Франциска". Вещи были упакованы и снесены вниз, девушки готовились сойти к наемной карете, где уже почтительно ожидали хозяин с хозяйкою, как вдруг в дверь кто-то робко постучал.
Открыли. На пороге стоял Гаэтано.
Да, да, тот самый кучер! Разумеется, после приключения в "Серебряном венце" он впал в особую милость у русских, да и хозяин "Св. Франциска" смотрел на него новыми глазами, а все три служаночки только что не дрались за право завладеть пригожим храбрецом. Его появление у Августы было тем более неожиданно, что около часу назад княгиня милостиво простилась с ним, щедро наградив, и он, призвав на нее благословение мадонны, куда-то ушел из гостиницы. Но вот воротился.
Был он запылен, взлохмачен, раскраснелся, словно долго бежал, боясь опоздать. Устыдившись своего вида, начал приглаживать волнистые темные кудри и одергивать нарядную куртку под недоуменными взорами дам, а потом вдруг воскликнул:
— Милостивые синьоры! Молю вас, не погубите!
Возьмите меня с собою, не то кровь моя падет на ваши головы!
— Что сие значит, голубчик? — спросила Августа с ласковой насмешливостью. — Неужто успел за один час понять, что вне службы у меня жизни себе не мыслишь, и руки вознамерился на себя наложить?
Гаэтано уставился на нее, не распознав насмешки.
— Аль мала была моя награда? Скажи, во что же ценишь услугу свою, и я оплачу твой счет!
Голос Августы высокомерно зазвенел, и Лиза подумала, что она непременно обиделась бы на такие слова.
Но Гаэтано не замечал ничего, кроме своего отчаяния.
— Синьоры, как только вы уедете, меня настигнет месть за то, что я спасал ваши жизни! — прошептал он, со свойственной всем итальянцам впечатлительностью невольно перенося на себя все почетное бремя, и Лиза только головой покачала, вообразив, как же описывал он приключение в остерии. Теперь понятно, почему здешние девчонки все, как одна, головы потеряли!
Но Августа уже перестала усмехаться:
— Месть настигнет? С чего ты взял?
— Я только что видел в лесу одного из тех, кто был тем вечером в остерии. Тогда ему удалось удрать от меня, однако сейчас он не струсил, а начал меня выслеживать. Кое-как я скрылся, но им не составит никакого труда найти меня и расправиться со мною!
Августа передернула плечами с невольным презрением:
— Сколько тебе лет, Гаэтано? Уж никак не меньше двадцати, верно?
Тот задумчиво кивнул, словно не был в том уверен.
— А хнычешь, как дитя малое: ах, меня побьют, ох,. меня обидят! Разве не мужчина ты? Разве силы нет в руках твоих, чтоб отбиться? Разве нет друзей и родни, чтобы стать за тебя?!
Краска бросилась в лицо Гаэтано. Он опустил глаза и заговорил не сразу, с трудом:
— Я бы не отступил в честной драке, лицом к лицу.
Но как уберечься от кинжала, которым пырнут из-за угла ночью? Как уберечься от предательского залпа из зарослей? А что до родни и друзей, госпожа… — Он тяжело вздохнул. — Так ведь у меня нет никого на свете, тем более в этой стране!
— Почему?
— А потому что я не тосканец, не флорентиец, не падуанец, не венецианец — и не итальянец вовсе; не знаю, кто по крови, но я здесь чужой, и все мне здесь чужое, хоть и вырос тут с младенчества, и матери своей не помню, и речи иной не знаю.
— Как же ты попал сюда? — хором воскликнули обе девушки.
— Один бог знает. Думаю, мать моя была беременной рабыней, купленной у турок богатым генуэзцем, ибо я вырос в Генуе. Смутно вспоминаю ее голос, светлые глаза…
— Но хоть имя ее ты знаешь? — тихо, участливо спросила Лиза.
Гаэтано радостно закивал:
— Знаю! Имя знаю! Я звал ее Ненько! <Звательный падеж в украинском языке от слова "ненька" — мать, няня. >.
Лиза так и обмерла при звуке этого слова, которое даже нерусский выговор Гаэтано не смог исказить.
— Господи! — воскликнула она. — Ненько?! Неужели ты малороссиянин?
У нее даже слезы на глазах выступили. Вглядывалась в соболиные брови, сросшиеся у переносицы, большие, глубокие очи, отороченные круто загнутыми ресницами, очерк круглого лица, по-девичьи капризные губы, румяные щеки, темно-русые волосы, мягкою волною закрывавшие лоб, и чудилось: видела вживе одного из тех хлопцев-малороссов, рядом с которыми шла на сворке ногайской, билась на горящей галере… И дивилась себе: как можно было сразу же не признать в сем пригожем лице черты соотечественника, славянина, брата?
В один миг Лиза уверовала, что и своевременное воспоминание Гаэтано об укромной остерии, и предостерегающий взор волчьих глаз на кружку с отравленным вином, и рука молодого кучера, замершая на полпути, словно наткнувшись на змею, — все это были случайности, незначительные мелочи, вовсе недостойные того внимания, кое она к ним проявляла. И в конце концов Лиза позабыла о них, как забывала обо всем, саднившем ей душу или память… Что-что, а уж забывать она научилась отменно!
Она с жаром вцепилась в руку Гаэтано, жалея лишь о том, что он не помнит ни одного слова из речи предков своих. Он напомнил Гюрда — такую же невинную, несчастную жертву крымчаков. И всем сердцем, которое в этот миг мучительно сжалось от печальных воспоминаний, она пожелала, чтобы Гаэтано воротился на родину цел и невредим, чтобы сыскал там счастье!
К горлу подкатил комок, и Лиза отвернулась, скрывая невольные слезы.
— А я давно догадывалась, что ты не итальянец! — воскликнула Августа.
Гаэтано, видимо, растерялся, даже побледнел от удивления:
— Почему?
— У тебя совсем иные движения губ, когда говоришь. И слова произносишь чуть тверже. Точнее, я думала, ты сицилиец или неаполитанец, но уж точно не северянин, не римлянин.
— Синьоры, вас послала сюда святая мадонна! — вскричал Гаэтано.
Августа лукаво поправила его:
— Мы говорим — богородица!
— Бо-го-ро… — попытался повторить он, но не смог и вдруг рухнул на колени, простирая вперед руки. — Я был рожден на чужбине, так неужто мне и смерть здесь принять суждено?!
Ну что было ему ответить?..
***
Вот и вышло, что герр Дитцель уехал в Россию, а все остальные, и в их числе Гаэтано (его так и называли, ведь иного имени он не знал, а креститься здесь было негде), отправились в Рим.
На виллу Роза.
***
Порою Лиза сама себе поражалась. Казалось бы, уже давно сердце ее настолько изранено — ведь это только на ногах заживают следы дальних странствий, а раны сердца неисцелимы и вечны! — что не сыщется в мире ничего, могущего воротить ей радость и остроту впечатлений, а поди ж ты, снова и снова, после темных провалов, возносило ее на светлые вершины, откуда широко и вольно открывался окрестный мир, сияющий и поющий, за который она волей-неволей благодарила бога, — и летела над теми вершинами, пока новый черный смерч вновь не скручивал ее и не свергал в бездну.
