– Любопытный случай произошел с девицей Ленорман, наделавшей столь много шума в Париже, – рассказывал Бриссак. – Учился с нами в военной школе один юнкер – нелюдимый, настоящий дикарь-южанин, не хочу утомлять вашу память его варварской фамилией... Утверждал, что он сын провинциального адвоката – может, оно и так, но я уверен, что еще дед этого малого был самым настоящим корсиканским banditto. Однажды – редкий случай – нам удалось вытащить его на воскресное гуляние на площади Дофина. Там выступала со своими гаданиями мадмуазель Ленорман. Мы сложились по несколько экю с человека, и Монборе заранее навестил девицу, рассказав ей, что надо предсказать нашему нелюдиму. Шутка удалась на славу! Малыш-корсиканец ходит теперь сам не свой – еще бы, услышал, что ему предстоит стать величайшим полководцем в истории и повелителем половины мира!
   – К концу жизни дослужится до чина капитана в провинциальном гарнизоне, – меланхолически прокомментировал граф. И рассказал о другом пророчестве, слухи о котором поползли не так давно по Парижу:
   – В начале этого года в салоне герцогини де Грамон собралось достаточно пестрое общество: придворные, военные, судейские, литераторы... Звучали весьма смелые речи – о Вольтере, о грядущей революции, что сбросит с Франции цепи суеверия и фанатизма, о царстве разума и свободы, которое не за горами. Лишь Казот – связавшись с иллюминатами, он помалу приобрел славу ясновидца, – не разделял общих восторгов. «Вы увидите ту великую и прекрасную революцию, о которой так мечтаете, – сказал он. – Но лучше вам не знать, что произойдет с вами в долгожданном царстве разума...» Конечно же, после такого вступления все наперебой стали требовать предсказаний: что случится с каждым из них. И Казот дал волю фантазии: Кондорсе, по его словам, предстоит принять яд, чтобы избежать казни на революционном эшафоте; Шамфор с той же целью выстрелит себе в голову, но неудачно, лишь обезобразив лицо... Де Байи и де Мальзерб не успеют уйти из жизни сами – и примут смерть из рук палача. Герцогиня попыталась свести все к шутке, сказав, что женщины в бунтах и революциях не участвуют, и ей ничего не грозит. «Ошибаетесь, сударыня, – сказал безжалостный Казот. – Вы поедете к месту казни на простой тюремной повозке, и умрете без духовника, без исповеди. Причем окажетесь еще не самой высокопоставленной дамой, казненной таким образом...» И он весьма прозрачно намекнул, что позорная казнь ждет и принцесс крови, и, смешно сказать, королевскую чету... Сейчас это звучит как иллюминатские бредни – но тогда уверенные мрачные речи Казота на многих произвели впечатление.
   – Бред, конечно же, – произнес де Бриссак. После чего в нарочито игривом тоне пересказал старый анекдот об известной иллюминатке – супруге маршала де Ноайля, опустившей адресованное Богородице письмо в кружку для пожертвований церкви святого Рока; томимый скукой священник написал ответ от имени Пресвятой Девы, завязалась оживленная переписка – обман вскрылся несколько месяцев спустя и история наделала много шума... В заключение рассказа он спросил де Леру:
   – Скажите, Арман, коли вы уж время от времени подвизаетесь в здешней церкви, – вам не доводилось получать схожие послания? При здешней простоте нравов это было бы не удивительно...
   – Не доводилось... Но примеров мракобесного суеверия и без того хватает. Не так давно кюре привез из Парижа часы – большие напольные часы с боем... И что вы думаете? Сия невинная покупка вызвала крестьянское волнение, чуть ли не бунт. Кто-то пустил слух, что часы на самом деле – пресловутая габель, которую никто здесь в глаза не видел и ничего о ней толком не знает, но все уверены, что страшнее вещи нет на свете... Пришлось вмешаться мне – причем успел я в последний момент, часы уже лежали на готовой вспыхнуть поленице.
