворита императора Петра II. Жизнь этой женщины была необыкновенно тяжела: из любви к мужу она перенесла тяжелейшую ссылку в Березов (опала настигла Долгоруковых спустя три дня после свадьбы Натальи!), много лишений, едва не умерла с горя, когда Иван Алексеевич Долгоруков был жестоко казнен вместе со своими дядьями. Спустя почти десять лет – в день смерти Анны Иоанновны – княгиня Наталья вернулась в столицу и хотела сразу уйти в монастырь, однако у нее оставались два сына, которых надо было поднимать. Императрица Елизавета Петровна, хорошо знавшая княгиню Наталью в былые годы, привечала ее. В одном из любимых сел государыни, Покровском, и увидал Петр княгиню Наталью.
Эта женщина обладала красотой одухотворенной, безусловной, облагороженной страданиями, и, хоть Наталья Долгорукова была на четырнадцать лет старше принца, он влюбился. Екатерина презрительно называла увлечение мужа «страстишка». Наталья Борисовна и в миру жила, словно в монастыре, а на ухаживания наследника не обращала ровно никакого внимания. Разумеется, они не имели никаких последствий.
Конечно, эта «страстишка», несмотря на презрение жены, делала честь великому князю, ибо Наталья Долгорукова была и впрямь восхитительна. Однако он все же оставался верен себе: и тут выбрал не просто красавицу, а женщину, душа которой была искалечена неисчислимыми страданиями, которые ей пришлось перенести.
Надо ли повторять, что обо всех своих пассиях Петр непременно рассказывал жене?
Екатерина терпела влюбленный лепет супруга, сколько могла. Но когда он заводил речь о том, что с такой женщиной, как горбатая герцогиня, он мог быть истинно счастлив, едва не умирала от злости.
«Ты мог быть счастлив? – с ненавистью думала тогда Екатерина. – Как, скажи на милость, ты можешь быть счастлив с женщиной, если ты не в силах сделать ее счастливой? Что бы ты делал, оказавшись в одной постели с твоей ненаглядной уродиной? Тискал бы ее горб, только и всего? Да если бы она узнала о тебе то, что знаю я… Ты ведь не мужчина! Ты несчастный, глупый, злобный венценосный урод, а не мужчина!»
Разумеется, у нее хватало ума не выпалить это в лицо супругу. С тех пор как Екатерина и сама сделалась великой княгиней, она много чему научилась, и прежде всего – вовремя промолчать. Поэтому она только зевала нарочно и делала вид, что засыпает.
Петр Федорович несказанно обижался. Эта невзрачная дурочка – он привык называть жену дурочкой, а красивой не считал ее никогда, ну разве что по юной глупости, когда еще был ее женихом, – осмеливается отнестись пренебрежительно к его тайным, сокровенным признаниям?! Случалось, от обиды злобно тыкал Екатерину локтем в бок – несколько раз, да так сильно, что у нее дух занимался. Потом Петр поворачивался к ней спиной и, сердито посопев, засыпал. А она, бывало, давилась слезами всю ночь, стараясь не всхлипывать громко. Не потому, что опасалась разбудить мужа – когда он засыпал, его нельзя было разбудить даже громом колоколов или стрельбой из пушек, а не только такой малостью, как женские слезы! – а потому, что могли услышать слуги и пожалеть Екатерину. Или позлорадствовать ее горю.
Конечно, ни фрейлин Лопухину и Карр, ни Шафирову и Воронцову, ни певичку-немку, ни госпожу Седрапарре, ни герцогиню Курляндскую, ни госпожу Долгорукову, ни какую-либо другую женщину великий князь не мог сделать своей любовницей в полном смысле этого слова. По той же причине, по какой не мог сделать женой Екатерину! Однако он укладывал этих женщин в свою постель и забавлялся с ними, как порочный подросток.
Да и все его развлечения были пошлы до крайности! Комната, где Петр играл со своими куклами и устроил театр марионеток, имела общую дверь с одной из гостиных императрицы Елизаветы Петровны. Дверь всегда держали запертой. И вот как-то раз Петр услыхал за стенкой голоса. Он расковырял щелочку и увидел, что на половине императрицы накрыт стол, за которым сидит она сама с Алексеем Разумовским, оба одетые более чем свободно – так сказать, по-утреннему.
Оказалось, что в этой комнате императрица завтракала со своим фаворитом и давним возлюбленным, к тому же морганатическим супругом.
Петр пришел в необузданный восторг оттого, что увидел свою суровую тетушку в такой вольной обстановке, и позвал Екатерину посмотреть на это. Однако та нашла, что подглядывать неприлично, а тем паче за такими событиями, и резко отказалась. Великий князь привычно обозвал жену дурой и привел более покладистых и покорных фрейлин – посмеяться над императрицей.
Правда, смеялся он недолго – о подглядываниях стало известно Елизавете Петровне. Грянула буря, какой принц даже не ожидал. Среди прочего императрица сказала ему, что у государя Петра I тоже был неблагодарный наследник. Все понимали, это было равносильно предупреждению, что голова великого князя тоже может затрепетать на плахе…
Петр испугался и решил поближе присмотреться к своей жене, которая казалась ему теперь отнюдь не дурой, а, напротив, очень хитрой. Ведь она умудрилась не вызвать неудовольствия императрицы!
Увы, благосклонность мужа принесла Екатерине очень мало радости. Всю зиму он спал в ее постели, но при этом только и говорил о плане построить рядом со своей дачей дом, во всем напоминающий монастырь капуцинов. Чтобы не разгневать великого князя, Екатерина принуждена была раз сто, а может, сто пятьдесят перерисовывать план будущего здания.
