О его лютости знали и пленные татары, и освобожденные русские, и все равно боялись попасть мстителю под горячую руку.
   И вот однажды, когда дошли до озера Кабан, случилась страшная история. Видимо, больная душа Тимофея в тот день пуще прежнего не давала ему покоя. Не в добрый час попалась ему на глаза Фатима – девушка лет четырнадцати необыкновенной красоты. Можно было без сомнения сказать, что в ее жилах течет русская кровь: чернобровая, смуглая, с тонкими чертами лица, которыми иногда отличаются восточные женщины, она обладала ярко-синими глазами и роскошной светло-русой косой. Ни о матери своей, ни об отце Фатима ничего не знала: подобрала ее из милости и воспитала богатая вдова, которой Аллах не дал своих детей и которая была настолько очарована красивым ребенком, что не думала о происхождении девочки.
   И вот когда дошли до озера и остановились напоить коней, Тимофей вдруг кинулся к веренице пленников, схватил на руки Фатиму и бросился с ней к озеру. На мгновение все оцепенели, и Тимофей уже вбежал в студеные волны по колено, когда люди спохватились и стали кричать, что, мол, он делает.
   – Хочу узнать, в самом ли деле это русская дочь! – воскликнул в ответ Тимофей. – Тут кое-кто позабыл стоны сестер и кровь братьев своих во Христе, намерен с басурманкой под венец пойти. Так я хочу всем показать, что она – отродье вражье!
   Мало кто понял смысл его отрывистых криков, однако князь Андрей Михайлович так и ахнул. Он отлично знал, что озеро Кабан считается губительным для русских людей. Не раз жестокие татаре развлекались, сталкивая пленных в воду, – и их сразу тянуло ко дну. Сами казанцы могли прыгать в воду сколько душе угодно и беспрепятственно выходили потом на берег.
   – Но ведь если Фатима русская, она потонет! Лишь татарам озеро Кабан безопасно! – закричал Курбский, исполнившись жалости к несчастной девушке и пытаясь воззвать к разуму Тимофея.
   Однако это было бесполезно. Ратник уже по пояс погрузился в воду, осторожно нащупывая ногой дно, и никто не осмелился прийти на помощь к Фатиме, которая сначала кричала, а потом лишилась сознания от страха. И тогда впереди угрожающе вспучилась вода…
   Люди на берегу опускались на колени, молились. Все понимали, что Тимофей решил погубить Фатиму и умереть. И тогда Курбский направил коня в воду. Он сам не знал, почему отважился на этот отчаянный поступок! Потом, год спустя, Сильвестр скажет, что на это его надоумил Бог. «А может быть, и дьявол», – ответит ему князь Андрей Михайлович.
   Так или иначе, по Господнему или вражьему наущению, он это сделал. Вздымая брызги, с отчаянным ржанием конь князя ринулся в волны, и Курбский вырвал девушку из рук Тимофея. Это оказалось нетрудно сделать, потому что Челубееву было уже не до пленницы. В это самое время страшная сила потянула его ко дну, он канул – и не всплыл ни разу.
   – Прими, Господи, душу раба твоего! – дрожащими губами прошептал Курбский и передал Фатиму подбежавшим женщинам.
   Она скоро пришла в себя и стала спрашивать, каким образом спаслась; все указывали на Курбского. В легкой кольчуге, без шелома, князь стоял на взгорке и задумчиво смотрел на коварное озеро. Высокий, могучий, с открытым лбом, гордым взором и величавой повадкой, Андрей Михайлович был необычайно красив. Несчастной Фатиме он показался воплощением Бога на земле. Она глаз не осмеливалась поднять выше гривы серого, в черных яблоках, его жеребца под красным сафьяновым седлом с позолоченной лукою. Фатима припала к серебряному стремени, покрывала сапоги князя слезами и поцелуями, клялась служить ему отныне и вовеки и отдать за него жизнь по первому его слову.