   – Как же вы сумели переубедить фанатиков? – поинтересовался Бриссак.
   – Очень просто. Показал им письмо, полученное из Артуа, от де Левиса, – большая печать с герцогской короной выглядела на нем необычайно внушительно. И сказал, что это булла папы римского – предписывающая каждому французскому кюре владеть часами с боем. Толпа немедленно разошлась, причем многие с благоговением облобызали печать де Левиса.
   – Фанатизм и суеверия низов или развращенное безверие высшего сословия – что страшнее для Франции? – продекламировал Бриссак патетически. – Хорошая мысль, надо бы записать...
   – Фанатизма здесь хватает... То ползут слухи о двухголовом теленке, родившемся в соседней деревне в пятницу, и предвестившем великие беды, причем на турецком языке... То пейзане приносят мне какой-то обугленный камень, и пытаются продать за десять ливров, утверждая, что он свалился с неба... И все мои уверения, что физиологическое устройство гортани телят не позволяет им произносить ни турецкие, ни какие иные речи, – уходят, как вода в песок. С тем же успехом можно объяснять, что космос – суть пустота, заполненная мировым эфиром, и камням там взяться решительно неоткуда...
   Увидев, что Бриссак тянется откупорить очередную бутылку (слуг приятели давно отпустили), аббат де Леру запротестовал:
   – Полно, друг мой! Мне завтра – вернее, уже сегодня – очень рано вставать и служить заутреню – кюре в отъезде. И без того, боюсь, вместо канонических текстов придется прочесть несколько отрывков из Апулея, вставляя в подходящих местах «аминь»...
   – Не волнуйтесь, Арман, – сказал Бриссак с многозначительным видом. – Я предвидел, что наша вечеринка затянется, – и принял меры. Взгляните на свои часы, когда колокол на церкви в очередной раз пробьет время, и вы всё поймете.
   «Так вот о чем он сговаривался со звонарем, услышав про заутреню...» – догадался д'Антраг.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой материализм и просвещение одерживают самую решительную победу над фанатизмом, мракобесием и суевериями

   Роже-Анж – тот самый пейзанин, что встретился графу и Бриссаку на выезде из Сен-Пьера – привык вставать не просто на рассвете, но за час до него, едва небо на востоке начинало набухать розовым. Вставал и безжалостно поднимал домочадцев – скудный завтрак, и за работу.
   Сегодня он проснулся особенно рано, но дело того стоило, утро предстояло особое...
   Полежал в темноте, приводя мысли в порядок, услышал, как колокол церкви святого Петра пробил три удара – и тут же сел на низкой, сколоченной из досок лежанке. Что-то не так... Время он давно привык чувствовать без часов – и, по его ощущениям, было гораздо позднее.
   Он встал, с наслаждением почесался, тело зудело от укусов насекомых. Иветт, рябая невестка, греющая ложе свекра, пробормотала что-то во сне – Роже-Анж взглянул на нее почти с ненавистью.
   Одеваться не стал, спал в одежде – июньские ночи прохладны, а топливо для очага дорого. Роже-Анж вышел из-за занавески, отделявшей ложе главы семейства от общей комнаты. Остальные домочадцы спали прямо на земляном полу, на кучах всевозможного рваного тряпья. Ни в узенькие щели окошек, ни в зияющее в потолке отверстие дымохода не сочилось ни лучика света. Перешагивая через лежащие тела, Роже-Анж прошел к двери, отодвинул деревянный засов, вышел на улицу.
   Так и есть – небо на востоке оказалось не то чтобы светлым, но чуть менее темным. Не иначе как звонарь Гризье выпил вчера больше обычного... Пора будить Мари-Николь – по опыту прошлых лет Роже-Анж знал, что гости с бала начнут разъезжаться через час-другой, но приготовиться стоило заранее. Он шагнул обратно в дом, стараясь дышать ртом – после ночной свежести густые испарения давно не мытых тел казались особенно отвратительными.