Но это еще мелочь. На супружеское ложе Петр приводил с собой свору своих собак, которых прятал от запрещения императрицы в алькове Золушки. Собаки чесались, выли, распространяли жуткий запах… ночи Екатерины стали мучением! А днем великий князь избивал собак, они снова выли, визжали, лаяли… Стоило своре умолкнуть, как Петр хватался за свою любимую скрипку, на которой он играл с искусностью дрессированного медведя. Главное, чтобы как можно громче! Великий князь вообще очень любил шум. Особенно когда находился в подпитии, а в таком состоянии он находился почти постоянно. И с каждым днем напивался все сильнее. Во хмелю все его безумие только обострялось. Как-то раз он отдал приказ повесить крысу, которая съела игрушечного часового (он был вылеплен из теста), стоявшего перед картонной крепостью. Для вынесения приговора и приведения его в исполнение был собран настоящий военный совет из любимчиков Петра Федоровича – таких же уродов и недоумков, которые отлично потакали прихотям своего господина.
Иногда великий князь забавлялся, обучая жену ружейным приемам, пока она не научилась это делать с точностью самого опытного гренадера; иногда ставил ее на караул с мушкетом на плече у двери между их комнатами, и Екатерина стояла так целыми часами…
Она порою удивлялась, как это она сама не сошла с ума при таком муже. Екатерина стала даже жалеть об отъезде матери. Пусть Иоганна бывала невыносима, но все же это был единственный родной человек.
Одно утешение нашла для себя Екатерина, верных и неизменных друзей – это книги. Начала с любовных романов и чередовала их с более серьезным чтением. То это были письма госпожи Севинье, то произведения Вольтера, то исторические сочинения, а то что под руку попадалось. Теперь в кармане платья у нее всегда была книга, и чуть что, Екатерина самозабвенно утыкалась в нее, словно переносясь при этом в другой, куда более совершенный мир.
Одна беда, что от книги иной раз приходилось все-таки отрываться – чтобы лишний раз изумиться окружающему, посмеяться над ним, а то и ужаснуться.
Так, в один прекрасный день все дамы при дворе впали в страшное уныние. Произошло это потому, что императрице пришла фантазия заставить всех обрить головы. Спорить никто не осмеливался: однажды, не выдержав, что жена обер-егермейстера Нарышкина вызывает всеобщее восхищение своей красотой, Елизавета подозвала ее к себе на балу и при всех срезала у нее с головы фонтаж – прелестное украшение из лент, которое Нарышкина надела в тот день. Потом как-то раз Елизавета самолично остригла завитые челки у двух своих фрейлин под тем предлогом, что не любит такой фасон прически. А ведь вместо волос можно было проститься с головой… Впрочем, нет, голову бы вряд ли срубили: все же как дала Елизавета Петровна при вступлении на престол слово никого не лишать жизни, так это слово и держала, однако вполне могла велеть урезать язык, бить плетьми и сослать в Сибирь. Как произошло это с красавицей Натальей Лопухиной – то ли за участие в заговоре маркиза Ботта, то ли за то, что ее прическа оказалась роскошней прически Елизаветы…
Итак, придворные дамы не осмелились перечить государыне и поспешили проститься с волосами. Взамен им были присланы от императрицы черные, плохо расчесанные парики, которые они принуждены были носить, пока не отрастут волосы. Городским дамам позволили головы не брить, однако им тоже прислали парики – с повелением скрыть собственные прически под ними.
Между прочим, причиной сего «благодеяния» послужило то, что императрица не могла смыть пудру со своих волос. А ей очень хотелось явиться на бал не с белыми, а с черными кудрями. И она решила лучше напрочь остричь волосы, только бы не появиться напудренной. Ну а придворные дамы обязаны были во всем следовать примеру своей повелительницы.
Избежала этого безумного приказа только Екатерина. Повезло ей потому, что она незадолго до него очень тяжело переболела, причем за время болезни потеряла все волосы, и они только-только начали отрастать.
В другой раз императрица решила, чтобы во время поездки на богомолье в Тихвин все дамы носили одинаковые собольи шапки – какого-то ужасного провинциального фасона. Екатерина умудрилась потерять свою шапку и натерпелась ужасного страху, что это обнаружится. К счастью, один из придворных, Чоглоков, где-то достал для нее похожую шапку – и императрица ничего не заметила. А Чоглоков был страшно горд и счастлив, что помог великой княгине, в которую был откровенно влюблен.
Да что невзрачный, глуповатый, унылый и женатый Чоглоков! В нее, в бывшую маленькую Фике, в бывшую Золушку, влюблялись теперь очень многие. Она как-то необычайно похорошела, но дело было даже не в красоте, а в той живости, которую источали каждое ее движение, каждая улыбка. Она знала, что нравится, и нисколько не стыдилась этого. В этом и была ее сила. Никакого жеманства – всегда сияние глаз, свет улыбки, оживленные разговоры, готовность танцевать до упаду… Это было редкостью при дворе, где красавицы всегда стремились набивать себе цену.
Императрица, озабоченная тем, что великий князь и его жена не очень ладят между собой, отправила их в гости к своей фрейлине Марье Чоглоковой и ее мужу – в Раев. Туда вдруг зачастил брат императорского фаворита (да и сам бывший фаворитом) Кирилл Разумовский. Он приезжал почти каждый день, и смысл его пылких взоров был слишком ясен. Однако Екатерина держалась безупречно, да и граф Кирилл был человеком скромным. Так он и не выказал свою любовь к великой княгине. А может быть, он просто побоялся гнева императрицы?..