   Конь волновался, переступал с ноги на ногу, потряхивал бляшками и бубенчиками, которые во множестве украшали сбрую. Недоброе чуял?
   Курбский усмирил его, потом взял Фатиму двумя пальцами за подбородок и долго смотрел в восхищенное полудетское лицо. Что увиделось ему в этих синих, наполненных слезами глазах? Бог весть… И Бог весть почему князь вдруг сказал:
   – Я окрещу тебя и подарю царице. Служи ей и люби ее, как ты хочешь служить мне.
   Фатима не понимала. Когда ей перетолмачили слова князя, она склонилась в знак того, что покоряется его воле, однако в голосе звучало упорство:
   – Отдай меня кому хочешь, но служить я буду только тебе!
   Вскоре войско двинулось дальше. Во Владимире русские полки встретила радостная весть: как раз на день Дмитрия Солунского[5] царица родила сына!
   – Жена подарок сделала и мне, и себе к своим именинам! – радостно твердил Иван Васильевич: ведь именины у царицы были 28 октября, на Анастасию Римлянку, или, по-русски, Настасью-овчарницу.
   Когда дозволено было посетить молодую мать и поздравить ее, все преподносили богатые подарки и Анастасии Романовне, и младенцу. Князь Курбский среди всего прочего подарил царице очаровательную синеглазую и золотоволосую смуглянку по имени Настя. Это была Фатима, окрещенная после рождения царевича в честь святой мученицы Анастасии и самой царицы.
   Анастасия Романовна пришла в восторг от ее красоты, всплакнула над печальной историей Тимофея Челубеева, сердечно поблагодарила князя Курбского – и отдала девушку в помощницы мамкам и нянькам маленького царевича.
   Так победно и радостно завершилась казанская история.

5. Антонов огонь

   После тяжкой борьбы с Казанью покорение Астрахани прошло, чудилось Анастасии, почти неприметно. Казалось бы, время настало – живи да радуйся! Однако Анастасия чувствовала себя плохо. Нет, сама-то она была здорова, а если и затаились в теле какие-то хвори, то при встрече с государем Иванушкой все сразу исцелилось. Сердце по ребеночку болело и тревожилось. Хоть мамок и нянек у царевича не счесть, но не зря говорится, что у семи нянек дитя без глазу. Царевич рос медленно, был маленьким, болезненным, а уж до чего крикливым – просто не описать словами.
   Сначала кормилицы и нянюшки на стенки лезли, когда царица отдала им Настю-Фатиму, и нипочем не подпускали ее к царевичу. Держали на грязной работе. Но вот как-то раз в тяжелую минуту, когда все уже с ног падали от усталости, а Митенька-царевич никак не унимался (Анастасия строго-настрого запрещала давать ему маковый сок для утишения крика, опасаясь, что сын слишком слаб и может не проснуться), позволили-таки басурманке взять на руки царево дитя. И в то же мгновение оно перестало плакать, словно по волшебству! Митя уснул и крепко спал до утра.
   Решили, что это случайность; однако и в другой, и в третий раз младенчик успокаивался на руках у Насти.
   Вдобавок ко всему новая нянюшка рассказала старшей мамке о том, что в Казани болезненных ребятишек прикармливают козьим молоком – не коровьим, нет, оно тяжело для маленького животика, а именно козьим, разведя его теплой водой. Дали такого молока Мите – и он поздоровел на глазах. Старшая мамка, Ефросинья Головина, была женщина добрая. Она не замедлила рассказать все царице, и Анастасия осталась очень довольна.