   Дверь чуланчика, где ночевала Мари-Николь, отворилась с пронзительным скрипом. Роже-Анж специально не смазывал петли – не для того он бережет дочку, чтобы кто-то из недоумков-сыновей залез к ней под юбку и порушил все великие планы... (На самом деле двое старших лишь считались сыновьями Роже-Анжа, будучи в действительности его единокровными братьями, – покойный отец тоже был не прочь пошалить с невесткой.)
   Мари-Николь посапывала, свернувшись клубком, подтянув колени к подбородку – иначе на полу крохотного помещения было попросту не разместиться. Роже-Анж пнул ее – легонечко, чтобы, чего доброго, не остался синяк. Прошипел:
   – Вставай, дармоедка...
   Потом Мари-Николь мылась на улице, под навесом, вскрикивая от ледяной воды. Роже-Анж стоял рядом, придирчиво разглядывал ее грудь, живот, бедра... Хороша, спору нет, хоть сейчас под принца... Нет, конечно же, Роже-Анж не мечтал, что на его дочь упадет благосклонный взгляд столь высокой особы. Однако старый Козиньяк (тоже владевший участком, очень удачно расположенным у дороги) продал два года назад дочь проезжему секретарю королевского суда из Монбазона, – и дела его круто пошли в гору, прикупил виноградник у вдовы Люро, а сейчас торгуется с кривым Венье насчет покупки мельницы...
   Рассвет близился. Роже-Анж принес дочери хранившиеся в запертом сундуке выходное платье, бирюзовое ожерелье и нарядные башмачки из красной кожи. Мари-Николь, закутанная в холщовое полотенце, дрожала и смотрелась не слишком-то прельстительно. Пришлось исправлять дело – аккуратно положив сложенное платье на чурбак, Роже-Анж обнял дочь, мял ей грудь заскорузлой, мозолистой ладонью, вторая скользнула вниз... Остановился старик с трудом, но своего добился: Мари-Николь покрылась румянцем, глаза поблескивали, дыхание бурно вздымало грудь...
   – Одевайся, – буркнул Роже-Анж и отвернулся. Затем подумал, что если принц – или хотя бы секретарь суда – нынешним летом не подвернется, то он сам опробует это яблочко. Перезревшие плоды начинают гнить...
   Вручил дочери деревянные грабли, отправил к дороге – вновь разметать сено, уложенное вчера вечером в аккуратную копну.
   Восток все больше наливался светом, уже можно было разглядеть купол церкви и колокольню, различить в темной стене леса отдельные деревья. Скоро гости его высочества начнут разъезжаться. Да и вчерашних дворян, спрашивавших про аббата, нельзя сбрасывать со счетов – Роже-Анж заметил, как один из них пялился на грудь его дочери...
   Пора поднимать домочадцев, хватит им бездельничать. Роже-Анж тяжело пошагал к дому, но остановился, услышав от дороги истошный крик:
   – Оте-е-е-е-ец!!!
   Ну что там у нее... На грабли наступила? Он поспешил к дочери. Подойдя, решил было, что понял причину ее испуга: из-под ног метнулась огромная крыса – как-то неловко, несколько боком, прихрамывая на обе левые лапы... Но закричала Мари-Николь не при виде грызуна.
   – Э-э-э... – только и сказал Роже-Анж, потянувшись к затылку привычным жестом.
   На дороге лежала тыква. Да что там тыква – тыквища, не то король, не то кардинал всех тыкв. Огромная, рыже-красная, необхватная... Откуда она здесь? Да еще в такое время? Прошлогодний урожай давно съеден, и тыквы сейчас зеленые, с кулак размером...
   – Отец... – лепетала Мари-Николь, – она... она... Она говорит!!
   Губы девушки подрагивали. Роже-Анж собрался огреть ее пониже спины рукоятью граблей, – какому же принцу, скажите на милость, приглянется слабоумная, несущая всякую чушь? И тут он сам услышал – далекий, еле слышный женский голос, раздающийся словно бы прямо в голове...