Захар Чернышев, один из братьев, удаленных еще четыре года назад и возвращенный теперь ко двору, держался куда смелее. В то время в моде было обмениваться на балах записочками – невинного и в то же время фривольного содержания. Записочки красавца Захара становились все менее невинными и все более фривольными. А потом они сделались и откровенно страстными! В конце концов Чернышев вознамерился пробраться в комнату Екатерины, переодевшись лакеем. Едва-едва удалось отговорить его от этой затеи!
Екатерина понимала, что отчасти сама виновата в нескромности поклонника. Дело было не только в ее природной живости и очаровании. Помимо воли она вся источала жажду любви – а это безошибочно чувствовали и блестящие ловеласы вроде Захара Чернышева, и обыкновенные бабники вроде Чоглокова. Екатерина в глубине души чувствовала: она не просто живет – она каждый день надеется, что некое событие переменит однообразное течение ее жизни, она ждет чего-то!
Чего-то или кого-то?..
Екатерина Алексеевна с улыбкой оглянулась через плечо на своего статс-секретаря Храповицкого:
– Чего это голосок у тебя дрогнул? Вспомнил былую любовь?
Всем при дворе была известна пылкая пасьон, которую некогда испытывал Александр Васильевич к дочери князя Бековича-Черкасского. Известно было также, что Дарья Александровна предпочла другого. Но Храповицкий во время сватовства и свадебных торжеств словно еще надеялся: вот-вот невеста одумается и сбежит из-под венца. Не сбежала… и хоть замужество ее было не из тех, о котором рассказывают с умилением и завистью, бросать супруга она все же не собиралась. И связь Черкасской с бывшим поклонником ограничивалась взаимными холодноватыми поклонами на балах, во время выходов императрицы или при любой другой встрече. Однако сейчас Храповицкий мигом перехватил ищущий взгляд Дарьи Александровны, рядом с которой стояла какая-то довольно долговязая и тощая девица. Храповицкий точно знал, что никогда ее не видел, а между тем лицо ее кого-то очень напоминало. Кого? И вмиг вспомнил – память у него была преобширная, а как же, иначе на такой должности, как статс-секретарь императрицы, не удержишься! – что в Москве недавно скончался отец Дарьи Александровны, на воспитании которого пребывала ее племянница, дочь Марьи Александровны Щербатовой – несчастной женщины, поистине несчастной при таком-то супруге, который мало что пугачевский мятеж проворонил, так еще и жену ославил и распустил слух, что он-де собственноручно выгнал ее из дому, а не она сама от него ушла! И Храповицкий мигом смекнул, зачем он надобен Дарье Александровне. Надо племянницу пристроить на теплое местечко. На какое? Не стоит труда угадать!
Александр Васильевич быстро перевел глаза на девушку, потом снова посмотрел на Черкасскую, приподнял брови и окинул выразительным взглядом галерею, по которой приближалась к ним императрица. Дарья Александровна кивнула, и глаза ее благодарно повлажнели: итак, дорогой друг былых дней все правильно понял, он поможет, не зря она предприняла эту дерзкую вылазку во дворец! Храповицкому было неведомо, какие связи, свои или супруга своего, пустила в ход Дарья Александровна, чтобы попасть к «малому выходу» государыни, во время которого, удачно попавшись на глаза императрицы и рискнув обратиться к ней с просьбою, можно было сыскать решения множества трудных, порой казавшихся неразрешимыми житейских вопросов. Однако сама заговорить с государыней она не решалась, да это и считалось неприличным. В случае такой дерзости Екатерина Алексеевна могла оказаться мила и любезна с каким-нибудь инвалидом времен Миниховых побед под Очаковым или, скажем, с промышленником, явившимся просить откупов, однако запросто прошла бы мимо Черкасской, не заметив ее, – просто потому, что та была, в представлении императрицы, вполне благополучна, а значит, могла обойтись и без монаршей милости. Но если статс-секретарь обратит внимание государыни на Черкасскую, ее величество проявит величайшую внимательность. Конечно, Дарья Александровна на это и рассчитывала. И не ошиблась.
– Ваше величество, будьте милосердны, помогите пристроить сироту!
С этими словами Черкасская нырнула в таком глубоком реверансе, что со стороны могло показаться, будто она утонула в своих фижмах. Девица, до того стоявшая навытяжку рядом и расширенными, недоверчивыми глазами глазевшая на императрицу, спохватилась, что надобно последовать тетушкиному примеру, но совершила гораздо менее удачный нырок и едва не упала на колени.
Вокруг послышались смешки.
– It is severe, – возмущенно прошептал кто-то рядом с Храповицким, и тот узнал голос английского посла Аллейна Фитцгерберта.
Это жестоко, ишь ты! Всякий двор жесток и насмешлив, русские не хуже и не лучше других. Что ж это так разжалобило невозмутимого британца? Неужели скромные прелести мадемуазель Щербатовой, туго затянутые в корсет и тщательно прикрытые черным гродетуром[6]?
Черкасская тоже была в глубоком трауре, однако для своих грудей сделала хоть малое, но все же послабление, а племянницу затянула шнуровкой, словно задушить собралась.
Между тем императрица тоже посмотрела на смущенную девушку сочувственно.
– Встань, милая, – сказала, улыбаясь. – Вижу рядом с тобой княгиню Дарью Александровну – это не ты ли ее племянница, княжна Дарья Щербатова? Что-то лицо мне твое знакомо, словно бы видела я тебя прежде… Нет, говоришь? Да я и сама знаю, что нет, а вот поди ж ты… Ладно, коли вспомню, то скажу. Так вот о твоем деле. Это не о тебе ли просил меня вчера светлейший князь Григорий Александрович? Я читала твое к нему письмо. С большим достоинством просьба твоя высказана, понравилось мне.