Так было, она помнила, всегда, с самого детства, еще когда беспросветность Елагина дома была основой ее существования. В неизбывной суровости дней подчиненным Неониле Федоровне случалось, спозаранку слезами умывшись, выбежать по воду и вдруг замереть у забора, закинув голову и уставившись в вышину, где, вихрем крыл колебля заснеженные липы и рябинки, неслись птичьи стаи — одна за другой, бессчетно, небо до мрака в очах закрывая! Ветер летел тогда с небес, прерывая дыхание и студя щеки. Иной раз птицы опускались на ветви, унизывали их, будто бусинами, раскачивая, то были свиристели, запоздавшие с перелетом в теплые края, их ледяной, стеклянный перезвон так и сыпался наземь. Хоть пригоршнями собирай!
Вдруг, взметнувшись, улетали стаи, а невидимый звонарь все еще раскачивал рассветный небесный колокол, звеневший прощально. И в горле забывшей обо всем на свете Лизы рождался счастливый крик, и руки рвались в вышину, хоть две деревянные промерзшие бадейки нудно тянули к земле… Мешалось счастье с горем. Вместо вольного клика вырывалось сдавленное рыдание. Но сердце еще долго трепетало неизъяснимым блаженством свободы и красоты…
Вот так же случилось и здесь. Еще на подъезде к новому жилью мелькнули на углу, в нише, статуя какого-то святого, сгорбленного, словно бы под бременем чужих грехов, старинные барельефы, кроткая мраморная мадонна с божественным младенцем на руках, и Лиза вдруг ощутила трепет и замирание сердца: Рим входил в него, как нож, как сладостное безумие входит в одурманенную опиумом голову!
***
Начиналось это каждый день, начиналось с малого: кофе со сливками по утрам, вовсе непохожий на ту черную горькую отраву, которую приходилось пить в Хатырша-Сарае; очарование тихих часов, проведенных над книгами, которые привозили из всех книжных лавок Рима; прелесть всего этого тихого и уединенного места, этой поросшей травой улицы, посреди которой тихо пел фонтан Маскероне… А потом, когда с легкой руки синьора Дито была куплена изящная крытая двуколка — calessino — и Гаэтано уселся на козлы, Рим легко и щедро предоставил другие всяческие наслаждения.
Августа усаживалась каждое утро в calessino с решительно поджатыми губами и стремлением сыскать на сих причудливых улицах подтверждение тому, о чем она читала в книгах. Наслышавшись о Риме прежде, она создала себе некий его образ и теперь сличала мечту с реальностью, действуя с придирчивостью ученого, ищущего подтверждение самым смелым своим замыслам, ведь XVIII век был особенно падок на всякую ученость!
Однако ничто так не губит воображение, как рассуждение или работа памяти, а потому в глубине души Августа признавалась себе, что Рим несколько разочаровал ее… И все же, словно исполняя некий обет, она неуклонно тащила Лизу на поиски античных руин или более поздних каменных красот, наставительно повторяя что-нибудь вроде: "Пока стоит Колизей, будет стоять Рим; когда падет Колизей, падет Рим; когда падет Рим, падет весь мир!"
Для Лизы все рассказы Августы о седой старине человечества оставались чем-то вроде сказок, а трагизм сражений гладиаторов значил не больше, чем отвага охотников, в одиночку поднимающих из берлоги медведя. Великий Колизей, великие термы Каракаллы, залитый солнцем Палантинский холм с дворцами великих цезарей — Лиза называла их великими, повторяя слова Августы, но она и сама ощущала нечто, глядя, как они стоят, объятые таинственной тишиною, облитые жарким солнцем, бросая свои гордые тени, скрывая в этих тенях таинственные подземные переходы, окутанные молчанием; хотелось идти на цыпочках, чтобы не разбудить эхо, заснувшее среди этого всевластия камня.
Рим тревожил Лизу потому, что был для нее городом уснувших, зачарованных существ. Античные мифы на время заставили ее забыть любимые с детства сказки, и вечная зелень, венчающая холмы и руины, трепет плюща, увившего старые дубы, платаны или фиговые деревья, уверяли ее, что еще не совсем угасла жизнь нимф, соединивших свои тонкие тела с морщинистой корою дерев и прохладной водою источников. У Лизы были свои причины обожествлять воду. И более всего полюбила она Рим за то, что не было в нем ни одного палаццо, молчаливый двор которого не оживлял бы мерный плеск падающей воды; не было такого бедного и жалкого угла, в котором не отыскался бы свой источник.
Мраморный лев терпеливо извергал из пасти струю; вода лилась из раковин и козлиных голов; из желоба в стенке беспрерывно истекал ледяной поток, силясь утолить никогда не утолимую жажду печального дельфина, чье тело казалось столь же мокрым и упругим, как и у его живых собратьев, когда-то спасших жизнь Лизе…
И всюду были розы: настоящие, благоуханные, — и мраморные, изображенные в бесчисленных и нежнейших колебаниях, от бутона до распустившегося во всей красе пышного цветка.
Здесь все было живым! Даже в статуях не видела она мертвых изваяний. Казалось, они танцуют, даже когда стоят на одном месте!
Августа из любопытства частенько заглядывала в католические храмы, а Лиза их боялась. Красивы, великолепны, а чужие насквозь. В них не воспаряла душа к небу, здесь нельзя было найти уголка, где бы на нее снизошел высший мир, — везде окружали ее земная надменность и гордыня. Лиза молилась дома, на вилле Роза, как и все ее соотечественники, помня всей душой и пальцами это ощущение воска и его слабый аромат, когда ставишь свечу перед иконою и с поклоном и крестным знамением молишь господа о спасении. Пусть чистая и радостная вера юной, безгрешной души давно канула в былье, она не могла расстаться с мыслями о боге, словно то была последняя ниточка, связывающая ее с родиной и дающая надежду на возвращение. Эти минуты обращения к нему были похожи на краткий отдых после изнурительного бега, когда присядешь на покрытый мхом порожек, освещенный низким зимним солнцем, переведешь дух, поднимешь голову…
Конечно, праздная живописная пестрота итальянской жизни была порою утомительна, но Лиза покривила бы душой, сказав, что пресытилась ею. Она привязалась к Риму, как к живому существу, впитывала всем сердцем звуки, краски, запахи его, изумляясь, восхищаясь, сердясь, смеясь… И очаровываясь им все сильнее.
***
Разумеется, дам в одиночку более не отпускали.
Даже Гаэтано был признан недостаточным защитником. Обыкновенно езживал с ними Фальконе, иначе его почти не называли. Весь в черном, суровый, важный, чье выражение лица, походка, речь были бы уместны у короля, скрывающего свою судьбу под плащом скромного синьора. Немыслимым казалось, что сей невозмутимый господин лишь часа два тому назад в расстегнутом жилете и без шляпы прыгал со шпагою в руке, отражая поочередные либо совместные атаки двух босых девиц, облаченных в мужские рубахи и панталоны.
Теперь с этого начинался всякий день: с уроков фехтования, на которых Августа оттачивала свое мастерство, а Лиза обучалась бретерской забаве с каким-то щенячьим, ее саму изумляющим восторгом. Минувшие годы сделали черты Петра Федоровича суровыми, он ворчал: "Спина уже порядочно хрустит!" Однако Лизе случалось ловить удивление в его взоре, слышать одобрительное чертыхание, и она понимала, что семимильными шагами продвигается вперед в искусстве боя.