   Роже-Анж осторожно шагнул к чудо-тыкве, и голос стал громче – сидящая не то в гигантском овоще, не то в голове женщина умоляла спасти ее отсюда, и порола какую-то ахинею о часах, не вовремя пробивших...
   – Сгинь, сатана, – пробормотал Роже-Анж, осеняя себя крестным знамением.
* * *
   Под утро обильные возлияния сделали свое дело. Арман де Леру если и вспоминал про заутреню, то далеко не в благочестивых выражениях: какого дьявола, в самом деле, он должен исполнять чужие обязанности? Да и вообще, завтра же отправится в Париж, и объявит семье, что бросает постылую каторгу, – пускай-ка братец Жан-Франсуа отрабатывает бенефиций, хватит ему бездельничать! А его, Армана, призвание – литература!
   – Но сегодня, друзья, мы поедем к моей Сандрийон! – восклицал Арман. – И вы убедитесь, какие жемчужины попадаются в здешней навозной куче! Я уверен, что она вернулась задолго до полуночи, даже не попав в бальную залу, и нуждается в утешении, – а сотня экю сделает лесничего весьма сговорчивым, и он не будет возражать, если мы прокатимся с его дочерью развлечься в Монбазон! Выезжаем немедленно!
   Пошатываясь, он направился к дому, переодеться. Бриссак, тоже весьма разгоряченный вином, был не прочь составить компанию приятелю. Д'Антраг ближе к рассвету впал в меланхолию и никаких возражений не высказал.
   Сонные слуги седлали коней, когда заявился встрепанный, с соломой в волосах крестьянский парень: очень важное, мол, дело к господину аббату. На графа и Бриссака он глянул с опаской, и, нагнувшись к уху де Леру, горячо что-то зашептал. Арман сидел с брезгливой миной – наверняка изо рта парня разило отнюдь не флорентийскими благовониями.
   – Тыква?! – вскричал аббат, не дослушав. – Человеческим голосом?! Сожгите ее к чертям! Спалите на самой большой поленице! И не забудьте положить туда же двухголового теленка!
   – И габель, – подсказал Бриссак.
   – Да, да, и габель! В огонь все порождения дьявола! В очистительное пламя!
   ...Когда они проезжали окраиной Сен-Пьера, со стороны церкви донесся отчаянный, оглушительный вопль – трудно было представить, что его способен издать человек либо животное. Бриссак придержал коня, потянул носом воздух. Покачал головой:
   – Похоже, они и в самом деле жгут теленка... Явственно тянет горелой плотью.
   – Да пропади они пропадом, фанатики и мракобесы! – откликнулся Арман, по-прежнему возбужденный. – Поспешим, друзья, нас ждет Сандрийон, моя Сандрийон!!

ЭПИЛОГ, в котором объясняются некоторые события, описанные в прологе, а некоторые навсегда остаются загадкой

   Тем летом восьмилетняя Сюзанн по прозвищу Заячья Губа – дочь Роже-Анжа, считавшаяся его внучкой – стала обладательницей собственной, тщательно скрываемой от посторонних тайны.
   Когда выдавалось свободное время, она убегала далеко, за самый дальний, давно пустующий амбар, чуть ли не к границе леса, доставала из тайника свое сокровище, – и хоть на полчаса, но чувствовала себя настоящей принцессой. О том, чтобы обуть туфельку из хрусталя и серебра, она даже не помышляла, – ставила ее на камень и любовалась, грезя о другой, прекрасной жизни...
   Потом сказка закончилась – кто-то выследил Сюзанн, и в следующий визит она нашла тайник разграбленным... Девочка подозревала Мари-Николь, единокровную сестру, – пару раз видела ее неподалеку от своего убежища.