   Шло время. Вот и Рождество осталось позади, зима катилась к закату, хотя еще цеплялась за жизнь последними морозами и метелями. Мужа Анастасия видела теперь мало, только ночью на супружеском ложе, которое он продолжал делить с ней, почти не отдаляясь в свою опочивальню. Целые дни царь проводил в Малой избе, которую отдал Алексею Адашеву и в которой тот принимал народные прошения, разбирал жалобы и давал ответы, либо в Благовещенском соборе у Сильвестра, либо в своей приемной комнате, беседуя с Курбским. Тот совсем забросил и свой старый Пронск, и Ярославль, дарованный ему в вотчину, – безвыездно жил в Москве и так же, как царь и его окружение, казался озабоченным одним вопросом: воевать Ливонию в будущем году или погодить немного, чтобы служилый народ отдохнул после Казани? А может, пойти на Крым? И таково было сильно влияние Адашева, Сильвестра и Курбского на Ивана Васильевича, что Анастасия всерьез задумывалась: да полно, за истинным ли царем она замужем? Выходило, что страной правят совсем другие люди!
   Иван Васильевич поранил ногу на охоте, напоровшись на сук, и вот уже который день прихрамывал. В нем с детства жило отвращение к болезням: младший брат князь Юрий просто чудо как выживал, обремененный множеством врожденных хворей. В последнее время у него даже язык иной раз отнимался, делался князь нем и безгласен, яко див. Иван брата и любил, и презирал за телесную и умственную слабость, но даже мысли не допускал, что сам может уподобиться такому слабенькому существу. Однако нога уже болела не в шутку, пораненная голень распухла и покраснела. Место вокруг раны сделалось сине-багровым, при небольшом нажатии сочился гной.
   Немец Арнольф Линзей, придворный архиятер, сиречь лекарь, от робости слегка приседая, выговаривал царю: коли вспыхнул в теле антонов огонь, зачем государь пренебрегает разумными медицинскими наставлениями, слушает своих русских, невежественных врачевателей?
   – Вот еще советуют в баньку пойти и хорошенько пропарить ногу с целебными травами, – невесело улыбаясь, сказал Иван, и Анастасия обратила внимание, как лихорадочно блестят его глаза.
   Приложила руку к его лбу – ого!..
   Увидев, как побледнела царица, Линзей осмелился почтительнейше попросить позволения коснуться царской ручки и головки. Позволение было дано, и лицо лекаря вмиг сделалось столь же встревоженным, как у Анастасии.
   – У государя жар, – сообщил он нетвердым голосом. – И биение сердца происходит чрезмерно часто. При этом пульс неровен, а порою даже замирает. А это дурно, государь. Ход сердца должен быть ровен и монотонен. Его ослабляет воспаление телесное. Жар надобно немедля сбросить.
   – Вели там баньку протопить, – нетвердо сказал Иван Васильевич жене, и та поднялась было передать приказание, однако была остановлена лекарем:
   – В баньку вы можете отправиться потом, и она не замедлит оказать свое пользительное действие. Однако для начала необходимо прочистить рану.
   – А то что? – задиристо спросил Иван. – А то помру, да?
   Линзей немедля осадил назад.
   – Нет, государь, конечно, нет, однако… – забормотал растерянно.
   Надо, надо бы сказать царю правду о серьезности положения, однако кто же виновен, что сие положение сделалось столь серьезно? Лекарь! Лекарь робел перед гневом государевым и допустил нагноение и теперь рискует навлечь на свою голову такую бурю!..
   Иван усмехнулся, следя, как забегали глаза Линзея, как заострился от страха его и без того длинный, тонкий нос.
   – Да ты не бойся. Уж наверняка среди моих ближних и дальних нашлось бы немало, кто тебя только поблагодарил бы, отправься я к праотцам. То-то пели бы и плясали! А уж трон делить бросились бы – только пыль бы замелась!
   Анастасия тихо ахнула. Муж покосился на нее – Анастасия неприметно качнула головой в сторону лекаря.
   – А ну, выдь-ка ненадолго, – устало сказал Иван, откидываясь на подушки. – Покличу, когда понадобишься.