Даже Августа — к немалой ее досаде! — была Лизе уж не соперница. Странствия и приключения, как ни странно, не только изранили ее душу и отточили ум, но и закалили тело, сделали железными кисти рук, неутомимыми ноги, легким — дыхание, не согнули, а, напротив, развернули плечи. Увлекаясь дерзкою игрою со шпагою, стараясь подражать Фальконе, Лиза мнила, что во всем ее облике ощутимы та же непреклонная воля и открытый ум, не ведая, что ее бесшабашная, восторженная удаль, бившая ключом, куда сильнее подавляет противника, нежели показное равнодушие.
Ну а слегка передохнув после боев, отправлялись кататься по Риму, и Лиза глазела по сторонам, краем уха рассеянно слушая, как Августа и Фальконе садятся на своего любимого конька: спорят о государственности древней римской и современной российской. Все это казалось ей пустым звуком.
Хоть и робела признаться в том подруге, созерцание платьев, шляпок, карет и вообще живых римских улиц было для нее куда завлекательнее зрелища мертвых камней. Особенно привлекала Испанская лестница.
Высоко над Испанской площадью возвышается церковь Trinita del Monti; перед нею лежит небольшая площадка, а с нее ведет вниз громадная, в 125 ступеней, в три этажа, лестница с террасами и балюстрадами, главным и двумя боковыми входами.
Народ целый день снует вверх и вниз; и даже Августа принуждена была признать, что спуск по Испанской лестнице достоин ее внимания…
Здесь-то и встретились Августа и Лиза с Чекиною.
***
У самого подножия Испанской лестницы сидел толстый старик, словно сошедший с одного из мраморных античных изображений Сильвана <Древнеримское наименование лесного бога. >, даром что был облачен в какие-то засаленные лохмотья. На полуседых, кольцами, кудрях его лежала шляпа, более напоминающая воронье гнездо, а пористый нос цветом схож был с перезрелою сливою. В кулачищах его зажаты были несколько обглоданных временем кистей и грязная картонка с красками; вместо мольберта, как можно было ожидать, перед ним прямо на парапете лестницы сидела какая-то женщина в поношенном черном одеянии и несвежем переднике. Определить, молода ли, хороша ли она, было невозможно, ибо Сильван с сумасшедшей быстротою что-то малевал на лице ее, будто на холсте.
— Батюшки-светы! — воскликнула Лиза, дернула за юбку Августу, уже садящуюся в карету, которую предусмотрительный Гаэтано подогнал к исходу лестницы. — Ты только взгляни, Агостина!..
Молодая княгиня оглянулась и ахнула.
— Да ведь это всего-навсего рисовальщик женщин! — послышался снисходительный голос Гаэтано, поглядывавшего с высоты своих козел, искренне наслаждаясь зрелищем столбняка, в который впали его хозяева.
— То есть как это — рисовальщик женщин?! — спросили русские чуть ли не хором. — Ты хочешь сказать, он рисует картины с фигурами женщин?
Гаэтано весьма непочтительно заржал, но тотчас смутился под ледяным взором Фальконе и заговорил куда смиреннее:
— Он не рисует картины! Разрисованный товар сам является к нему! Предположим, высокочтимые синьоры, подбил какой-то юноша глаз своей подружке. А ей нужно в гости или еще куда. Она сейчас к рисовальщику женщин, и он за пять или десять чентезимо наводит ей прежнюю красоту.
Не успел Гаэтано договорить, как рисовальщик отстранился от своей "картины", взирая на нее по меньшей мере с видом Боттичелли, завершившего свою "Примаверу".
О нет, здесь речь шла о куда большем, нежели подбитый глаз! Перед ними было не лицо, а грубо размалеванная маска: некие разводы на тщательно загрунтованном холсте, и среди этих свинцово-белых и кроваво-красных пятен сверкали огромные черные глаза, полные слез.
При виде двух богато одетых дам эти глаза зажмурились, наверное, от стыда; женщина резко повернулась, побежала вверх по ступенькам, как вдруг с жалобным стоном метнулась обратно.
В глазах ее теперь был ужас. И тут же стала ясна причина этого.
Сверху огромными прыжками мчался здоровенный детина в грязных лохмотьях, сверкая стилетом, который показался перочинным ножичком в его огромном кулаке.
Так вот почему рисовальщик женщин потратил так много времени на лицо этой итальянки! Вот почему сделал ее похожей на куклу! На бедняжке, наверное, места живого не было от его побоев.
Меж тем грозный рык заставил ее рвануться очертя голову вперед; и она, словно бы сослепу, наткнулась на Августу, замершую у кареты.
Ноги беглянки подкосились, она рухнула на мостовую, воздев очи, залитые слезами.
— О милостивейшие синьоры! — возопила несчастная. — Сжальтесь надо мною, заклинаю вас пресвятой мадонною! Он убьет меня, и нет никого на свете, кто мог бы заступиться за меня!.. И даже матушку мою не приведет в отчаяние моя погибель…
Лиза вздрогнула. "Нет никого на свете, кто мог бы заступиться за меня…" Это ведь о ней сказано!
Августа вздрогнула тоже. "И даже матушку мою не приведет в отчаяние моя погибель…" Это ведь сказано о ней!
Меж тем девушка лишилась чувств; и пока обе молодые дамы пытались ее поднять, Фальконе, выхвативший шпагу, и Гаэтано, невесть откуда извлекший стилет, да еще с кнутом в левой руке, бок о бок двинулись на верзилу. И тот.., дрогнул!
На его тупой физиономии появилось выражение несказанного изумления, как если бы статуи, украшавшие балюстрады Испанской лестницы, вдруг сошли со своих мест. Глаза засновали с опасно подрагивающего острия шпаги Фальконе на стилет и кнут Гаэтано. Верзила повернулся и бросился вверх по ступеням с тем же проворством, с каким спускался по ним.
Храбрые рыцари вернулись к дамам.
Итальянка уже вполне пришла в себя. Августа поддерживала ее. Лиза платком, смоченным в фонтане, обтирала лицо, открывая картину такого жестокого избиения, что Фальконе даже перекрестился троеперстием справа налево, забыв, что он теперь житель католической страны.
— Боже правый! — воззвал он. — За что же этот негодяй изувечил вас, милая синьорина?!
Слезы снова заструились из черных очей. И вот что рассказала несчастная "картина":
— Имя мне — Чекина. Этот злодей, Джудиче, был моим женихом. Он мне двоюродный брат, и после смерти моей матушки ее сестра воспитала меня как дочь.
Самой заветной мечтою ее было видеть меня женою сына, ибо она полагала, что его необузданный нрав укрощается в общении со мною. Я же теперь знаю, что Джудиче укрощала лишь надежда поживиться скромным наследством, доставшимся мне от матери: пятью золотыми венецианскими цехинами.
Менее месяца назад тетушка умерла от малярии, терзавшей ее долгие годы, но перед смертью вложила мою руку в руку Джудиче, призвав в свидетели мадонну.