Княгиня Черкасская сделала какое-то странное движение, словно пыталась выбраться из глубины своих фижм, однако не посмела. Впрочем, Храповицкий увидал промельк несказанного изумления на ее лице. Похоже, о том, что племянница писала Потемкину, тетушка и слыхом не слыхивала.
Девица Щербатова разогнула колени и встала. Похоже, ей было неловко, что хитрость с Потемкиным так внезапно вскрылась.
– Простите, ваше величество, и вы, тетушка, – пробормотала она, краснея и запинаясь. – Но вы, ma tante, держали в тайне, какую участь мне готовили, я опасалась монастырского заточения… посему и решила молить о милости светлейшего князя, уповая, что он помнит: отец мой, прежде чем снискать себе немилость монаршую, снискивал и многие милости, причем за дело.
Лицо Черкасской, все еще погруженной в свои юбки, видимо посерело, и Храповицкий понял, в каком ужасном состоянии пребывает сейчас его бывшая пассия: московская сиротка не только обошла ее на вороных, устроив свою судьбу собственными руками, но и заодно, словно невзначай, накляузничала на нее и светлейшему князю, человеку всесильному в раздаче монарших изволений, и самой императрице.
«Ловкая девка», – подумал Храповицкий неодобрительно: он практически ничего еще не знал о девице Щербатовой, однако кознями против его бывшей возлюбленной она немедленно заслужила его холодность. И если бы сейчас государыня спросила его, как спрашивала частенько: что-де ты обо всем этом думаешь, Александр Васильевич, как нам быть с этой молодой особою? – он бы отозвался неодобрительно. И, глядишь, Екатерина Алексеевна отвернулась бы от этой слишком, на взгляд статс-секретаря, пронырливой худышки. Обычно свойственное ему чувство справедливости сейчас было заслонено тем неловким положением, в которое попала княгиня Черкасская. К тому же ему вдруг стало ясно, что она не поднимается не только потому, что не смеет сделать это без разрешения императрицы. Видно было, что каркас, на котором держались юбки, погнулся, приковав ее к земле, теперь Дарье Александровне ни за что не выпрямиться без посторонней помощи!
Однако сейчас нечего было и думать спешить к ней на подмогу.
А между тем Екатерина Алексеевна, похоже, и не намеревалась спрашивать одобрения у верного слуги. Она снова улыбнулась Щербатовой и проговорила:
– Решено твое дело, княжна. Сейчас отведут тебя на половину фрейлин, под присмотр баронессы Матльтвиц, она займется твоим воспитанием. – И, не слушая лепета девицы, которая от радости издавала какие-то бессвязные звуки, обернулась к стайке фрейлин, сгрудившихся чуть поодаль от своей госпожи, с любопытством разглядывая новенькую: – Марья Васильевна, Марьюшка, окажи мне услугу, отведи эту девицу к баронессе.
Обогнув фаворита, Александра Мамонова-Дмитриева, который стоял прямо позади императрицы и со скучающим видом мерил взором участников сей сцены, вперед вышла высокая рябоватая девушка. Синее шелковое платье сидело на ней так, словно было ей совершенно чужим. Звали ее Марья Васильевна Шкурина, и это была дочь человека, который некогда оказывал императрице услуги наиделикатнейшего свойства и был ею горячо любим и уважаем. Именно в память о его великих заслугах Екатерина приблизила к себе и сделала фрейлиной его дочь.
А потом Екатерину вдруг посетила новая мысль: «Я никогда не буду любить того, кто не платит мне взаимностью!»
Сначала она испугалась этой мысли, ибо та означала, что Екатерине, быть может, придется остаться в одиночестве. А потом испугалась еще больше – потому что мысль эта означала готовность Екатерины любить иного человека, не мужа…
И Екатерина порадовалась, что пока такого человека рядом с ней нет. Уж конечно, это не красавец Андрей Чернышев. Он был мил, но прост; к тому же его выгнали из дворца только лишь за то, что Екатерина как-то разговорилась с ним, стоя в дверях своей спальни. Только потом ей стало известно, что камергер граф Девиер, который увидел это и доложил императрице, давно имел тайный приказ следить за Чернышевым. Андрей пострадал из-за своей порядочности, которой не перенес великий князь. Любитель рискованных глупых забав, он давно заметил потаенную нежность Чернышева к Екатерине и всячески подзуживал своего камердинера, чуть ли не вынуждал его подстеречь Екатерину – и… На этом месте великий князь Петр нервно потирал руки, глаза его начинали похотливо блестеть. Сначала Чернышев просто отмалчивался, поскольку знал, что господин у него с придурью. А потом не выдержал и сказал, что Екатерине Алексеевне суждено стать великой княгиней, а вовсе не госпожой Чернышевой.
Как ни туп был Петр, он понял, что его очень изысканно оскорбили, и решил отомстить камердинеру, который оказался человеком чести – в отличие от господина. Именно по его наущению следили за Чернышевым. Великий князь надеялся таким образом скомпрометировать жену и избавиться от нее.
Ну что ж, императрица убрала Чернышева и троих его братьев из дворца, угодив этим племяннику, однако опала никак не коснулась великой княгини, ибо ее невиновность и невинность были слишком очевидны.
За это Петр еще пуще невзлюбил жену. И с еще большей горячностью отдался своим увлечениям.
Часто случалось такое: она уходила с ужина, измучившись головной болью от слишком громких голосов, от дурацкого хохота собутыльников принца, от табачной вони – но муж ничего не замечал, так был занят флиртом, например, с герцогиней Курляндской. Оскорбленная тем, что невнимание мужа всеми замечено, что ее жалеют, Екатерина падала на постель и плакала. Она была горда и не могла выносить чужой, обидной жалости, в которой – она это знала совершенно точно! – всегда было немало тайного злорадства.