   Безутешное горе длилось больше месяца, а затем визиты за дальний амбар возобновились – у Сюзанн появилась новая тайна. Вернее сказать, появился друг – большая старая крыса. Заслышав шаги девочки, она тяжело, хромая на обе левые лапы, вылезала из норы. Неторопливо съедала принесенное угощение, и при этом важно, словно королевский гвардеец, топорщила усы. Затем устраивалась на солнышке и слушала, как девочка рассказывает сказки...
   Слушательницей крыса оказалась благодарной: не перебивала и не смеялась над шепелявостью, вызванной заячьей губой... И, казалось, если бы умела говорить, – тоже могла бы поведать немало занимательных историй.

Часть вторая
ЗВОН МЕЧЕЙ И ПУШЕК ГРОМ

Олег Дивов
Мы идем на Кюрасао

   Петр Тизенгаузен, молодой дворянин из мелкопоместных, был с придурью.
   Еще в детстве его одолевали всякие идеи: то затеет вертеть дырку до центра земли и обрушит летний нужник; то возьмется изучать самозарождение мышей в грязном белье и увидит слишком много интересного; то задумается, чего люди не летают, и после ковыляет с ногой в лубках. Когда Петр наконец вырос и озаботился вопросами попроще, а именно, почто у девок сиськи, и как от вина шумит в голове, родители юного Тизенгаузена заметно воспряли духом.
   Но годам к восемнадцати, когда все ему стало окончательно ясно, понятно, доступно, а от этого как-то пресно, Петру нечто особенное вступило в голову.
   От скуки Тизенгаузены держали парусную шнягу, на которой в ясную погоду гуляли по Волге-матушке под гармошку и самовар с баранками. Шняга была верткая, легкая, быстрая, не боялась волны, прелесть суденышко. На ней даже стояла пушчонка для потешной стрельбы, из разряда тех, которые пищалью назвать уже нельзя, а орудием еще совестно.
   И вот на эту шнягу Петр Тизенгаузен вдруг зачастил.
   Экипаж шняги состоял из шестерых мохнорылых обормотов под командой вольноотпущенного матроса деда Шугая. Тот Шугай, даром что дед, носил флотскую косичку, в ухе серьгу и за поясом нож. Еще он был знаменит аж на другом берегу Волги-матушки невероятным своим сквернословием и ловкостью в работе со всякой снастью. Рассказы деда Шугая о дальних походах и истоплении басурман тянулись часами, ибо на одно русское слово у него приходилось три-четыре морских. Но если слушать внимательно, то можно было узнать вещи поразительные – например, что у китаянок дырка поперек.
   Главное, со шнягой дед управлялся отменно. Не было случая, чтоб его мохнорылый экипаж черпнул бортом воду, навалился на другое судно или, скажем, пропил с похмелья якорь – что на Волге-матушке испокон веку считалось в порядке вещей.
   Приняв командование и понизив деда Шугая до боцмана, каковое понижение было компенсировано дополнительной чаркой водки в день, Петр Тизенгаузен развил на шняге кипучую деятельность. Во-первых, он перекрестил ее из «Ласточки» в «Чайку». Во-вторых, заставил матросов основательно подновить судно и заново покрасить. В-третьих, оснастил «Чайку» рындой. И принялся на шняге по Волге-матушке разнообразно вышивать. И в вёдро, и в дождь, и при любом ветре «Чайка» сновала туда-сюда, оглашая великую русскую реку чудовищной руганью и вытворяя такие эволюции, что соседи Тизенгаузенов крутили пальцем у виска.
   – Эх, и угораздило же меня с моим талантом родиться в России! – возмущался Петр, когда ветер стихал, и команда садилась на весла. – Что скажете, пиратские морды?!
   – Ё! – дружно орали пиратские морды.
   Экипаж шняги, надо сказать, разросся уже до дюжины мохнорылых, и морды у них вправду были довольно пиратские. Тизенгаузен самолично отбирал на борт мужиков, из-за чего даже имел серьезный разговор с папенькой.
   – Как один острожники! – возмущался папенька. – Зарежут! Сожрут!
   – А у меня пистолеты, – отвечал Петр.
   Со временем эволюции шняги стали приобретать угрожающий оттенок: «Чайка» шныряла в опасной близости от других судов. Опытный глаз легко угадал бы в ее маневрах развороты для бортового залпа и абордажные заходы.
   Вскоре со шняги помимо обычной ругани донеслась еще и пальба: Петр выставил на фарватер старый ялик и крутился вокруг него, поливая картечью из пушчонки.
   Обеспокоенный папенька бросился к маменьке.
   – Быстро жени мальчишку на соседской дочери, пока не началось!
   Но было поздно.
   Следующим утром на мачте «Чайки» взвился черный флаг. На квадратной тряпке были грубо намалеваны череп и кости.
   – Прощайте, маменька и папенька! – крикнул Петр, стоя у руля. – Не поминайте лихом! Мы идем на Кюрасао!
   Маменьке сделалось дурно. Папенька в сердцах плюнул шняге вслед.
   – Да ты раньше Калязина потонешь, – сказал он.
   Шняга подняла все паруса и, подгоняемая легким попутным ветром и крепким матом, унеслась.
   Ликующий экипаж выпил по чарке водки за успех предприятия и во славу капитана.
   – Стану адмиралом, будете пить по две, – пообещал Петр.
   – Ё!!! – заорали пиратские морды.
   Тизенгаузен подобрал команду умышленно – все его матросы были, помимо вдового деда Шугая, в разладе с женами и мечтали убраться куда подальше. Хоть на Кюрасао. Поглядеть заодно, правда ли у китаянок дырка поперек.
   Шняга весело скакала по мелкой волне.
* * *
   К обеду вышли на траверз села Концы. Стали на якорь в видимости скобяной лавки жида Соломона – больше в Концах ничего достойного внимания не было. Тизенгаузен высадил на берег десант во главе с огромным рыжим Волобуевым.
   – Все ясно, пиратские морды? – напутствовал флибустьеров капитан.
   – Ё! – ответили флибустьеры.
   Жид Соломон, увидев выходящую на берег шайку и осознав, что морды приближаются сплошь пиратские, заперся в лавке. Волобуев со товарищи неуверенно потоптались у двери, постучали обухами топоров в ставни, и все было бы ничего, не вздумай Соломон показать флибустьерам в замочную скважину кукиш.
   Десант запросил поддержки с моря.
   – Наводи, – приказал Тизенгаузен канониру Оглоедову. – Пали!
   Пушчонка жахнула по лавке и с первого раза засадила ядрышко аккурат в замочную скважину.
   Лавка была захвачена без боя, только жид Соломон с перепугу остался на всю жизнь заикою. Жена его и дочери отделались не в пример легче, правда, следующей весной почти одновременно родили по мальчишке.
   – Ну дает Соломошка! – изумлялись в Концах. – Заика, а ишь ты!
   Пираты взяли в лавке богатый приз скоб, гвоздей и амбарных петель. Из скоб понаделали абордажных крючьев, гвозди порубили на картечь, петлями набили трюм в разумении когда-нибудь их выгодно продать.
   «Чайка» ушла от греха подальше на другой, безлюдный, берег, чтобы первый успех подобающе обмыть, заесть и переспать. А утром пиратская шняга, еще веселее и шумнее прежнего, двинулась промышлять дальше.
   План Тизенгаузена был прост: накопив пиратский опыт в относительно безопасных пресных водах, вырваться на оперативный морской простор, а там у кого-нибудь спросить дорогу на Карибы. Напрасно папенька думал сына женить на дочери соседа. В мечтах Петр видел себя зятем губернатора Тортуги, не меньше.
   Вскоре на горизонте замаячило нечто большое и неповоротливое, отдаленно напоминающее транспорт с хреном. Оглашая берега эпитетами, «Чайка» начала маневр сближения. Канонир Оглоедов зарядил пушчонку сушеным горохом – на первый выстрел, для острастки.
   Намеченная на абордаж жертва оказалась вблизи именно что транспорт с хреном.