Теперь уж я не могла противиться и стала полагать себя помолвленной с ним. Для него же клятвы пред образом мадонны были лишь забавою! Не прошло и двух недель, как схоронили тетушку, он подмешал мне в питье сонное зелье и обманом ловко украл мою девственность, а заодно снял с меня, бесчувственной, кошель с золотом.
Когда же я очнулась и принялась его проклинать, он заявил, что более не намерен жениться на мне, ибо я уже не девушка, да притом бесприданница… Я думала наложить на себя руки, да убоялась греха и продолжала жить в доме Джудиче: мне просто некуда было податься!
И вот однажды зашел к нам его приятель и показал ему тот самый стилет, который вы видели у моего супостата.
У стилета была великолепная резная рукоять, и Джудиче отчаянно возжелал обладать им. Приятель нипочем не соглашался ни подарить, ни продать эту вещь. Тогда Джудиче принялся молить его, как приговоренный молит о пощаде, пойти на сделку и обменять стилет на меня… Я принуждена была вытерпеть еще и это унижение! Но, уразумев, чего от меня хотят, принялась так биться и вопить, что Джудиче избил меня чуть ли не до смерти. Сделка все же свершилась, мой любовник меня продал…
— Господи Иисусе! — воскликнула Августа.
Фальконе только головою качал, а Лиза едва удерживала слезы: история Чекины до такой степени напомнила ей рассказ несчастной Дарины, что сердце мучительно сжалось.
И вдруг тяжкий прерывистый вздох раздался позади. Лиза, обернувшись, увидела страшно бледное лицо Гаэтано, схватившегося за сердце… Он тоже был потрясен. И как сильно!
Чекина продолжила свою историю:
— Очнувшись и собрав последние силы, я украла у спящего пьяным сном Джудиче последние пятьдесят чентезимо и прибежала к рисовальщику женщин. Я заплатила ему, чтобы он скрыл следы побоев на моем лице, а потом намеревалась пойти искать работу у какой-нибудь добросердечной дамы…
Ее наивность вызвала невольные улыбки на лицах слушателей. Невозможно было даже вообразить ту даму, которая решилась бы просто так, из одного добросердечия, взять на службу размалеванную, вульгарную куклу, которой была Чекина пять минут назад. Но она, видно, уловила, кроме насмешки, еще и проблеск жалости в чертах Августы, ибо глаза ее впились в лицо молодой княгини, словно пиявицы.
— Во имя господа нашего! — вскричала она, простирая руки. — Ради всех милосердии! Возьмите меня в услужение! Вы не пожалеете, синьора! Я все на свете делать умею, клянусь! Я умею шить, плести кружева и вязать чулки, стирать и утюжить, стряпать, мести пол, мыть посуду, ходить за покупками. Я умею даже причесывать дам! Я умею все! О, прекрасная синьора, молю вас, возьмите меня к себе! Иначе мне ничего не останется, как броситься с моста в Тибр, и я сделаю это, клянусь матерью, но тогда кровь моя падет на вашу голову!
Нечто подобное, вспомнила Лиза, она уже слышала, и совсем недавно… Ах да! То же самое говорил им Гаэтано в "Св. Франциске". Что это они, право, сговорились, что ли, эти итальянцы?
Однако, похоже, расхожая мольба имела прямой путь к сердцу Августы. Она устремила жалобный взор на Лизу и Фальконе.
Лиза только плечами пожала; она и сама из милости здесь. Ей ли ставить препоны мягкосердечной Августе, холодно-горделивая внешность коей, оказывается, не более чем маска. Фальконе досадливо нахмурился. Но тут Чекина подползла к нему на коленях, схватила за руку, поднесла ее к губам. Побагровевший от смущения граф только мученически закатил глаза: мол, что хотите, то и делайте. Воля ваша!
***
На том и порешили.
Глава 5
Утешительница
Надобно сказать, что свой хлеб на вилле Роза Чекина ела не даром. Под ласковой защитою Августы она Уже через несколько дней ожила, как оживает вволю политый цветок. Синяки исчезли, и молодая итальянка, в новом скромном черном платье, с матовым цветом изящного лица, с гладко причесанными, блестящими волосами и огромными глазами, очень мало напоминала то избитое, перепуганное существо, кое заплатило пятьдесят чентезимов рисовальщику женщин. Казалось, с нею в просторные залы и маленький сад виллы Роза ворвалась свежесть Тибра.
Прежде Яганна Стефановна и Хлоя с трудом справлялись с уборкою, стряпнею и стиркою. Лиза с охотою помогала бы им: даже за два года не разучишься печь пироги, варить щи да кашу, мыть и катать белье. Однако Яганна Стефановна умерла бы на месте, пожелай княжна Измайлова сама хотя бы постель свою застелить.
Быть высокородной особою Лизе порою казалось весьма скучно! С тех пор как княгиня Агостина Петриди со своею свитою поселилась на вилле Роза, туда остерегались приглашать назойливых, болтливых поденщиц.
И на весь облик этого милого дома постепенно ложилась прежняя печать запустения. Теперь же все переменилось, словно по мановению волшебной палочки!
Чекина металась по комнатам, как вихрь, оставляя их за собою сверкающими. Можно было подумать, что она родилась со щетками, метлами и тряпками в руках.
Она успевала все на свете: проснуться даже раньше Хлои и сбегать на базар, мгновенно приготовить завтрак и подать его Фальконе, который вставал тоже чуть свет, но не любил завтракать в своей опочивальне, а всегда спускался в столовую, где его поджидала веселая, кокетливая Чекина. Тут появлялись и Яганна Стефановна с Хлоей, относили подносы с завтраком проснувшимся дамам.
Если княгиня и граф Петр Федорович относились к ней с приветливой снисходительностью, а Гаэтано — слегка насмешливо, словно никак не мог забыть ее прежнего обличья, то фрау Шмидт и Хлоя возненавидели Чекину чуть ли не с первого взгляда. Почему? Или ревновали к расположению княгини? Или скучали по тому количеству домашней работы, которое сняла с их плеч расторопная Чекина? Бог весть, однако они сделались даже схожи между собой в своей неприязни — с этими их поджатыми губками и недовольно потупленными взорами. Впрочем, никто, и прежде всего Чекина, не обращал на них никакого внимания. Она всегда была так услужлива и мила, что могла бы расположить к себе всякое сердце, кроме сердец фрау Шмидт и Хлои… Зато Лизе она нравилась.
И эта приязнь была взаимной. Подавая завтрак, Чекина так и норовила задержаться в ее опочивальне, раздергивая занавеси, поправляя постель, наводя порядок на туалетном столике, меняя свечи, поднимая с ковра книжку, которую Лиза читала за полночь, подавала легкое домашнее платье, короткое, свободное, тончайшее, с глубоким декольте, украшенное множеством бантов, и вышитые туфли без задников, которые Лиза недолюбливала, потому что они слишком уж напоминали ей турецкую обувь. Чепцы она тоже терпеть не могла, даже кружевные, со множеством нарядных бантов и лент.
Новая служанка охотно взялась бы причесывать Лизу, но та не позволила, как не позволяла и Хлое, и Яганне Стефановне: с тех же самых приснопамятных дней жизни в Хатырша-Сарае она не выносила прикосновения чужих рук к своим волосам, словно боялась, что опять заплетут их в два десятка татарских косичек!