Бывало, Екатерина засыпала, наплакавшись. Но стоило ей успокоиться и забыться, как появлялся Петр Федорович. Он немедленно будил жену, однако вовсе не потому, что решал справиться о ее самочувствии. На это ему было совершенно наплевать! Ему очень хотелось поговорить о герцогине Курляндской или какой-то другой даме. Но чаще о ней. Главным достоинством ее в глазах принца было то, что она не была дочерью русских родителей и говорила только по-немецки.
Это было огромным достоинством в глазах великого князя, который все русское презирал, не сказать больше. Петр оказывал герцогине столько внимания, сколько был способен: посылал ей в обед вина и некоторые любимые блюда со своего стола, и когда ему попадалась какая-нибудь новая гренадерская шапка или перевязь, он отправлял их герцогине, чтобы она посмотрела. Все пассии великого князя должны были непременно разделять его милитаристские пристрастия. И даже когда сама Екатерина, пытаясь восстановить мир в семье, проявляла интерес к «шапкам и перевязям», а также к палашам, тесакам, ружьям, штыкам и пушкам, Петр Федорович на какое-то время начинал думать, что и родная жена на что-нибудь годится.
Но «годилась» она недолго. Великий князь снова возвращался к своей непрекрасной даме. Екатерина называла ее попросту уродиной – и была права.
Конечно, у герцогини Курляндской были довольно красивые глаза и волосы яркого каштанового цвета, однако эти достоинства не затмевали, а, напротив, подчеркивали ее недостатки. Она была невысока ростом и мало сказать, что кривобока. Герцогиня Курляндская была совершенно горбата! Однако это отнюдь не охлаждало принца. Он вообще предпочитал уродливых женщин, подобно своему дальнему родственнику, шведскому королю, который, как рассказывали, не имел ни одной любовницы, которая не была бы либо горбата, либо крива, либо хрома.
Петра Федоровича всю жизнь тянуло отчего-то именно к особам не просто неказистым, но и страдающим каким-то физическим недостатком. Нет слов, нравились ему не только уродки, но и общепризнанные красавицы: скажем, он с первого взгляда влюбился в княгиню Наталью Борисовну Долгорукову, в девичестве Шереметеву, вдову фаворита императора Петра II. Жизнь этой женщины была необыкновенно тяжела: из любви к мужу она перенесла тяжелейшую ссылку в Березов (опала настигла Долгоруковых спустя три дня после свадьбы Натальи!), много лишений, едва не умерла с горя, когда Иван Алексеевич Долгоруков был жестоко казнен вместе со своими дядьями. Спустя почти десять лет – в день смерти Анны Иоанновны – княгиня Наталья вернулась в столицу и хотела сразу уйти в монастырь, однако у нее оставались два сына, которых надо было поднимать. Императрица Елизавета Петровна, хорошо знавшая княгиню Наталью в былые годы, привечала ее. В одном из любимых сел государыни, Покровском, и увидал Петр княгиню Наталью.
Эта женщина обладала красотой одухотворенной, безусловной, облагороженной страданиями, и, хоть Наталья Долгорукова была на четырнадцать лет старше принца, он влюбился. Екатерина презрительно называла увлечение мужа «страстишка». Наталья Борисовна и в миру жила, словно в монастыре, а на ухаживания наследника не обращала ровно никакого внимания. Разумеется, они не имели никаких последствий.
Конечно, эта «страстишка», несмотря на презрение жены, делала честь великому князю, ибо Наталья Долгорукова была и впрямь восхитительна. Однако он все же оставался верен себе: и тут выбрал не просто красавицу, а женщину, душа которой была искалечена неисчислимыми страданиями, которые ей пришлось перенести.
Надо ли повторять, что обо всех своих пассиях Петр непременно рассказывал жене?
Екатерина терпела влюбленный лепет супруга, сколько могла. Но когда он заводил речь о том, что с такой женщиной, как горбатая герцогиня, он мог быть истинно счастлив, едва не умирала от злости.
«Ты мог быть счастлив? – с ненавистью думала тогда Екатерина. – Как, скажи на милость, ты можешь быть счастлив с женщиной, если ты не в силах сделать ее счастливой? Что бы ты делал, оказавшись в одной постели с твоей ненаглядной уродиной? Тискал бы ее горб, только и всего? Да если бы она узнала о тебе то, что знаю я… Ты ведь не мужчина! Ты несчастный, глупый, злобный венценосный урод, а не мужчина!»
Разумеется, у нее хватало ума не выпалить это в лицо супругу. С тех пор как Екатерина и сама сделалась великой княгиней, она много чему научилась, и прежде всего – вовремя промолчать. Поэтому она только зевала нарочно и делала вид, что засыпает.
Петр Федорович несказанно обижался. Эта невзрачная дурочка – он привык называть жену дурочкой, а красивой не считал ее никогда, ну разве что по юной глупости, когда еще был ее женихом, – осмеливается отнестись пренебрежительно к его тайным, сокровенным признаниям?! Случалось, от обиды злобно тыкал Екатерину локтем в бок – несколько раз, да так сильно, что у нее дух занимался. Потом Петр поворачивался к ней спиной и, сердито посопев, засыпал. А она, бывало, давилась слезами всю ночь, стараясь не всхлипывать громко. Не потому, что опасалась разбудить мужа – когда он засыпал, его нельзя было разбудить даже громом колоколов или стрельбой из пушек, а не только такой малостью, как женские слезы! – а потому, что могли услышать слуги и пожалеть Екатерину. Или позлорадствовать ее горю.