   Лекарь выскочил за дверь так прытко, словно прямо отсюда же, от порога, намеревался дать деру до самой ливонской границы, как некогда драпал царев дядюшка Михаил Глинский с приятелем своим Турунтай-Пронским. Напуганные расправой над Юрием Васильевичем Глинским, они чаяли найти спасение в чужой земле, однако были перехвачены в пути и возвращены. Бегство их объяснили страхом и неразумностью, царь обоих простил и оставил в покое. Но то ведь дядя государев! А немца Арнольфа Линзея не простят.
   – Ну, что? – спросил Иван Васильевич жену. – Чего ты надумала?
   Анастасия нерешительно помалкивала. Мысль, ожегшая ее, вдруг показалась просто глупой. Государь Иванушка, конечно, не прибьет – по Сильвестру, к примеру, глупость вообще свойство всякого бабьего ума, – однако же стыдно оплошать.
   – Ну говори, не томи! – Иван взял ее за руку, заставил нагнуться к себе. – Скажешь?
   Стоять внаклон было неудобно, Анастасия присела было на ложе – и тотчас муж потянул ее к себе, так что царица навалилась на него всем телом.
   – Ой, да ты что? Ногу, ногу побереги!
   – А что нога? Нога тут вовсе ни при чем. Нога мне в таком деле совсем даже не надобна!
   Он целовал ее, щекоча бородой, осторожно расстегивал шитое жемчугом, широкое ожерелье, добираясь до шеи, до плеч:
   – Экие перлины колючие, этак все губы изранишь!
   – Бог с тобой, – ошеломленно прошелестела Анастасия. – Что ж ты делаешь, душа моя? Этак-то…
   – А ты молчи, – пробормотал Иван, подымая тяжелый парчовый подол летника, потом – сорочку и гладя атласные шитые чулки. – Ты же вроде молчать решила? Ну так и лежи тихо!
   Она засмеялась, вздохнула, обхватив руками его худую широкую спину, прижалась близко-близко – ближе некуда.
   Иван, как всегда, был в страсти нетерпеливым мальчишкой, который словно бы наперегонки с кем-то бежал к желанной цели. Анастасия когда поспевала за ним, когда нет, да это ей и неважно было. Счастливой чувствовала себя лишь оттого, что слушала задыхающееся дыхание милого друга, сладкую боль от его ошалевших рук и губ, вбирала в себя влагу его, как иссохшая поляна – долгожданный дождь. И самым блаженным было знать, что это скороспелое, никогда не утихающее желание обращено к ней, только к ней.
   «Почерпни воды из реки с этой и другой стороны судна…» Господи, пусть этого не случится никогда! Среди ее каждодневных молитв первейшей была эта – произносимая не губами, не умом, а преданно любящим сердцем.
   – Боже ж ты мой Господи, – с трудом выговорила Анастасия онемевшими от поцелуев губами спустя примерно час. – Да как же я теперь на люди выйду?
   Кика свалилась, убрус был смят и сдернут, волосник едва держался на затылке, а коса распустилась.
   – Опростоволосил ты меня, аки блудницу вавилонскую!
   – Ничего, – блаженно жмурясь и потягиваясь, пробормотал ее муж. – Чай, свои. Прости, не стерпел…
   – Да и я не больно-то противилась, – усмехнулась Анастасия, водя губами по его шее и собирая соленый любовный пот. – Ох, взопрел ты, радость…
   И вдруг ее словно ударило. Вспомнила, что он и прежде был в испарине. Вспомнила о его болезни.
   – Ой, светы мои! – подскочила испуганно. – А нога-то! Нога твоя как?
   Иван возвел глаза, словно прислушиваясь к своим ощущениям.
   – Ты гляди! Давеча и не чуял ее вовсе, а сейчас опять о себе дает знать – болит. Что ж это выходит, а? Выходит, еться надобно с утра до ночи и с ночи до утра, чтоб ничего не болело? Ой, грех, грех… Сильвеструшка-то мой небось облезет и неровно обрастет от такого греха!
   Анастасия вмиг вспомнила, какая догадка ее внезапно поразила. Тихонько засмеялась и опять прилегла простоволосой головой на плечо мужа.