Открыли. На пороге стоял Гаэтано.
Да, да, тот самый кучер! Разумеется, после приключения в "Серебряном венце" он впал в особую милость у русских, да и хозяин "Св. Франциска" смотрел на него новыми глазами, а все три служаночки только что не дрались за право завладеть пригожим храбрецом. Его появление у Августы было тем более неожиданно, что около часу назад княгиня милостиво простилась с ним, щедро наградив, и он, призвав на нее благословение мадонны, куда-то ушел из гостиницы. Но вот воротился.
Был он запылен, взлохмачен, раскраснелся, словно долго бежал, боясь опоздать. Устыдившись своего вида, начал приглаживать волнистые темные кудри и одергивать нарядную куртку под недоуменными взорами дам, а потом вдруг воскликнул:
— Милостивые синьоры! Молю вас, не погубите!
Возьмите меня с собою, не то кровь моя падет на ваши головы!
— Что сие значит, голубчик? — спросила Августа с ласковой насмешливостью. — Неужто успел за один час понять, что вне службы у меня жизни себе не мыслишь, и руки вознамерился на себя наложить?
Гаэтано уставился на нее, не распознав насмешки.
— Аль мала была моя награда? Скажи, во что же ценишь услугу свою, и я оплачу твой счет!
Голос Августы высокомерно зазвенел, и Лиза подумала, что она непременно обиделась бы на такие слова.
Но Гаэтано не замечал ничего, кроме своего отчаяния.
— Синьоры, как только вы уедете, меня настигнет месть за то, что я спасал ваши жизни! — прошептал он, со свойственной всем итальянцам впечатлительностью невольно перенося на себя все почетное бремя, и Лиза только головой покачала, вообразив, как же описывал он приключение в остерии. Теперь понятно, почему здешние девчонки все, как одна, головы потеряли!
Но Августа уже перестала усмехаться:
— Месть настигнет? С чего ты взял?
— Я только что видел в лесу одного из тех, кто был тем вечером в остерии. Тогда ему удалось удрать от меня, однако сейчас он не струсил, а начал меня выслеживать. Кое-как я скрылся, но им не составит никакого труда найти меня и расправиться со мною!
Августа передернула плечами с невольным презрением:
— Сколько тебе лет, Гаэтано? Уж никак не меньше двадцати, верно?
Тот задумчиво кивнул, словно не был в том уверен.
— А хнычешь, как дитя малое: ах, меня побьют, ох,. меня обидят! Разве не мужчина ты? Разве силы нет в руках твоих, чтоб отбиться? Разве нет друзей и родни, чтобы стать за тебя?!
Краска бросилась в лицо Гаэтано. Он опустил глаза и заговорил не сразу, с трудом:
— Я бы не отступил в честной драке, лицом к лицу.
Но как уберечься от кинжала, которым пырнут из-за угла ночью? Как уберечься от предательского залпа из зарослей? А что до родни и друзей, госпожа… — Он тяжело вздохнул. — Так ведь у меня нет никого на свете, тем более в этой стране!
— Почему?
— А потому что я не тосканец, не флорентиец, не падуанец, не венецианец — и не итальянец вовсе; не знаю, кто по крови, но я здесь чужой, и все мне здесь чужое, хоть и вырос тут с младенчества, и матери своей не помню, и речи иной не знаю.
— Как же ты попал сюда? — хором воскликнули обе девушки.
— Один бог знает. Думаю, мать моя была беременной рабыней, купленной у турок богатым генуэзцем, ибо я вырос в Генуе. Смутно вспоминаю ее голос, светлые глаза…
— Но хоть имя ее ты знаешь? — тихо, участливо спросила Лиза.
Гаэтано радостно закивал:
— Знаю! Имя знаю! Я звал ее Ненько! <Звательный падеж в украинском языке от слова "ненька" — мать, няня. >.
Лиза так и обмерла при звуке этого слова, которое даже нерусский выговор Гаэтано не смог исказить.
— Господи! — воскликнула она. — Ненько?! Неужели ты малороссиянин?
У нее даже слезы на глазах выступили. Вглядывалась в соболиные брови, сросшиеся у переносицы, большие, глубокие очи, отороченные круто загнутыми ресницами, очерк круглого лица, по-девичьи капризные губы, румяные щеки, темно-русые волосы, мягкою волною закрывавшие лоб, и чудилось: видела вживе одного из тех хлопцев-малороссов, рядом с которыми шла на сворке ногайской, билась на горящей галере… И дивилась себе: как можно было сразу же не признать в сем пригожем лице черты соотечественника, славянина, брата?
В один миг Лиза уверовала, что и своевременное воспоминание Гаэтано об укромной остерии, и предостерегающий взор волчьих глаз на кружку с отравленным вином, и рука молодого кучера, замершая на полпути, словно наткнувшись на змею, — все это были случайности, незначительные мелочи, вовсе недостойные того внимания, кое она к ним проявляла. И в конце концов Лиза позабыла о них, как забывала обо всем, саднившем ей душу или память… Что-что, а уж забывать она научилась отменно!
Она с жаром вцепилась в руку Гаэтано, жалея лишь о том, что он не помнит ни одного слова из речи предков своих. Он напомнил Гюрда — такую же невинную, несчастную жертву крымчаков. И всем сердцем, которое в этот миг мучительно сжалось от печальных воспоминаний, она пожелала, чтобы Гаэтано воротился на родину цел и невредим, чтобы сыскал там счастье!
К горлу подкатил комок, и Лиза отвернулась, скрывая невольные слезы.
— А я давно догадывалась, что ты не итальянец! — воскликнула Августа.
Гаэтано, видимо, растерялся, даже побледнел от удивления:
— Почему?
— У тебя совсем иные движения губ, когда говоришь. И слова произносишь чуть тверже. Точнее, я думала, ты сицилиец или неаполитанец, но уж точно не северянин, не римлянин.
— Синьоры, вас послала сюда святая мадонна! — вскричал Гаэтано.
Августа лукаво поправила его:
— Мы говорим — богородица!
— Бо-го-ро… — попытался повторить он, но не смог и вдруг рухнул на колени, простирая вперед руки. — Я был рожден на чужбине, так неужто мне и смерть здесь принять суждено?!
Ну что было ему ответить?..
***
Вот и вышло, что герр Дитцель уехал в Россию, а все остальные, и в их числе Гаэтано (его так и называли, ведь иного имени он не знал, а креститься здесь было негде), отправились в Рим.
На виллу Роза.
***
Порою Лиза сама себе поражалась. Казалось бы, уже давно сердце ее настолько изранено — ведь это только на ногах заживают следы дальних странствий, а раны сердца неисцелимы и вечны! — что не сыщется в мире ничего, могущего воротить ей радость и остроту впечатлений, а поди ж ты, снова и снова, после темных провалов, возносило ее на светлые вершины, откуда широко и вольно открывался окрестный мир, сияющий и поющий, за который она волей-неволей благодарила бога, — и летела над теми вершинами, пока новый черный смерч вновь не скручивал ее и не свергал в бездну.