Конечно, ни фрейлин Лопухину и Карр, ни Шафирову и Воронцову, ни певичку-немку, ни госпожу Седрапарре, ни герцогиню Курляндскую, ни госпожу Долгорукову, ни какую-либо другую женщину великий князь не мог сделать своей любовницей в полном смысле этого слова. По той же причине, по какой не мог сделать женой Екатерину! Однако он укладывал этих женщин в свою постель и забавлялся с ними, как порочный подросток.
Да и все его развлечения были пошлы до крайности! Комната, где Петр играл со своими куклами и устроил театр марионеток, имела общую дверь с одной из гостиных императрицы Елизаветы Петровны. Дверь всегда держали запертой. И вот как-то раз Петр услыхал за стенкой голоса. Он расковырял щелочку и увидел, что на половине императрицы накрыт стол, за которым сидит она сама с Алексеем Разумовским, оба одетые более чем свободно – так сказать, по-утреннему.
Оказалось, что в этой комнате императрица завтракала со своим фаворитом и давним возлюбленным, к тому же морганатическим супругом.
Петр пришел в необузданный восторг оттого, что увидел свою суровую тетушку в такой вольной обстановке, и позвал Екатерину посмотреть на это. Однако та нашла, что подглядывать неприлично, а тем паче за такими событиями, и резко отказалась. Великий князь привычно обозвал жену дурой и привел более покладистых и покорных фрейлин – посмеяться над императрицей.
Правда, смеялся он недолго – о подглядываниях стало известно Елизавете Петровне. Грянула буря, какой принц даже не ожидал. Среди прочего императрица сказала ему, что у государя Петра I тоже был неблагодарный наследник. Все понимали, это было равносильно предупреждению, что голова великого князя тоже может затрепетать на плахе…
Петр испугался и решил поближе присмотреться к своей жене, которая казалась ему теперь отнюдь не дурой, а, напротив, очень хитрой. Ведь она умудрилась не вызвать неудовольствия императрицы!
Увы, благосклонность мужа принесла Екатерине очень мало радости. Всю зиму он спал в ее постели, но при этом только и говорил о плане построить рядом со своей дачей дом, во всем напоминающий монастырь капуцинов. Чтобы не разгневать великого князя, Екатерина принуждена была раз сто, а может, сто пятьдесят перерисовывать план будущего здания.
Но это еще мелочь. На супружеское ложе Петр приводил с собой свору своих собак, которых прятал от запрещения императрицы в алькове Золушки. Собаки чесались, выли, распространяли жуткий запах… ночи Екатерины стали мучением! А днем великий князь избивал собак, они снова выли, визжали, лаяли… Стоило своре умолкнуть, как Петр хватался за свою любимую скрипку, на которой он играл с искусностью дрессированного медведя. Главное, чтобы как можно громче! Великий князь вообще очень любил шум. Особенно когда находился в подпитии, а в таком состоянии он находился почти постоянно. И с каждым днем напивался все сильнее. Во хмелю все его безумие только обострялось. Как-то раз он отдал приказ повесить крысу, которая съела игрушечного часового (он был вылеплен из теста), стоявшего перед картонной крепостью. Для вынесения приговора и приведения его в исполнение был собран настоящий военный совет из любимчиков Петра Федоровича – таких же уродов и недоумков, которые отлично потакали прихотям своего господина.
Иногда великий князь забавлялся, обучая жену ружейным приемам, пока она не научилась это делать с точностью самого опытного гренадера; иногда ставил ее на караул с мушкетом на плече у двери между их комнатами, и Екатерина стояла так целыми часами…
Она порою удивлялась, как это она сама не сошла с ума при таком муже. Екатерина стала даже жалеть об отъезде матери. Пусть Иоганна бывала невыносима, но все же это был единственный родной человек.
Одно утешение нашла для себя Екатерина, верных и неизменных друзей – это книги. Начала с любовных романов и чередовала их с более серьезным чтением. То это были письма госпожи Севинье, то произведения Вольтера, то исторические сочинения, а то что под руку попадалось. Теперь в кармане платья у нее всегда была книга, и чуть что, Екатерина самозабвенно утыкалась в нее, словно переносясь при этом в другой, куда более совершенный мир.
Одна беда, что от книги иной раз приходилось все-таки отрываться – чтобы лишний раз изумиться окружающему, посмеяться над ним, а то и ужаснуться.
Так, в один прекрасный день все дамы при дворе впали в страшное уныние. Произошло это потому, что императрице пришла фантазия заставить всех обрить головы. Спорить никто не осмеливался: однажды, не выдержав, что жена обер-егермейстера Нарышкина вызывает всеобщее восхищение своей красотой, Елизавета подозвала ее к себе на балу и при всех срезала у нее с головы фонтаж – прелестное украшение из лент, которое Нарышкина надела в тот день. Потом как-то раз Елизавета самолично остригла завитые челки у двух своих фрейлин под тем предлогом, что не любит такой фасон прически. А ведь вместо волос можно было проститься с головой… Впрочем, нет, голову бы вряд ли срубили: все же как дала Елизавета Петровна при вступлении на престол слово никого не лишать жизни, так это слово и держала, однако вполне могла велеть урезать язык, бить плетьми и сослать в Сибирь. Как произошло это с красавицей Натальей Лопухиной – то ли за участие в заговоре маркиза Ботта, то ли за то, что ее прическа оказалась роскошней прически Елизаветы…
Итак, придворные дамы не осмелились перечить государыне и поспешили проститься с волосами. Взамен им были присланы от императрицы черные, плохо расчесанные парики, которые они принуждены были носить, пока не отрастут волосы. Городским дамам позволили головы не брить, однако им тоже прислали парики – с повелением скрыть собственные прически под ними.