   – Вспомнилась мне, – шепнула Анастасия, осторожно подбирая слова, – вспомнилась мне старая сказка. Помнишь, как кот решил объявить мышам, что помирает? Лег возле их норок и лежит, прикинувшись дохлятиной. Неразумные мыши осмелели и ну баловать на его неподвижном теле! Кто за усы котофея дергает, кто с его хвостом забавляется, а самая большая мышь забралась на его голову и, приплясывая, объявила себя властительницей всех мышей… Ой! – Анастасия испуганно вскрикнула, потому что царь схватил ее за руку – так же внезапно, как кот – дурочку-мышку.
   Приподнялась. Иван смотрел на нее блестящими глазами, вскинув брови, как бы спрашивая, все ли и верно ли понял.
   Анастасия кивнула. Царь усмехнулся и поцеловал ее.
* * *
   Никита Захарьин стоял на коленях около сестры и грел в своих горячих руках ее заледеневшие руки. Никита Романович был юноша еще молодой, хоть и вполне оперившийся в Казанском походе, однако сейчас он чувствовал себя беспомощным мальчишкой. Он не мог постигнуть происходящего. Чтоб от какой-то пустяшной раны, пореза, можно сказать… Ему было страшно жаль Ивана: как же так, пожить всего лишь 22 года! Ему было отчаянно жаль любимую сестру-царицу и племянника, однако больше всех было жаль себя. Себя – Никиту Захарьина, ибо смерть царя Ивана Васильевича означала для Захарьиных не просто крушение всех их устремлений и мечтаний, но и прямую гибель.
   Присягать наследнику Дмитрию, а по сути дела – матери-царице, а вместе с ней всем Захарьиным бояре не желали. Вспыхнули с новой силой разговоры о праве князей Старицких на трон…
   В дверь робко стукнули.
   Анастасия вскинула голову; Захарьины вытянули шеи, сразу сделавшись похожими на стайку испуганных гусей; сидевшая в уголке нянька наклонилась над спящим царевичем, как бы прикрывая его собой.
   Вошел Иван Михайлович Висковатый – высокий, худой, с длинным умным лицом. Темные глаза его были непроницаемы, однако голос звучал участливо:
   – Матушка-царица и вы, господа бояре, извольте проследовать к царю. Государь к себе всех зовет.
   Анастасия так и полетела вон; прочие Захарьины, столкнувшись в дверях, ринулись за ней.
   В малой приемной палате, примыкавшей к опочивальне царя, стены обиты зеленым сукном, а под сводчатые потолки подведена золотая кайма. Над дверьми и окнами нарисованы сцены библейского бытия и травы узорные. По лавкам вдоль стен сидели разряженные бояре, однако Анастасия сразу приметила, что не все явились в парадном платье с изобилием золота, в котором положено было являться ко двору.
   При виде царицы вставали, кланялись: кто с сочувствием и почтением, кто спесиво, кто – с плохо сдерживаемым злорадством.
   Жгуче-черноволосый молодой человек с курчавой бородкой поспешно отошел от малого царского места, стоявшего в углу и являвшего собою деревянный трон под шатром на столбиках, причем под каждой ножкой был диковинный, искусно выточенный зверь. Анастасии показалось, что он трогал сиденье, а может, и примерялся к нему! Однако тотчас сделал вид, что даже не заметил царицы. Точно так же равнодушно отвела взор и женщина с хищно-красивым лицом.
   Князь Владимир Старицкий и его мать Ефросинья были необычайно похожи друг на друга и внешностью, и повадками, и злобным выражением глаз. Они остались на месте, даже когда все прочие бояре следом за царицей втянулись по одному в просторную государеву опочивальню. Рядом с ними топтался Дмитрий Федорович Палецкий, тесть царева брата Юрия Васильевича, и что-то говорил Владимиру с почтительным, просительным выражением. Заметив, что Анастасия на него смотрит, Палецкий смешался и торопливо прошмыгнул в опочивальню.