Так было, она помнила, всегда, с самого детства, еще когда беспросветность Елагина дома была основой ее существования. В неизбывной суровости дней подчиненным Неониле Федоровне случалось, спозаранку слезами умывшись, выбежать по воду и вдруг замереть у забора, закинув голову и уставившись в вышину, где, вихрем крыл колебля заснеженные липы и рябинки, неслись птичьи стаи — одна за другой, бессчетно, небо до мрака в очах закрывая! Ветер летел тогда с небес, прерывая дыхание и студя щеки. Иной раз птицы опускались на ветви, унизывали их, будто бусинами, раскачивая, то были свиристели, запоздавшие с перелетом в теплые края, их ледяной, стеклянный перезвон так и сыпался наземь. Хоть пригоршнями собирай!
Вдруг, взметнувшись, улетали стаи, а невидимый звонарь все еще раскачивал рассветный небесный колокол, звеневший прощально. И в горле забывшей обо всем на свете Лизы рождался счастливый крик, и руки рвались в вышину, хоть две деревянные промерзшие бадейки нудно тянули к земле… Мешалось счастье с горем. Вместо вольного клика вырывалось сдавленное рыдание. Но сердце еще долго трепетало неизъяснимым блаженством свободы и красоты…
Вот так же случилось и здесь. Еще на подъезде к новому жилью мелькнули на углу, в нише, статуя какого-то святого, сгорбленного, словно бы под бременем чужих грехов, старинные барельефы, кроткая мраморная мадонна с божественным младенцем на руках, и Лиза вдруг ощутила трепет и замирание сердца: Рим входил в него, как нож, как сладостное безумие входит в одурманенную опиумом голову!
***
Начиналось это каждый день, начиналось с малого: кофе со сливками по утрам, вовсе непохожий на ту черную горькую отраву, которую приходилось пить в Хатырша-Сарае; очарование тихих часов, проведенных над книгами, которые привозили из всех книжных лавок Рима; прелесть всего этого тихого и уединенного места, этой поросшей травой улицы, посреди которой тихо пел фонтан Маскероне… А потом, когда с легкой руки синьора Дито была куплена изящная крытая двуколка — calessino — и Гаэтано уселся на козлы, Рим легко и щедро предоставил другие всяческие наслаждения.
Августа усаживалась каждое утро в calessino с решительно поджатыми губами и стремлением сыскать на сих причудливых улицах подтверждение тому, о чем она читала в книгах. Наслышавшись о Риме прежде, она создала себе некий его образ и теперь сличала мечту с реальностью, действуя с придирчивостью ученого, ищущего подтверждение самым смелым своим замыслам, ведь XVIII век был особенно падок на всякую ученость!
Однако ничто так не губит воображение, как рассуждение или работа памяти, а потому в глубине души Августа признавалась себе, что Рим несколько разочаровал ее… И все же, словно исполняя некий обет, она неуклонно тащила Лизу на поиски античных руин или более поздних каменных красот, наставительно повторяя что-нибудь вроде: "Пока стоит Колизей, будет стоять Рим; когда падет Колизей, падет Рим; когда падет Рим, падет весь мир!"
Для Лизы все рассказы Августы о седой старине человечества оставались чем-то вроде сказок, а трагизм сражений гладиаторов значил не больше, чем отвага охотников, в одиночку поднимающих из берлоги медведя. Великий Колизей, великие термы Каракаллы, залитый солнцем Палантинский холм с дворцами великих цезарей — Лиза называла их великими, повторяя слова Августы, но она и сама ощущала нечто, глядя, как они стоят, объятые таинственной тишиною, облитые жарким солнцем, бросая свои гордые тени, скрывая в этих тенях таинственные подземные переходы, окутанные молчанием; хотелось идти на цыпочках, чтобы не разбудить эхо, заснувшее среди этого всевластия камня.
Рим тревожил Лизу потому, что был для нее городом уснувших, зачарованных существ. Античные мифы на время заставили ее забыть любимые с детства сказки, и вечная зелень, венчающая холмы и руины, трепет плюща, увившего старые дубы, платаны или фиговые деревья, уверяли ее, что еще не совсем угасла жизнь нимф, соединивших свои тонкие тела с морщинистой корою дерев и прохладной водою источников. У Лизы были свои причины обожествлять воду. И более всего полюбила она Рим за то, что не было в нем ни одного палаццо, молчаливый двор которого не оживлял бы мерный плеск падающей воды; не было такого бедного и жалкого угла, в котором не отыскался бы свой источник.
Мраморный лев терпеливо извергал из пасти струю; вода лилась из раковин и козлиных голов; из желоба в стенке беспрерывно истекал ледяной поток, силясь утолить никогда не утолимую жажду печального дельфина, чье тело казалось столь же мокрым и упругим, как и у его живых собратьев, когда-то спасших жизнь Лизе…
И всюду были розы: настоящие, благоуханные, — и мраморные, изображенные в бесчисленных и нежнейших колебаниях, от бутона до распустившегося во всей красе пышного цветка.
Здесь все было живым! Даже в статуях не видела она мертвых изваяний. Казалось, они танцуют, даже когда стоят на одном месте!
Августа из любопытства частенько заглядывала в католические храмы, а Лиза их боялась. Красивы, великолепны, а чужие насквозь. В них не воспаряла душа к небу, здесь нельзя было найти уголка, где бы на нее снизошел высший мир, — везде окружали ее земная надменность и гордыня. Лиза молилась дома, на вилле Роза, как и все ее соотечественники, помня всей душой и пальцами это ощущение воска и его слабый аромат, когда ставишь свечу перед иконою и с поклоном и крестным знамением молишь господа о спасении. Пусть чистая и радостная вера юной, безгрешной души давно канула в былье, она не могла расстаться с мыслями о боге, словно то была последняя ниточка, связывающая ее с родиной и дающая надежду на возвращение. Эти минуты обращения к нему были похожи на краткий отдых после изнурительного бега, когда присядешь на покрытый мхом порожек, освещенный низким зимним солнцем, переведешь дух, поднимешь голову…
Конечно, праздная живописная пестрота итальянской жизни была порою утомительна, но Лиза покривила бы душой, сказав, что пресытилась ею. Она привязалась к Риму, как к живому существу, впитывала всем сердцем звуки, краски, запахи его, изумляясь, восхищаясь, сердясь, смеясь… И очаровываясь им все сильнее.
***
Разумеется, дам в одиночку более не отпускали.
Даже Гаэтано был признан недостаточным защитником. Обыкновенно езживал с ними Фальконе, иначе его почти не называли. Весь в черном, суровый, важный, чье выражение лица, походка, речь были бы уместны у короля, скрывающего свою судьбу под плащом скромного синьора. Немыслимым казалось, что сей невозмутимый господин лишь часа два тому назад в расстегнутом жилете и без шляпы прыгал со шпагою в руке, отражая поочередные либо совместные атаки двух босых девиц, облаченных в мужские рубахи и панталоны.
Теперь с этого начинался всякий день: с уроков фехтования, на которых Августа оттачивала свое мастерство, а Лиза обучалась бретерской забаве с каким-то щенячьим, ее саму изумляющим восторгом. Минувшие годы сделали черты Петра Федоровича суровыми, он ворчал: "Спина уже порядочно хрустит!" Однако Лизе случалось ловить удивление в его взоре, слышать одобрительное чертыхание, и она понимала, что семимильными шагами продвигается вперед в искусстве боя.