Между прочим, причиной сего «благодеяния» послужило то, что императрица не могла смыть пудру со своих волос. А ей очень хотелось явиться на бал не с белыми, а с черными кудрями. И она решила лучше напрочь остричь волосы, только бы не появиться напудренной. Ну а придворные дамы обязаны были во всем следовать примеру своей повелительницы.
Избежала этого безумного приказа только Екатерина. Повезло ей потому, что она незадолго до него очень тяжело переболела, причем за время болезни потеряла все волосы, и они только-только начали отрастать.
В другой раз императрица решила, чтобы во время поездки на богомолье в Тихвин все дамы носили одинаковые собольи шапки – какого-то ужасного провинциального фасона. Екатерина умудрилась потерять свою шапку и натерпелась ужасного страху, что это обнаружится. К счастью, один из придворных, Чоглоков, где-то достал для нее похожую шапку – и императрица ничего не заметила. А Чоглоков был страшно горд и счастлив, что помог великой княгине, в которую был откровенно влюблен.
Да что невзрачный, глуповатый, унылый и женатый Чоглоков! В нее, в бывшую маленькую Фике, в бывшую Золушку, влюблялись теперь очень многие. Она как-то необычайно похорошела, но дело было даже не в красоте, а в той живости, которую источали каждое ее движение, каждая улыбка. Она знала, что нравится, и нисколько не стыдилась этого. В этом и была ее сила. Никакого жеманства – всегда сияние глаз, свет улыбки, оживленные разговоры, готовность танцевать до упаду… Это было редкостью при дворе, где красавицы всегда стремились набивать себе цену.
Императрица, озабоченная тем, что великий князь и его жена не очень ладят между собой, отправила их в гости к своей фрейлине Марье Чоглоковой и ее мужу – в Раев. Туда вдруг зачастил брат императорского фаворита (да и сам бывший фаворитом) Кирилл Разумовский. Он приезжал почти каждый день, и смысл его пылких взоров был слишком ясен. Однако Екатерина держалась безупречно, да и граф Кирилл был человеком скромным. Так он и не выказал свою любовь к великой княгине. А может быть, он просто побоялся гнева императрицы?..
Захар Чернышев, один из братьев, удаленных еще четыре года назад и возвращенный теперь ко двору, держался куда смелее. В то время в моде было обмениваться на балах записочками – невинного и в то же время фривольного содержания. Записочки красавца Захара становились все менее невинными и все более фривольными. А потом они сделались и откровенно страстными! В конце концов Чернышев вознамерился пробраться в комнату Екатерины, переодевшись лакеем. Едва-едва удалось отговорить его от этой затеи!
Екатерина понимала, что отчасти сама виновата в нескромности поклонника. Дело было не только в ее природной живости и очаровании. Помимо воли она вся источала жажду любви – а это безошибочно чувствовали и блестящие ловеласы вроде Захара Чернышева, и обыкновенные бабники вроде Чоглокова. Екатерина в глубине души чувствовала: она не просто живет – она каждый день надеется, что некое событие переменит однообразное течение ее жизни, она ждет чего-то!
Чего-то или кого-то?..
* * *
– Ваше величество, Дарья Александровна Черкасская просит минуты вашего внимания. Вон она стоит, справа.Екатерина Алексеевна с улыбкой оглянулась через плечо на своего статс-секретаря Храповицкого:
– Чего это голосок у тебя дрогнул? Вспомнил былую любовь?
Всем при дворе была известна пылкая пасьон, которую некогда испытывал Александр Васильевич к дочери князя Бековича-Черкасского. Известно было также, что Дарья Александровна предпочла другого. Но Храповицкий во время сватовства и свадебных торжеств словно еще надеялся: вот-вот невеста одумается и сбежит из-под венца. Не сбежала… и хоть замужество ее было не из тех, о котором рассказывают с умилением и завистью, бросать супруга она все же не собиралась. И связь Черкасской с бывшим поклонником ограничивалась взаимными холодноватыми поклонами на балах, во время выходов императрицы или при любой другой встрече. Однако сейчас Храповицкий мигом перехватил ищущий взгляд Дарьи Александровны, рядом с которой стояла какая-то довольно долговязая и тощая девица. Храповицкий точно знал, что никогда ее не видел, а между тем лицо ее кого-то очень напоминало. Кого? И вмиг вспомнил – память у него была преобширная, а как же, иначе на такой должности, как статс-секретарь императрицы, не удержишься! – что в Москве недавно скончался отец Дарьи Александровны, на воспитании которого пребывала ее племянница, дочь Марьи Александровны Щербатовой – несчастной женщины, поистине несчастной при таком-то супруге, который мало что пугачевский мятеж проворонил, так еще и жену ославил и распустил слух, что он-де собственноручно выгнал ее из дому, а не она сама от него ушла! И Храповицкий мигом смекнул, зачем он надобен Дарье Александровне. Надо племянницу пристроить на теплое местечко. На какое? Не стоит труда угадать!
Александр Васильевич быстро перевел глаза на девушку, потом снова посмотрел на Черкасскую, приподнял брови и окинул выразительным взглядом галерею, по которой приближалась к ним императрица. Дарья Александровна кивнула, и глаза ее благодарно повлажнели: итак, дорогой друг былых дней все правильно понял, он поможет, не зря она предприняла эту дерзкую вылазку во дворец! Храповицкому было неведомо, какие связи, свои или супруга своего, пустила в ход Дарья Александровна, чтобы попасть к «малому выходу» государыни, во время которого, удачно попавшись на глаза императрицы и рискнув обратиться к ней с просьбою, можно было сыскать решения множества трудных, порой казавшихся неразрешимыми житейских вопросов. Однако сама заговорить с государыней она не решалась, да это и считалось неприличным. В случае такой дерзости Екатерина Алексеевна могла оказаться мила и любезна с каким-нибудь инвалидом времен Миниховых побед под Очаковым или, скажем, с промышленником, явившимся просить откупов, однако запросто прошла бы мимо Черкасской, не заметив ее, – просто потому, что та была, в представлении императрицы, вполне благополучна, а значит, могла обойтись и без монаршей милости. Но если статс-секретарь обратит внимание государыни на Черкасскую, ее величество проявит величайшую внимательность. Конечно, Дарья Александровна на это и рассчитывала. И не ошиблась.
– Ваше величество, будьте милосердны, помогите пристроить сироту!
С этими словами Черкасская нырнула в таком глубоком реверансе, что со стороны могло показаться, будто она утонула в своих фижмах. Девица, до того стоявшая навытяжку рядом и расширенными, недоверчивыми глазами глазевшая на императрицу, спохватилась, что надобно последовать тетушкиному примеру, но совершила гораздо менее удачный нырок и едва не упала на колени.
Вокруг послышались смешки.
– It is severe, – возмущенно прошептал кто-то рядом с Храповицким, и тот узнал голос английского посла Аллейна Фитцгерберта.
Это жестоко, ишь ты! Всякий двор жесток и насмешлив, русские не хуже и не лучше других. Что ж это так разжалобило невозмутимого британца? Неужели скромные прелести мадемуазель Щербатовой, туго затянутые в корсет и тщательно прикрытые черным гродетуром[6]?
Черкасская тоже была в глубоком трауре, однако для своих грудей сделала хоть малое, но все же послабление, а племянницу затянула шнуровкой, словно задушить собралась.
Между тем императрица тоже посмотрела на смущенную девушку сочувственно.
– Встань, милая, – сказала, улыбаясь. – Вижу рядом с тобой княгиню Дарью Александровну – это не ты ли ее племянница, княжна Дарья Щербатова? Что-то лицо мне твое знакомо, словно бы видела я тебя прежде… Нет, говоришь? Да я и сама знаю, что нет, а вот поди ж ты… Ладно, коли вспомню, то скажу. Так вот о твоем деле. Это не о тебе ли просил меня вчера светлейший князь Григорий Александрович? Я читала твое к нему письмо. С большим достоинством просьба твоя высказана, понравилось мне.
Княгиня Черкасская сделала какое-то странное движение, словно пыталась выбраться из глубины своих фижм, однако не посмела. Впрочем, Храповицкий увидал промельк несказанного изумления на ее лице. Похоже, о том, что племянница писала Потемкину, тетушка и слыхом не слыхивала.
Девица Щербатова разогнула колени и встала. Похоже, ей было неловко, что хитрость с Потемкиным так внезапно вскрылась.
– Простите, ваше величество, и вы, тетушка, – пробормотала она, краснея и запинаясь. – Но вы, ma tante, держали в тайне, какую участь мне готовили, я опасалась монастырского заточения… посему и решила молить о милости светлейшего князя, уповая, что он помнит: отец мой, прежде чем снискать себе немилость монаршую, снискивал и многие милости, причем за дело.
Лицо Черкасской, все еще погруженной в свои юбки, видимо посерело, и Храповицкий понял, в каком ужасном состоянии пребывает сейчас его бывшая пассия: московская сиротка не только обошла ее на вороных, устроив свою судьбу собственными руками, но и заодно, словно невзначай, накляузничала на нее и светлейшему князю, человеку всесильному в раздаче монарших изволений, и самой императрице.
«Ловкая девка», – подумал Храповицкий неодобрительно: он практически ничего еще не знал о девице Щербатовой, однако кознями против его бывшей возлюбленной она немедленно заслужила его холодность. И если бы сейчас государыня спросила его, как спрашивала частенько: что-де ты обо всем этом думаешь, Александр Васильевич, как нам быть с этой молодой особою? – он бы отозвался неодобрительно. И, глядишь, Екатерина Алексеевна отвернулась бы от этой слишком, на взгляд статс-секретаря, пронырливой худышки. Обычно свойственное ему чувство справедливости сейчас было заслонено тем неловким положением, в которое попала княгиня Черкасская. К тому же ему вдруг стало ясно, что она не поднимается не только потому, что не смеет сделать это без разрешения императрицы. Видно было, что каркас, на котором держались юбки, погнулся, приковав ее к земле, теперь Дарье Александровне ни за что не выпрямиться без посторонней помощи!
Однако сейчас нечего было и думать спешить к ней на подмогу.
А между тем Екатерина Алексеевна, похоже, и не намеревалась спрашивать одобрения у верного слуги. Она снова улыбнулась Щербатовой и проговорила:
– Решено твое дело, княжна. Сейчас отведут тебя на половину фрейлин, под присмотр баронессы Матльтвиц, она займется твоим воспитанием. – И, не слушая лепета девицы, которая от радости издавала какие-то бессвязные звуки, обернулась к стайке фрейлин, сгрудившихся чуть поодаль от своей госпожи, с любопытством разглядывая новенькую: – Марья Васильевна, Марьюшка, окажи мне услугу, отведи эту девицу к баронессе.
Обогнув фаворита, Александра Мамонова-Дмитриева, который стоял прямо позади императрицы и со скучающим видом мерил взором участников сей сцены, вперед вышла высокая рябоватая девушка. Синее шелковое платье сидело на ней так, словно было ей совершенно чужим. Звали ее Марья Васильевна Шкурина, и это была дочь человека, который некогда оказывал императрице услуги наиделикатнейшего свойства и был ею горячо любим и уважаем. Именно в память о его великих заслугах Екатерина приблизила к себе и сделала фрейлиной его дочь.