   – Вы чего?! – заорали оттуда сверху вниз. – Мать вашу!
   Но крючья уже, хрустя, впивались в борт. Абордажная команда Волобуева, размахивая топорами, бросилась на приступ.
   Капитан Тизенгаузен грозно ступил на палубу транспорта.
   – Сарынь – на кичку! – крикнул он и стрельнул из пистолета в воздух.
   За что немедленно получил вымбовкой по голове и упал.
   – Ё! – рявкнул канонир Оглоедов.
   Пираты дружно присели, жахнула пушчонка, и заряд гороха пришелся точно по мордасам вражеской команде, столпившейся вокруг мачты.
   Транспорт сдался на милость победителя.
   – До чего же мы, русские, несговорчивый и упёртый народ, – сокрушался Тизенгаузен, держась обеими руками за голову. – Я же вам крикнул, обормотам, сарынь – на кичку. А вы?
   – Да мы тут все, в общем, не графья, – хмуро сказал капитан. – Чистая сарынь. А ты-то кто, мать твою, истопник хренов?
   – Вот и вправду пущу на дно твое корыто – будешь знать, какой я истопник, – пригрозил Петр. – Капитан Тизенгаузен! Пиратская шняга «Чайка»! Слыхал? Ничего, еще услышишь. Деньги на бочку! А то картечью пальнем!
   Денег набралось чуть более пятиалтынного. Зато хрена баржа везла, как метко заметил дед Шугай, очень много.
   – Никто не хочет вступить в мою команду? – спросил Петр. – Ну и плывите отсюда... С хреном! И всем расскажите, что вас взял на абордаж капитан Тизенгаузен!
   – Ага, – скучно ответили ему.
* * *
   Когда баржа превратилась в пятнышко на горизонте, экипаж «Чайки» выпил по чарке, а Тизенгаузену перевязали голову его же шейным платком, к капитану подошел Волобуев.
   – Слышьте, барчук, – сказал он. – Вы бы это... Не мое, конечно, дело, но лучше вам не хвалиться своей фамилией направо и налево. Вдруг поймают? Нас-то пороли, порют и будут пороть, дело привычное. А вам может показаться стыдно. Да и шкурка у вас, извините за выражение, не такая дубленая.
   – Как стоишь перед капитаном?! – взвился Петр.
   – Виноват, – громила вздохнул и ушел на корму.
   – Я знаю, что делаю! – бросил Петр ему в спину.
   Волобуев спиной изобразил недоверие, но больше ничего не сказал.
   Команда, против ожидания, не роптала. Экипаж водушевила легкость победы,
   редкая меткость канонира вселяла надежду на новые успехи. А хрен... Все равно редьки не слаще. Да и награбленная мелочь была хоть мелочь, однако живые деньги.
   На следующий день «Чайка» атаковала еще баржу, которую тянули против ветра бечевой. Наученный горьким опытом, Петр приказал открыть огонь загодя. Оглоедов виртуозно накрыл горохом бурлаков, затем влепил гвоздями по палубной надстройке – строго говоря, шалашу.
   – Будешь у меня на фрегате главным канониром, – пообещал Петр.
   Команда баржи трусливо покинула судно и убежала по берегу, как метко заметил дед Шугай, очень далеко.
   На барже оказались мало того, что всякая мануфактура и провиант, так еще пара ружей с припасом и водки полведра.
   Тизенгаузен закусил губу. Приз был что надо, но увести его за собой означало потерять скорость.
   – Жалко, не фрегат у нас, – расстроился Оглоедов. – Сейчас бы все забрали.
   Стоявший рядом дед Шугай метко заметил, что фрегату в Волге-матушке было бы тесно.
   – Петли амбарные за борт, – приказал Тизенгаузен. – Грузите ткань. Ох, сколько же ее! Кто хочет, может намотать себе бархатные онучи. Хм... А не поставить ли нам алые паруса?
   Дед Шугай метко заметил, что хотя тряпья красного полно, но команда устанет шить.