Даже Августа — к немалой ее досаде! — была Лизе уж не соперница. Странствия и приключения, как ни странно, не только изранили ее душу и отточили ум, но и закалили тело, сделали железными кисти рук, неутомимыми ноги, легким — дыхание, не согнули, а, напротив, развернули плечи. Увлекаясь дерзкою игрою со шпагою, стараясь подражать Фальконе, Лиза мнила, что во всем ее облике ощутимы та же непреклонная воля и открытый ум, не ведая, что ее бесшабашная, восторженная удаль, бившая ключом, куда сильнее подавляет противника, нежели показное равнодушие.
Ну а слегка передохнув после боев, отправлялись кататься по Риму, и Лиза глазела по сторонам, краем уха рассеянно слушая, как Августа и Фальконе садятся на своего любимого конька: спорят о государственности древней римской и современной российской. Все это казалось ей пустым звуком.
Хоть и робела признаться в том подруге, созерцание платьев, шляпок, карет и вообще живых римских улиц было для нее куда завлекательнее зрелища мертвых камней. Особенно привлекала Испанская лестница.
Высоко над Испанской площадью возвышается церковь Trinita del Monti; перед нею лежит небольшая площадка, а с нее ведет вниз громадная, в 125 ступеней, в три этажа, лестница с террасами и балюстрадами, главным и двумя боковыми входами.
Народ целый день снует вверх и вниз; и даже Августа принуждена была признать, что спуск по Испанской лестнице достоин ее внимания…
Здесь-то и встретились Августа и Лиза с Чекиною.
***
У самого подножия Испанской лестницы сидел толстый старик, словно сошедший с одного из мраморных античных изображений Сильвана <Древнеримское наименование лесного бога. >, даром что был облачен в какие-то засаленные лохмотья. На полуседых, кольцами, кудрях его лежала шляпа, более напоминающая воронье гнездо, а пористый нос цветом схож был с перезрелою сливою. В кулачищах его зажаты были несколько обглоданных временем кистей и грязная картонка с красками; вместо мольберта, как можно было ожидать, перед ним прямо на парапете лестницы сидела какая-то женщина в поношенном черном одеянии и несвежем переднике. Определить, молода ли, хороша ли она, было невозможно, ибо Сильван с сумасшедшей быстротою что-то малевал на лице ее, будто на холсте.
— Батюшки-светы! — воскликнула Лиза, дернула за юбку Августу, уже садящуюся в карету, которую предусмотрительный Гаэтано подогнал к исходу лестницы. — Ты только взгляни, Агостина!..
Молодая княгиня оглянулась и ахнула.
— Да ведь это всего-навсего рисовальщик женщин! — послышался снисходительный голос Гаэтано, поглядывавшего с высоты своих козел, искренне наслаждаясь зрелищем столбняка, в который впали его хозяева.
— То есть как это — рисовальщик женщин?! — спросили русские чуть ли не хором. — Ты хочешь сказать, он рисует картины с фигурами женщин?
Гаэтано весьма непочтительно заржал, но тотчас смутился под ледяным взором Фальконе и заговорил куда смиреннее:
— Он не рисует картины! Разрисованный товар сам является к нему! Предположим, высокочтимые синьоры, подбил какой-то юноша глаз своей подружке. А ей нужно в гости или еще куда. Она сейчас к рисовальщику женщин, и он за пять или десять чентезимо наводит ей прежнюю красоту.
Не успел Гаэтано договорить, как рисовальщик отстранился от своей "картины", взирая на нее по меньшей мере с видом Боттичелли, завершившего свою "Примаверу".
О нет, здесь речь шла о куда большем, нежели подбитый глаз! Перед ними было не лицо, а грубо размалеванная маска: некие разводы на тщательно загрунтованном холсте, и среди этих свинцово-белых и кроваво-красных пятен сверкали огромные черные глаза, полные слез.
При виде двух богато одетых дам эти глаза зажмурились, наверное, от стыда; женщина резко повернулась, побежала вверх по ступенькам, как вдруг с жалобным стоном метнулась обратно.
В глазах ее теперь был ужас. И тут же стала ясна причина этого.
Сверху огромными прыжками мчался здоровенный детина в грязных лохмотьях, сверкая стилетом, который показался перочинным ножичком в его огромном кулаке.
Так вот почему рисовальщик женщин потратил так много времени на лицо этой итальянки! Вот почему сделал ее похожей на куклу! На бедняжке, наверное, места живого не было от его побоев.
Меж тем грозный рык заставил ее рвануться очертя голову вперед; и она, словно бы сослепу, наткнулась на Августу, замершую у кареты.
Ноги беглянки подкосились, она рухнула на мостовую, воздев очи, залитые слезами.
— О милостивейшие синьоры! — возопила несчастная. — Сжальтесь надо мною, заклинаю вас пресвятой мадонною! Он убьет меня, и нет никого на свете, кто мог бы заступиться за меня!.. И даже матушку мою не приведет в отчаяние моя погибель…
Лиза вздрогнула. "Нет никого на свете, кто мог бы заступиться за меня…" Это ведь о ней сказано!
Августа вздрогнула тоже. "И даже матушку мою не приведет в отчаяние моя погибель…" Это ведь сказано о ней!
Меж тем девушка лишилась чувств; и пока обе молодые дамы пытались ее поднять, Фальконе, выхвативший шпагу, и Гаэтано, невесть откуда извлекший стилет, да еще с кнутом в левой руке, бок о бок двинулись на верзилу. И тот.., дрогнул!
На его тупой физиономии появилось выражение несказанного изумления, как если бы статуи, украшавшие балюстрады Испанской лестницы, вдруг сошли со своих мест. Глаза засновали с опасно подрагивающего острия шпаги Фальконе на стилет и кнут Гаэтано. Верзила повернулся и бросился вверх по ступеням с тем же проворством, с каким спускался по ним.
Храбрые рыцари вернулись к дамам.
Итальянка уже вполне пришла в себя. Августа поддерживала ее. Лиза платком, смоченным в фонтане, обтирала лицо, открывая картину такого жестокого избиения, что Фальконе даже перекрестился троеперстием справа налево, забыв, что он теперь житель католической страны.
— Боже правый! — воззвал он. — За что же этот негодяй изувечил вас, милая синьорина?!
Слезы снова заструились из черных очей. И вот что рассказала несчастная "картина":
— Имя мне — Чекина. Этот злодей, Джудиче, был моим женихом. Он мне двоюродный брат, и после смерти моей матушки ее сестра воспитала меня как дочь.
Самой заветной мечтою ее было видеть меня женою сына, ибо она полагала, что его необузданный нрав укрощается в общении со мною. Я же теперь знаю, что Джудиче укрощала лишь надежда поживиться скромным наследством, доставшимся мне от матери: пятью золотыми венецианскими цехинами.
Менее месяца назад тетушка умерла от малярии, терзавшей ее долгие годы, но перед смертью вложила мою руку в руку Джудиче, призвав в свидетели мадонну.