   Владимир Андреевич лениво зевнул. Похоже было, что все происходящее чрезвычайно утомило избалованного князя и он хотел бы, чтобы дело свершилось без его участия, одними хлопотами матушки.
   «Да уж! – с бессильной злобой подумала Анастасия. – Эта старая ворона о своем вороненке позаботится!»
   Ефросинья недавно посылала к царскому столу именинные калачи: ей сравнялось тридцать семь – и впрямь старуха!
   – А ты что же сидишь, князь Владимир? – послышался новый голос, и отставший Никита Захарьин увидел Сильвестра, только что появившегося в покое.
   – Не пускают! – высокомерно вскинула голову Старицкая, как всегда, отвечая за сына. – Не пускают нас к царю!
   – Кто? – нахмурился Сильвестр.
   – Я запретил ему входить туда, – выступил вперед Григорий Юрьевич. – Не полезно государю слышать поносные речи на себя и сына своего.
   – Грех на том, кто дерзает удалять брата от брата и злословить невинного, желающего слезы лить над болящим, – сдержанно отозвался Сильвестр и двинулся в опочивальню, бесцеремонно обойдя Захарьиных.
   – Да я присягу исполняю!.. – выкрикнул Григорий, однако священник его уже не услышал.
   Дядя и племянник Захарьины переглянулись. Все знали о слабости, которую поп давно питал к князю Владимиру. Ходили слухи, что Сильвестр присягнуть– то Дмитрию присягнет, однако намерен просить царя назначить опекуном царевича не Захарьиных, а именно Старицкого. Но для родственников царицы это конец. И для Анастасии с сыном – тоже…
   Анастасия приблизилась к постели мужа, ловя его взгляд. Он смотрел на царицу, слабо улыбаясь, но, когда перевел взгляд на бояр, ставших в почтительном отдалении, лицо его посуровело:
   – Что же вы, господа бояре? Такой шум учинили в покоях, что даже мне, хворому, слышно было. Царь тяжко болен, царь при конце живота своего лежит, а вы…
   Анастасия припала лицом к его горячей, влажной руке.
   – Слышал я также, что вы отказываетесь целовать крест нашему наследнику, царевичу Дмитрию, и присягать? – все так же негромко спросил Иван Васильевич, однако каждое слово его было хорошо слышно притихшим людям. – Лишь Иван Висковатый, да Воротынские оба, да Захарьины, да Иван Мстиславский с Иваном Шереметевым, да Михаил Морозов исполнили свой долг. Остальные-то чего мешкают?
   Анастасия, приподнявшись, смотрела, как бояре отводят глаза и пожимаются, пятясь к дверям. Те, кто еще недавно громко кричал в приемной, сейчас боялись поглядеть в глаза царя.
   Вдруг, посунув остальных широким плечом, вышел вперед окольничий Федор Адашев и, разгладив окладистую бороду, гулко, как в бочку, сказал:
   – Прости, коли скажу противное! Ведает Бог да ты, государь: тебе и сыну твоему крест целовать готовы, а Захарьиным, Даниле с братией, нам не служивать! Сам знаешь: сын твой еще в пеленицах, так что владеть нами Захарьиным! А мы и прежде, до твоего возраста, беды от бояр видали многие, так зачем же нам новые жернова на свои выи навешивать?
   – Да где тебе, Федор Михайлович, было боярских жерновов нашивать? – тонко взвыл оскорбленный до глубины души Григорий Юрьевич Захарьин. – В то время тебя при дворе и знать не знали, и ведать не ведали. Сидел ты в какой-то дыре грязной со чады и домочадцы, а нынче, из милости взятый, государю прекословишь? И где сыновья твои? Они ведь тоже из грязи да в князи выбрались щедростью государевой! Был Алешка голозадый, а нынче Алексей Федорович, извольте видеть, бровки хмурит в Малой избе! Но как время присягать царевичу настало, ни Алексея, ни Алешки и помину нет?
   Разъяренный Федор Адашев попер на Захарьина пузом. Вмешались прочие бояре, растолкали спорщиков по углам. Шум и крики, впрочем, никак не утихали.
   – А ну, тихо! – внезапно выкрикнул Иван Васильевич – и резко откинулся на подушки, словно крик этот совершенно обессилил его.
   Из-за полога вынырнул бледный архиятер Линзей – весь какой-то запыхавшийся, словно долго откуда-то бежал. Видать, совсем задохся от страха! Перехватил запястье больного своими длинными пальцами, зажмурился, внимательно считая пульс. Потом осторожно провел по впалым вискам государя тряпицей, смоченной в уксусе. Острый запах поплыл по палате, и Иван Васильевич открыл глаза.
   – Эх, эх, бояр-ре… – сказал с укором.
   Голос его звучал едва слышно, и спорщики, желая услышать, что скажет царь, невольно притихли, уняли свой пыл.
   – Если не целуете креста сыну моему Дмитрию, стало быть, есть у вас на примете другой государь? – спросил Иван, обводя пристальным взором собравшихся. – И кто это? Уж не ты ли, Кашин-Оболенский? Или ты, Семен Ростовский? Да ну, не дуруй! Какой с тебя царь! А может быть, ты, Курбский? – чуть приподнялся он на локте, вглядываясь в приоткрывшуюся дверь, и Анастасия увидела только что явившегося князя Андрея. – Что ж, это у тебя в роду! Дед твой Михаил Тучков при кончине матушки нашей Елены Васильевны много высказал о ней высокомерных слов дьяку нашему Елизару Цыплятьеву, да приговаривал, мол, не Ивашкино на троне место! Может, и ты скажешь, что место на троне нынче не Митькино?
   – Напраслину речешь, государь, – негромко отозвался Курбский, проходя ближе к его постели. – Я ведь еще и словом не обмолвился. Хоть ты и великий царь, а все ж не Господь Бог, – почем тебе знать, что я думаю?
   – А вы, Захарьины, чего воды в рот набрали? – повернулся царь к шурьям. – Испугались? Чаете, что вас бояре пощадят, коли вы теперь смолчите? Да вы от бояр первые мертвецы будете! Вы бы сейчас за мою царицу мечи обнажили, умерли бы за нее, а сына бы на поношение не дали!
   – Да мы… мы тут… – бормотали Захарьины, медленно приходя в себя от страха.
   – А ну, пошли все вон! – гаркнул Иван Васильевич так, что по толпе бояр пробежала дрожь, Анастасия испуганно распахнула глаза, а Линзей едва не выронил склянку со своим лекарственным зельем.
   После минутного промедления в дверях образовалась давка. Все спешили поскорее выйти, но кто-то задерживал толпу. Анастасия увидела, что это Курбский – встал в дверях, раскинув руки, и не дает никому пройти.
   – Что же вы, бояре? – спросил он с укоризною. – Куда спешите? Разве забыли, зачем пришли сюда? И ты, государь, погоди нас гнать. Не все еще дело слажено.
   Растолкав людей, Андрей Михайлович приблизился к дьяку Висковатому, который держал крест для присяги.
   – Вот зачем мы сюда пришли! – Склонился перед царем: – Я, князь пронский, присягаю на верность и крест целую тебе, великий государь, а буде не станет тебя, то сыну твоему Дмитрию! И накажи меня Господь за клятвопреступление, как последнего отступника.
   У Анастасии закружилась голова. Словно во сне увидела она только что вошедшего Алексея Адашева, как всегда, с потупленными глазами и в черном кафтане (он ходил только в черном, даже ожерелье расшитое не нашивал), и брата его Данилу, одетого куда щеголеватее. С напряженными, суровыми лицами они пробивались к царскому ложу, целовали крест и клялись в верности царевичу.
   Ждал своей очереди подойти присягнуть и Сильвестр.
   В рядах бояр настало смятение.