Миссис Смит финансировала предприятие, что нам тоже было кстати. Мы сняли помещение на Давер-стрит, 45, который отделали а la Directoire, в стиле Директория – с его сдержанной «римской» меблировкой, обоями вместо обивки и непременными кретоновыми портьерами. У нас занавески были в серо-розовую полоску, а сам салон – светло-серый. Еще был один le cabinet privе, для нас с Феликсом, очень интересно оформленный в зеленых тонах и напоминающий шатер. В этот-то шатер в отсутствие Феликса и явился однажды Джеймс Альберт Эдвард Гамильтон, третий герцог Эберкорн, и признался мне в любви.
   В общем-то я не могу сказать, что для меня подобные признания были редкостью. Я спокойно смотрела на мужчин, которые открывали мне сердце. Более того, я со временем научилась отличать тех, которые были влюблены только в меня, от тех, которые желали и меня, и моего мужа, воспринимая нас как некое нераздельное существо, любовь с которым могла им открыть бездны эротического безумия и невероятного наслаждения. Одним из таких людей был Дмитрий, великий князь Дмитрий Павлович, который никак не мог сделать выбора между нами двумя. В свое время их с Феликсом связывали более чем близкие отношения, ну а жениться Дмитрий хотел все же на мне. Наша с Феликсом свадьба разбила ему сердце… я до сих пор помню его застывшую в отчаянии трагическую фигуру на вокзале, откуда мы уезжали в наше свадебное путешествие… Я никогда не верила в прочность его романа с мадемуазель Шанель: у меня такое ощущение, что он сделался ее любовником только ради того, чтобы поддержать свою сестру Мари, Машуню, великую княгиню Марию Павловну, которая искала у Шанель протекции своему модному дому «Китмир». Брак Дмитрия с этой американкой Одри Эмери тоже казался мне сущим фарсом: он продал титул за деньги… правда, там родился сын, но сути брака это не меняет, они же развелись, и Одри лишилась титула, а Дмитрий сделался богат, хотя и не смог на эти деньги купить себе здоровье… Вторым человеком, который хотел нас обоих, был Г.Р., и он тоже заполучил только Феликса, хотя уже был уверен, что ко мне осталось только руку протянуть – и схватишь. Но он схватил не меня, а свою смерть.
   О Господи, я все время перескакиваю с пятого на десятое, но что поделать, если все это так тесно связано в моей жизни! Начнешь про одно – и оказывается, что невозможно обойтись без другого!
   Итак, на Давер-стрит, 45, появился Эберкорн, который без лишних слов признался мне в любви и сообщил, что готов затеять бракоразводный процесс, тем паче что у него есть доказательства измены его жены, леди Розалинды, так что он будет не ответчиком, а истцом, а потому надеется на благоприятный и скорый исход. Далее он сказал, что я тоже могу быть истицей при расторжении своего брака, ибо ему известно, что Феликс вернулся к увлечениям своей юности и возобновил нежную дружбу с Эриком Гамильтоном, его близким приятелем по Оксфорду (и дальним родственником самого Эберкорна), и я могу получить самые достоверные свидетельства этого.
   Не могу передать, как мне больно было услышать его слова, потому что я чувствовала, что в Лондоне Феликс как-то изменился, с ним что-то происходит, но боялась даже подумать о его возвращении к прежним пристрастиям. И вдруг услышать такое…
   Мне помогло только то, что помогало и прежде. Я с детства приучала себя не слышать того, чего мне не хотелось слышать, того, что ранило меня или оскорбляло. Это очень выручало во время ссор родителей. Потом я таким же образом спасалась, когда мы всей семьей находились в Крыму, в большевистском заточении в Дюльвере, и каждый день могли ожидать расстрела. Вот и сейчас я просто выключила слух и чувства, как выключают электричество, и принялась беседовать с герцогом как с обычным посетителем, который явился купить духи «Ирфе». Я выспрашивала о цвете волос его жены, о ее предпочтениях в одежде, о том, какие оттенки она предпочитает…
   И тут я поняла, что разговоры о пресловутой британской выдержке не более чем миф. Эберкорн воспринял мои слова как оскорбление. Вспыхнул, вскочил…
   Я даже немного испугалась. Отошла к столику, на котором стояли флаконы с пробами духов, взяла Irfй rousse – он был самый тяжелый. Вдруг почудилось, что Эберкорн на меня сейчас набросится. Вид у него сделался совершенно безумный! Думала, швырну в него флакон, выплесну ему в лицо эти довольно едкие духи, если кинется.
   И он в самом деле кинулся… мне в ноги!
   И заговорил – у него был довольно высокий голос, который от волнения сделался пронзительным:
   – Вы не знаете… я могу обвинить вас в подлоге «Перегрины». Если я дам материал газетам, вас обольют грязью. В любом случае, ваша жемчужина всегда будет считаться второй. Но я могу сделать так, что моей «Перегрины» больше никто не увидит!
   Я только плечами пожала, а он продолжал, горячечно, бредово, и его голос резал мне слух:
   – Жемчужина до сих пор не просверлена. Она держится одной только золотой скобой ожерелья. Моя мать и моя жена не раз были недалеки от того, чтобы лишиться ее. Один раз жемчужина затерялась в складках платья. Второй раз она исчезла в Виндзорском замке. Ее долго искали. Оказывается, она завалилась за обивку дивана… Ваше слово, ваше согласие – и она будет потеряна навсегда! Тогда у вашей «Перегрины» не будет соперниц!
   Он был поистине безумен в тот миг, и мне стало жаль его. Я спросила:
   – И что вы хотите взамен?
   – Вас! – воскликнул он.
   – Послушайте, – ласково сказала я, – но ведь если я покину мужа, мне будет все равно, что станется с юсуповской «Перегриной». Сами посудите!
   – А вы покинете мужа? – жадно спросил герцог.
   Я покачала головой.
   – Вы любите его?
   Я кивнула, хотя, наверное, честнее было бы пожать плечами.
   Эберкорн поднялся с колен и тяжело сел на стул. Потом заговорил, не глядя на меня:
   – Один из тех людей, которые замешаны в известном вам декабрьском деле…
   Он умолк, и у меня дрогнуло сердце, как это было всегда, когда разговор заходил о той ночи, когда был убит Г.Р.
   – Один из них видел вас, – продолжал герцог. – Он рассказал мне о случившемся. О вас… Я не мог поверить, что этого хитрого, умного человека, этого русского колдуна, который держал в повиновении семью императора, могла довести до гибели страсть к женщине. Но теперь я смотрю на вас, на ваше волшебное лицо… да сознаете ли вы сами, какая сила кроется в вашем взгляде, голосе, в ваших чертах, в самом мерцании вашей кожи?
   У меня мучительно перехватило горло. Его пронзительный голос вдруг сменился другим – низким, хриплым… ненавистным, гипнотизирующим, завораживающим…
   – Ты, лицо твое… вековечная красота на нем… так сделаю, что годы тебя не тронут, старухой сделаешься, а тебе девки молодые завидовать станут: ты будешь как цветок дурманный… только меня полюби, мне в руки дайся!
   Я стряхнула наваждение, меня мороз пробрал от того воспоминания. И снова визгливый голос герцога так и пронзил слух:
   – Неужели вы своей силы не знаете? Вы можете повелевать мужчинами, как Цирцея…
   У него были мутные глаза, и я вдруг почувствовала ужасное отвращение и к нему, и к тому воспоминанию, которое он вызвал. Неодолимо захотелось швырнуть в Эберкорна флакон, но я все же удержалась и поставила его на стол, но так резко, что густо-золотистая жидкость выплеснулась мне на руку.
   Я темноволоса – Irfй rousse, парфюм для рыжих, был не мой аромат, а я всегда весьма чувствительно относилась к запахам. Сейчас мною овладело величайшее раздражение!
   – Сравнивая меня с Цирцеей, вы меня оскорбляете! – воскликнула я страстно. – Мне не доставляет удовольствия видеть, как на моих глазах достойный мужчина превращается в глупое животное!
   Вслед за этим я вышла из комнаты и из помещения… Вышла на улицу в одном платье, забыв пальто. Я шла по Давер-стрит, не помня себя от злости и тоски. Я не чувствовала холода и уже не думала о герцоге. Мысли о Феликсе преследовали меня.
   Где он сейчас? Я не видела его с самого утра… Неужели это правда, что он и Гамильтон… что они сейчас вместе?!
   Меня догнала Лена Вальстрим, заместительница директрисы нашего бутика, миссис Ансель. Та была англичанка, а Лена – русская, бывшая замужем за англичанином. Здесь ее звали Ленни. Она держала в охапке мое пальто и накинула его на меня, очень встревоженная.
   – Наш визитер ушел? – спросила я, холодным тоном показывая, что не желаю никаких вопросов.
   – Да, – ответила Ленни. – Но телефонировал князь, просил передать, что сейчас возвращается.
   У меня сердце задрожало! Я со всех ног помчалась назад, в бутик, и Бог весть сколько времени ждала Феликса, у которого «сейчас» означало «через час», и это в лучшем случае.
   Наконец он явился – с букетом для меня, с нераспустившимися белыми розами, которые я любила больше других цветов. В другую минуту я обрадовалась бы, но тут мне это показалось подозрительным. Я подумала: «Это неспроста. Наверное, Феликс догадался, что я узнала про его встречи с Гамильтоном. Наверное, он просто хочет загладить вину, опасается скандала!»
   Я редко теряю самообладание и начинаю выяснять отношения, но сейчас не выдержала и спросила:
   – Вы были у Эрика?
   Мы с Феликсом обычно обращались друг к другу на «вы». Не знаю почему, так уж повелось еще со времен нашего знакомства. В письмах всегда было «ты», а в общении – «вы», как правило, с шутливым оттенком, потому что тогда о себе каждый говорил «мы», но иногда это звучало подчеркнуто холодно и наших знакомых удивляло. Моя мать, а propos, говорила, что они с отцом были на «ты» лишь в юности и во время первых, счастливых лет жизни, а когда меж ними начались нелады, они перешли на «вы». Но мы с Феликсом хоть и всегда более или менее ладили и были друг другу первой опорой в жизни, а все же не могли «тыкать».
   – У Эрика? – вскинул он свои ровные, прекрасные, тонкие, тщательно подбритые брови. – С чего вы взяли? Эрик уже другой месяц путешествует по Америке. К тому же он сделался настолько религиозен, что с ним, по слухам, невозможно говорить ни о чем, кроме как об отрешении от мира.
   Я смотрела на него, чувствуя, как сердце начинает биться свободней.
   – Я слышал, здесь был герцог Эберкорн, – сказал Феликс. – Он что, хотел поговорить о делах?
   – Какие у него могут быть с нами дела? – удивилась я.
   – Разве вы не знаете? – в свою очередь удивился Феликс. – Да ведь это была его мысль – открыть наш бутик. Миссис Смит всего лишь поверенная, а предложение и средства – все его.
   Хорошо, что я в это мгновение сидела… хорошо, что Феликс отвлекся, зажигая спиртовку под чайником, и не видел выражения моего лица… я уже прощалась мысленно с этим уютным зальчиком а la Directoire, с этими утонченными кретоновыми портьерами… Я решила, что герцог не простит мне оскорбления.
   Однако он не изъял средств, вложенных в наше предприятие. И более не оспаривал никаких выдумок Феликса относительно истории нашей «Перегрины». Из этой неприятной истории Эберкорн вышел с великолепным чувством собственного достоинства, хотя и пытался бросить его к моим ногам. Может быть, отчасти он остался даже признателен мне, что я не позволила ему это сделать!
   Собственно, на этом историю с «Перегриной-Пелегриной» можно считать законченной. Правда, во время войны мы ее чуть не лишились, когда в 1940 году немцы проводили ревизию сейфов, принадлежавших английским подданным. А наша жемчужина находилась в личном сейфе директора английского Вестминстерского банка в Париже. Феликсу германцы тогда предложили сотрудничество в обмен на «Пелегрину», однако он, конечно, отказался. Коллаборационистом он не мог стать, хотя и в резистанты не годился. С «Пелегриной» мы уже простились было после того случая, но после ухода гитлеровцев из Парижа ее нам все же вернули. Феликс держал ее до последнего, но наконец все же продал в Женеве в 1953 году.
 
   …Я несколько раз подступалась к тому, с чего, собственно, начала свое повествование. Наверное, уже пора об этом обо всем рассказать. Я не слишком корректно обращаюсь с читателем моих воспоминаний, не так ли? Сначала завлекла, так сказать, разрекламировала себя, а теперь то и дело увожу разговор в сторону.
   Ну… да. Увожу. То есть я непременно к этому подойду рано или поздно, но прежде скажу о том, с чего я начала. Об этом самом роковом числе Юсуповых.
   Без этого мне просто не обойтись, если я все же хочу рассказать о том, почему именно я стала причиной гибели моей страны.
 
   Я всегда любила рисовать. Еще когда угрюмой девочкой жила у родителей, которые вечно ссорились… Я не имею права их осуждать, но меня в юности всегда изумляло, куда делась их любовь. Куда она ушла? Почему? Ведь она была!
   Когда мы уже уехали из России, и прошли годы, и отец написал свою чудесную книгу воспоминаний, я прочитала там, как он был влюблен в мою маму, сестру государя, великую княжну Ксению, хотя ее любил и его брат, великий князь Сергей Михайлович, как он посватался, как императрица велела ждать год и как он не осмеливался напомнить государю императору, моему дедушке Александру Александровичу, о его обещании решить их судьбу, пока в дело не вмешался его отец, мой второй дед, великий князь Михаил Александрович, брат императора, и, рискуя поссориться с государыней, он все же вырвал у нее согласие отдать дочь за Сандро, как всегда называли в семье моего Рара. Я читала, как он не мог дождаться возвращения своего отца и от волнения сломал в своем кабинете по крайней мере дюжину карандашей. Потом он, узнав о согласии, счастливый, поехал к невесте.
 
   «Я стоял и смотрел на дверь в спальную Ксении.
   «Как странно, – подумал я, – что она так долго не идет…»
   И вдруг она вошла с опущенными глазами, в простой белой шелковой блузе и синей юбке. Она остановилась у окна в выжидательной позе. Я взял ее за руку и повел к двум мягким креслам. Мы говорили почти шепотом, и мне казалось, что мы говорили одновременно. Раньше мы обменивались поцелуями, но это были поцелуи кузенов. Теперь я поцеловал ее как ее будущий супруг…»
 
   Свадьбу назначили чуть не через полгода, чтобы приготовить приданое мамы, и я помню, дядя Никки, император Николай II, который дружил с моим отцом с детства, рассказывал, что жених с невестой были тогда отчаянно влюблены:
   – Сандро и Ксения то и дело целовались. Вернее, лизались. Они лизались и обнимались, не обращая никакого внимания на окружающих. Твой покойный дядя Джорджи начал даже бояться, что дело дойдет до греха. Ходил за сестрой, как привязанный, и вечно им мешал. Сандро на него страшно ворчал. А Джорджи ведь ее стерег!
   Уже после моей свадьбы, когда я считалась «большая» и со мной можно было говорить о разных не вполне приличных вещах, дядя Никки показал мне одно письмо Джорджи. Тогда родители были в очередном разладе, отец уехал в Америку к своей Марии Ивановне, и дядя Никки предложил прочитать это письмо, чтобы показать, как они были молоды и влюблены. Я то письмо списала для себя – оно меня всегда страшно забавляло и как-то утешало. Вот оно:
   «Джорджи – Никки, 9 июня. Гордерский перевал
   Помнишь, ты мне писал о безобразном поведении Ксении и Сандро; я был действительно поражен всеми гимнастическими упражнениями, которые эти два субъекта производили весь день. Они чуть не продавили тахту и вообще вели себя весьма неприлично: так, например, ложились один на другого в моем присутствии и, так сказать, имели поползновения играть в папу и маму. При виде такого безобразия я даже обиделся. Это уже ни на что не похоже! Хорошо, что недолго до свадьбы осталось, а то, пожалуй, кончилось бы плохо! Я их срамил, срамил, но все ни к чему: они продолжали упражняться с остервенением. Ну и народец!»
   Даже трудно поверить, что так было, что они так страстно любили друг друга!
   До сих пор я обожаю перечитывать в воспоминаниях отца те страницы, которые описывают венчание и свадьбу моих родителей. Отец все это изобразил с такой нежностью и с таким очаровательным юмором! «20 июля мы возвратились в столицу, чтобы посетить выставку приданого, которая была устроена в одной из дворцовых зал.
   В конце зала стоял стол, покрытый приданым жениха. Я не ожидал, что обо мне позаботятся так же, и был удивлен. Оказалось, однако, что по семейной традиции Государь дарил мне известное количество белья. Среди моих вещей оказались четыре дюжины дневных рубах, четыре ночных и т. д. – всего по четыре дюжины. Особое мое внимание обратили на себя ночной халат и туфли из серебряной парчи. Меня удивила тяжесть халата.
   – Этот халат весит шестнадцать фунтов, – объяснил мне церемониймейстер.
   – Шестнадцать фунтов? Кто же его наденет?
   Мое невежество смутило его. Церемониймейстер объяснил мне, что этот халат и туфли по традиции должен надеть новобрачный, перед тем как войти в день венчания в спальню своей молодой жены. Этот забавный обычай фигурировал в перечне правил церемониала нашего венчания наряду с еще более нелепым запрещением жениху видеть невесту накануне свадьбы. Мне не оставалось ничего другого, как вздыхать и подчиняться. Дом Романовых не собирался отступать от выработанных веками традиций ради автора этих строк.
   Сутки полного одиночества и бессильных проклятий по адресу охранителей традиции, и наконец долгожданный день наступил.
   Сам Государь Император вел к венцу Ксению. Я следовал под руку с Императрицей, а за нами вся остальная Царская фамилия в порядке старшинства. Миша и Ольга, младшие брат и сестра Ксении, мне подмигивали, и я должен был прилагать все усилия, чтобы не рассмеяться. Мне рассказывали впоследствии, что «хор пел божественно». Я же был слишком погружен в мои мысли о предстоящем свадебном путешествии в Ай-Тодор[2], чтобы обращать внимание на церковную службу и наших придворных певчих.
   Мы возвращались во дворец в том же порядке, с тою лишь разницей, что я поменялся местом с Государем и шел впереди под руку с Ксенией.
   – Я не могу дождаться минуты, когда можно будет освободиться от этого дурацкого платья, – шепотом пожаловалась мне моя молодая жена. – Мне кажется, что оно весит прямо пуды.
   Только в 11 часов вечера мы могли переодеться и уехать в придворных экипажах в пригородный Ропшинский дворец, где должны были провести нашу брачную ночь. По дороге нам пришлось переменить лошадей, так как кучер не мог с ними справиться.
   Ропшинский дворец и соседнее село были так сильно иллюминованы, что наш кучер, ослепленный непривычным светом, не заметил маленького мостика через ручей, и мы все – три лошади, карета и новобрачные упали в ручей. К счастью, Ксения упала на дно экипажа, я на нее, а кучер и камер-лакей упали прямо в воду. К счастью, никто не ушибся, и к нам на помощь подоспела вторая карета, в которой находилась прислуга Ксении. Большая шляпа с страусовыми перьями Ксении и пальто, отделанное горностаем, были покрыты грязью, мои лицо и руки были совершенно черны. Князь Вяземский, встречавший нас при входе в Ропшинский дворец, как опытный царедворец не проронил ни одного слова…
   Нас оставили одних… Это было впервые со дня нашего обручения, и мы едва верили своему счастью. Может ли это быть, что никто не помешает нам спокойно поужинать!
   Мы подозрительно покосились на двери и затем… расхохотались.
   Никого! Мы были действительно совсем одни. Тогда я взял ларец с драгоценностями моей матери и преподнес его Kсeнии. Хотя она и была равнодушна к драгоценным камням, она все же залюбовалась красивой бриллиантовой диадемой и сапфирами.
   Мы расстались в час ночи, чтобы надеть наши брачные одежды. Проходя в спальную к жене, я увидел в зеркале отражение моей фигуры, задрапированной в серебряную парчу, и мой смешной вид заставил меня снова расхохотаться. Я был похож на оперного султана в последнем акте…
   На следующее утро мы возвратились в С.-Петербург для окончания свадебного церемониала, после которого на вокзале нас ожидал экстренный поезд. Быстро промчались семьдесят два часа пути, и новая хозяйка водворилась в Ай-Тодор. Здесь мы строили планы на многие годы вперед и рассчитывали прожить жизнь, полную безоблачного счастья».
 
   Да, так было сначала. А потом между моими родителями начались нелады. У них родилась первая я, потом мои братья Андрей, Федор, Никита, Дмитрий, Ростислав и Василий. Мама безумно любила мужа и надеялась, что дети удержат его от многочисленных любовных похождений. Теперь, прожив жизнь, я припоминаю, что знала только двух непоколебимо верных своим женам людей: моего дедушку, императора Александра Александровича, и моего дядю Никки. У каждого из них была до брака сильная страсть, а потом они не изменяли женам. Но мой отец был моряк… не зря неверность моряков стала как бы общим местом. Причем все это по большей части происходило не только в далеких портах, но и на наших детских глазах. Постепенно каждый из наших родителей стал жить своей собственной жизнью, от нас они были очень далеки. Редко-редко они заглядывали ко мне в комнаты, и то на минуту. Я же ходила к ним в определенное время и тоже лишь ненадолго. С отцом я в детстве была ближе, чем с матерью, это потом уже, когда я повзрослела, ей стало со мной интересно. А в детстве я ее редко видела. Правда, иногда maman взбредало забавничать. Например, за семейным столом вдруг она начинала швыряться яблоками, грушами, виноградом… Хохотала… Это немедленно бывало подхвачено мною и братьями. Все мы смеялись во все горло, когда брошенный фрукт попадал в кого-нибудь, сидевшего на другом конце стола. Теперь я вижу, что постороннему наблюдателю во всем этом могло показаться что-то дикое, но мы так радовались, что maman с нами, что она весела! По большей части она была очень грустна из-за отца. А потом сама стала находить утешение на стороне… Я помню, Александра Федоровна и тетя Оля обсуждали ее друга – англичанина мистера Фэна. Заметили меня – и умолкли, но я до сих пор помню возмущенную фразу императрицы: «Ma belle-soeur ira bientфt selon les mains!»[3]
   Было ужасно слышать это холодное «ma belle-soeur» от тети Аликс, которая раньше всегда называла мою maman Цыпленочек, а свои письма к ней подписывала «твоя старая Курица»! Они были раньше так дружны, но императрица ненавидела адюльтер!
   Так-то оно так, ненавидела-то ненавидела, но…
   Наверное, не бывает людей, которые умудряются прожить жизнь и обойтись без каких-то трагических слабостей. До меня как-то раз дошли слухи о том, что мать Дмитрия и Мари, моих дорогих родственников и друзей, великая княгиня Александра Иосифовна, умерла в преждевременных родах после того, как застала своего мужа, Павла Александровича, с великой княгиней Елизаветой Федоровной в совершенно недвусмысленной ситуации. Я никого не осуждаю… Я даже не осуждаю мою тетушку Александру Федоровну, которая считается образцом супружеской нравственности, а между тем муж Анны Вырубовой, известной подруги императрицы, однажды, придя домой в неурочный час, застал в спальне жены графа Александра Орлова, красавца, повесу-командира одного гвардейского полка, стоявшего в Царском Селе – это был Уланский ее величества лейб-гвардии полк, – но застал Вырубов этого демона-искусителя не с Анной, а с императрицей… После этого Вырубова немедленно перевели в Москву, Анна с ним развелась. Я об этом узнала уже взрослой и сразу вспомнила, как тетушка судила мою мать.
   Конечно, в детские годы я была далека от того, чтобы оправдывать увлечение maman Фэном, я его терпеть не могла, и, помню, моя гувернантка, графиня Екатерина Леонидовна Камаровская, была страшно шокирована, когда поняла, что я отлично осведомлена о сути их отношений. Но еще более она была шокирована однажды в Царском, куда моя кузина Ольга пригласила Екатерину Леонидовну посмотреть комнаты своих родителей, которые уехали в Петербург. И вот в будуаре Александры Федоровны моя воспитательница увидела множество фотографий графа Александра Афиногеновича Орлова, от юных его лет до предсмертных снимков (он умер в 1907 году от почечной болезни). Ольга с непроницаемым выражением сказала, что граф был большой друг ее maman. Когда Екатерина Леонидовна узнала, что графа похоронили в Царском Селе (хотя умер он в Каире, куда отправился лечиться), около церкви, и что императрица ежедневно по особой дорожке ходит на эту могилу, всегда утопающую в цветах, молиться, она вообще едва сознания не лишилась, что дети императрицы в таком возрасте все знают и понимают.
   Вот и мы с братьями о слабостях своих родителей знали с детства…
   Потом случился роман отца с Марией Ивановной, родственницей Фэна по мужу, богатому американцу Воботану, владельцу самых крупных бань в Нью-Йорке. В Марию Ивановну отец влюбился в Биаррице, причем влюбился так, что пожелал сделать ее на какое-то время моей воспитательницей и учительницей английского языка, чтобы с ней не расставаться.
   К счастью, тут все до того воспротивились, что ему этого сделать не удалось. Хотя воспитательницу мне поменять и следовало бы. Ведь моя тогдашняя гувернантка, Мария Владимировна Ершова, была так ко мне равнодушна, что мы с братьями ее ненавидели и пренебрежительно называли Маха. Протекцией устройства к нам она была обязана великому князю Сергею Александровичу, а мой отец его очень не любил, поэтому он тоже мечтал от Махи избавиться. Вообще Маха была веселая дама по натуре, а мне всегда казалось, будто она надо мной смеется, дразнит меня. Ей обязана я своей детской угрюмостью, от которой потом с трудом избавилась с помощью графини Камаровской (Маха вышла замуж за управляющего двора моего отца, и тогда воспитательницу мне заменили). Графиня Екатерина Леонидовна Камаровская, как ни странно, была протекцией Махи, они были близкие подруги, хотя более разных людей трудно вообразить. Графине достался в моем лице некий неприрученный зверек. Я вечно конфузилась, стеснялась, краснела, говорила сбивчиво, несвязно, а прикрывала свой страх перед незнакомыми людьми угрюмостью. Мисс Костер (я ее звала Нана), которая была моей няней с самого рождения, а также вынянчила и моих братьев, ничего не могла со мной поделать. Между прочим, мой дядя Никки рассказывал, что они с тетей Аликс когда-то завидовали моим родителям из-за моей няни, потому что няня Ольги была с ужасными претензиями и все время делала родителям своей воспитанницы (императору и императрице!) выговоры, например, из-за того, что они слишком часто заглядывали в детскую. Потом они взяли великим княжнам, моим кузинам, русскую няню, Марию Вишнякову, однако называли ее Мэри. Вот была чистая, верная душа! Мои кузины ее обожали. Однажды, во время поездки по монастырям, ее изнасиловал Г.Р. Мэри доложила государыне, а та сказала, будто все, что делает Г.Р., свято… Они и Софью Ивановну Тютчеву, которая всех моих кузин воспитала, удалили от них, уволили, потому что она была врагом Г.Р….