Теперь уж я не могла противиться и стала полагать себя помолвленной с ним. Для него же клятвы пред образом мадонны были лишь забавою! Не прошло и двух недель, как схоронили тетушку, он подмешал мне в питье сонное зелье и обманом ловко украл мою девственность, а заодно снял с меня, бесчувственной, кошель с золотом.
Когда же я очнулась и принялась его проклинать, он заявил, что более не намерен жениться на мне, ибо я уже не девушка, да притом бесприданница… Я думала наложить на себя руки, да убоялась греха и продолжала жить в доме Джудиче: мне просто некуда было податься!
И вот однажды зашел к нам его приятель и показал ему тот самый стилет, который вы видели у моего супостата.
У стилета была великолепная резная рукоять, и Джудиче отчаянно возжелал обладать им. Приятель нипочем не соглашался ни подарить, ни продать эту вещь. Тогда Джудиче принялся молить его, как приговоренный молит о пощаде, пойти на сделку и обменять стилет на меня… Я принуждена была вытерпеть еще и это унижение! Но, уразумев, чего от меня хотят, принялась так биться и вопить, что Джудиче избил меня чуть ли не до смерти. Сделка все же свершилась, мой любовник меня продал…
— Господи Иисусе! — воскликнула Августа.
Фальконе только головою качал, а Лиза едва удерживала слезы: история Чекины до такой степени напомнила ей рассказ несчастной Дарины, что сердце мучительно сжалось.
И вдруг тяжкий прерывистый вздох раздался позади. Лиза, обернувшись, увидела страшно бледное лицо Гаэтано, схватившегося за сердце… Он тоже был потрясен. И как сильно!
Чекина продолжила свою историю:
— Очнувшись и собрав последние силы, я украла у спящего пьяным сном Джудиче последние пятьдесят чентезимо и прибежала к рисовальщику женщин. Я заплатила ему, чтобы он скрыл следы побоев на моем лице, а потом намеревалась пойти искать работу у какой-нибудь добросердечной дамы…
Ее наивность вызвала невольные улыбки на лицах слушателей. Невозможно было даже вообразить ту даму, которая решилась бы просто так, из одного добросердечия, взять на службу размалеванную, вульгарную куклу, которой была Чекина пять минут назад. Но она, видно, уловила, кроме насмешки, еще и проблеск жалости в чертах Августы, ибо глаза ее впились в лицо молодой княгини, словно пиявицы.
— Во имя господа нашего! — вскричала она, простирая руки. — Ради всех милосердии! Возьмите меня в услужение! Вы не пожалеете, синьора! Я все на свете делать умею, клянусь! Я умею шить, плести кружева и вязать чулки, стирать и утюжить, стряпать, мести пол, мыть посуду, ходить за покупками. Я умею даже причесывать дам! Я умею все! О, прекрасная синьора, молю вас, возьмите меня к себе! Иначе мне ничего не останется, как броситься с моста в Тибр, и я сделаю это, клянусь матерью, но тогда кровь моя падет на вашу голову!
Нечто подобное, вспомнила Лиза, она уже слышала, и совсем недавно… Ах да! То же самое говорил им Гаэтано в "Св. Франциске". Что это они, право, сговорились, что ли, эти итальянцы?
Однако, похоже, расхожая мольба имела прямой путь к сердцу Августы. Она устремила жалобный взор на Лизу и Фальконе.
Лиза только плечами пожала; она и сама из милости здесь. Ей ли ставить препоны мягкосердечной Августе, холодно-горделивая внешность коей, оказывается, не более чем маска. Фальконе досадливо нахмурился. Но тут Чекина подползла к нему на коленях, схватила за руку, поднесла ее к губам. Побагровевший от смущения граф только мученически закатил глаза: мол, что хотите, то и делайте. Воля ваша!
***
На том и порешили.
Глава 5
Утешительница
Надобно сказать, что свой хлеб на вилле Роза Чекина ела не даром. Под ласковой защитою Августы она Уже через несколько дней ожила, как оживает вволю политый цветок. Синяки исчезли, и молодая итальянка, в новом скромном черном платье, с матовым цветом изящного лица, с гладко причесанными, блестящими волосами и огромными глазами, очень мало напоминала то избитое, перепуганное существо, кое заплатило пятьдесят чентезимов рисовальщику женщин. Казалось, с нею в просторные залы и маленький сад виллы Роза ворвалась свежесть Тибра.
Прежде Яганна Стефановна и Хлоя с трудом справлялись с уборкою, стряпнею и стиркою. Лиза с охотою помогала бы им: даже за два года не разучишься печь пироги, варить щи да кашу, мыть и катать белье. Однако Яганна Стефановна умерла бы на месте, пожелай княжна Измайлова сама хотя бы постель свою застелить.
Быть высокородной особою Лизе порою казалось весьма скучно! С тех пор как княгиня Агостина Петриди со своею свитою поселилась на вилле Роза, туда остерегались приглашать назойливых, болтливых поденщиц.
И на весь облик этого милого дома постепенно ложилась прежняя печать запустения. Теперь же все переменилось, словно по мановению волшебной палочки!
Чекина металась по комнатам, как вихрь, оставляя их за собою сверкающими. Можно было подумать, что она родилась со щетками, метлами и тряпками в руках.
Она успевала все на свете: проснуться даже раньше Хлои и сбегать на базар, мгновенно приготовить завтрак и подать его Фальконе, который вставал тоже чуть свет, но не любил завтракать в своей опочивальне, а всегда спускался в столовую, где его поджидала веселая, кокетливая Чекина. Тут появлялись и Яганна Стефановна с Хлоей, относили подносы с завтраком проснувшимся дамам.
Если княгиня и граф Петр Федорович относились к ней с приветливой снисходительностью, а Гаэтано — слегка насмешливо, словно никак не мог забыть ее прежнего обличья, то фрау Шмидт и Хлоя возненавидели Чекину чуть ли не с первого взгляда. Почему? Или ревновали к расположению княгини? Или скучали по тому количеству домашней работы, которое сняла с их плеч расторопная Чекина? Бог весть, однако они сделались даже схожи между собой в своей неприязни — с этими их поджатыми губками и недовольно потупленными взорами. Впрочем, никто, и прежде всего Чекина, не обращал на них никакого внимания. Она всегда была так услужлива и мила, что могла бы расположить к себе всякое сердце, кроме сердец фрау Шмидт и Хлои… Зато Лизе она нравилась.
И эта приязнь была взаимной. Подавая завтрак, Чекина так и норовила задержаться в ее опочивальне, раздергивая занавеси, поправляя постель, наводя порядок на туалетном столике, меняя свечи, поднимая с ковра книжку, которую Лиза читала за полночь, подавала легкое домашнее платье, короткое, свободное, тончайшее, с глубоким декольте, украшенное множеством бантов, и вышитые туфли без задников, которые Лиза недолюбливала, потому что они слишком уж напоминали ей турецкую обувь. Чепцы она тоже терпеть не могла, даже кружевные, со множеством нарядных бантов и лент.
Новая служанка охотно взялась бы причесывать Лизу, но та не позволила, как не позволяла и Хлое, и Яганне Стефановне: с тех же самых приснопамятных дней жизни в Хатырша-Сарае она не выносила прикосновения чужих рук к своим волосам, словно боялась, что опять заплетут их в два десятка татарских косичек!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента