Схватившись за острые прутья ограды, побледневшая жена моя, обливаясь слезами, в голос казнилась: "Каменьями надо, каменьями..."
   Да, за отношение наше к нашим предкам, родным и близким, за покинутые и поруганные русские кладбища, в том числе и воинские, не только нас, аховых родичей, но и весь наш загнанный народ Господу следовало бы побить каменьями, он уже и начинает это делать, правда, нам все недосуг сие заметить, думаем, что беды, как кирпичи с неба, падают случайно, вовсе не по нашей вине падают на наши головы, просто наверху не туда и не в тех целятся.
   На этот раз я решил ехать на кладбище пораньше, пока держит весенний наст, потому как мне сказали - снегу там по уши. Так оно и оказалось. Из сажей засоренного, местами уже осевшего черного снега торчали лишь вершинки могильных знаков и кое-где острые пики железных оградок. Это кладбище начиналось при мне, на Красном поселке - место так названо из-за того, что здесь сплошь залегла красная глина, по ней окраина поселка. Голо тогда было на скорбной горке, неприютно, ветрено. Могилы в глине и камне копать было трудно, но копали, хоронили - много сразу после войны умирало людей, быстро заселялась красная горка. Мне довелось покопать и нозарывать людей столько, что я устал это делать и какое-то время вовсе не ходил на кладбище.
   С тех послевоенных лет на Красном поселке, по кладбищу вырос лес на могилах, посаженный людьми, и из семян, принесенных ветром с горных лесистых перевалов. Много на кладбище горьких осин, погрызенных зайцами, с прошлого раза я помнил, что возле ограды наших могил взнялась осина почти в обхват, но я не мог с ходу найти ту ограду, ту осину, хотя казалось, так хорошо знал и помнил это кладбище. Еще и еще заходил я от ворот по главной аллее, еще и еще дивился кладбищу, превратившемуся в лес, где меж деревьев пестрели пирамидки, кем-то придуманные укосины и редко, совсем редко кресты. На железных памятниках - город-то металлургов - были звезды и крестики, но шпана сломала их и погнула. Чего удивительного? У нас добры молодцы, не знающие, куда девать силушку свою, ломают будки на автостоянках, телефонные автоматы, крушат скамьи, ограды, памятники, в подъездах - двери и перила - такая могучая энергия разрушения накоплена, надо ж ей где-то выход найти, вот она и действует.
   На Красном поселке, как и на многих других кладбищах, некоторые памятники упали, их собрали в кучу, они ржавеют, сыплются на черный снег коростой ржавчины. Здесь же вьются белыми пятнышками вытаявшие следы зайцев - нашли косые безопасное место, прижились. Вверху пели зяблики, тенькали синицы, хрипело воронье, справляя свои базарные свадьбы. Из-под горы наплывали запахи гари и дыма - там тяжело вздыхал, парил разноцветными дымами усталый современный прогресс.
   Оградку с "нашими" могилками я все-таки нашел, положил купленные у кавказских братьев гвоздики. С кладбища я уходил, когда солнце стояло уже высоко, черпал сапогами снег, затем долго сидел на горе и глядел вниз, на город, прижатый к берегам трех красивейших горных рек: Чусовой, Вильвы и Усьвы. В этом городишке прошла моя молодость, родились и выросли дети. Зачем? Почему здесь живут люди?
   Накануне я весь день провел в городе, обул сапоги, насунул кепку и потопал "изучать жизнь", - одна из линий третьей книги романа "Прокляты и убиты" должна пролечь по Уралу и надо было хотя бы зрительно освежить память. Но что тут обновлять и освежать? Ничего на Урале не переменилось, дряхлое сделалось еще дряхлее, дурное - дурнее, больше грязи и дыма, хотя больше-то уж вроде и невозможно вытерпеть.
   Под косогором, с которого скатывается что-то, отдаленно напоминающее асфальт, вдавшись углом в пустырь, под электрические опоры - забранный досками огород, в нем несколько кустов смородины, крыжовника, были еще черемуха, сирень и другие посадки. Молодые деревца скрывали убожество избушки, собранной из старых бревен, из крашеных и продырявленных болтами вагонных досок, крыша, наполовину крытая толью, наполовину железом, - мое и моей семьи первое послевоенное жилье, мною же и сооруженное. Похоронная процессия всегда до конца нашего огорода следовала под похоронный марш. Но дальше и выше в гору оркестранты давали себе передышку. На горе были знаменитые Жучихины ямы, туда еще до революции санобоз, содержимый предприимчивой женщиной Жучихой, вывозил выделяемое населением добро. В мою здесь бытность этим делом занимался горкомхоз. Старые, едва прикрытые бочки тащили в гору заезженные лошади, но после ливней ямы переполнялись, все нечистоты стаскивало обратно, зимою дорога обмерзала, и тогда лошадей и машины сдержать было трудно, бочки гремели, машины "гуляли", все сметая на своем пути. Каждой весной, люто ругаясь, я чинил огород, после чего садился за старый стол, притиснутый к стене, и под звуки похоронного марша, под грохочущий санобоз писал бодрые худпроизведе- ния, иногда с претензией на юмор. Очень в те годы много хоронили молодых женщин, часто без музыки, под рвущий душу отчаянный плач - то были жертвы изощренных преступлений, творимых Сталиным и его осатанелыми шестерками - запрещены аборты, запрещены после войны, когда бывают непременные прибавки населения, жизнь была сверхтяжелой, и заботливые отцы-благодетели этаким вот способом боролись за восстановление населения страны...
   Что делалось! Что делалось! Женщины гибли от самоабортов, травились саморучно сготовленными изгонными зельями и, если не погибали, то следовали в тюрьму вместе с тайной акушеркой и, как правило, оттуда не возвращались. По воле мудрых правителей погибало сразу трое русских людей: мать, ребенок и подпольщица - сталинские лагеря не выдерживали и мужчины, что говорить о женщинах.
   Забор нашего огорода и перестроенная, поставленная на фундамент избушка сохранилась, забор опять снесен - щепье валяется, но избушка жива.
   Напротив нашей избенки строились когда-то, садили деревья на засыпанном отроге оврага наши родственники, так у них не только ограда, но и столбы, и лиственницы, выросшие до опор, - сметены, искрошены. Оставшаяся одна-одинешенька свояченица сидит среди щепы, собранной в огороде на топливо, и повествует о том, что построены на горах отстойники, даже и очистительные сооружения, но, как все и везде у нас, часто они ломаются, выходят из строя, и тогда течет все добро прежним путем, по дороге. Вот так-то текло, текло, намерзало, намерзало да и в катушку дорога превратилась, по катушке той лесовоз да тоже, видать, неисправный. "Ка-ак понесло его, милого, вниз, так и давай он все сметать на пути, перелетел через канаву, сшиб огород, деревья, остановился, на него тут же верхом насели "жигуль", "москвич" и еще транспорт разный..."
   Ох-хо-хонюшки! Ехал я от Перми до Чусового на электричке, мимо вокзалов станций и полустанков, некоторые, еще дореволюционных, демидовских времен, вросли в землю, белели торцами штабеля леса, прели хлысты брошенных лесин и черная ломь. Мне тридцать лет назад казалось, что с лесом на Урале уже покончено. Мне говорили за рубежом, что за погубленное, брошенное и промотанное нами добро, только от одной нефти сотни миллиардов, можно было многое сделать, даже золотые каемочки на дорогах навести, но... не в коня корм.
   По-прежнему старчески вздыхает натруженный завод, курясь равнодушно дымами; за рекой Усьвой вспыхивает небо от вылитого раскаленного шлака. Внизу, на грязных улицах, возле черных от копоти домов копошится народ, что-то даже строится - и не простое, а модерновое. Ближняя от нашего жилья была пятая школа, где начинали учиться мои ребятишки, называлась она "татарской" оттого, что в округе жило много татарских семей. По баракам, неуклюже, в два этажа рубленных, обреталось много пролетариев, нашим детям было самое место в той, со стороны оврага бревнами подпертой, школе. Анна Ивановна, ликом схожая с усталой крестьянкой, но не с бодренькой совучительницей, раздавала почти всю свою зарплату своим ученикам - на завтраки (тогда всего гривенник), барачные папы и мамы - нами порожденное человеческое отребье - пропивали все, вплоть до последнего гривенника и рубах.
   Сгнила "татарская" школа, наверное, покинула сей свет и пожилая сердобольная учительница. На месте школы сооружено здание под стиль "а ля рюс", все в деревянной резьбе, с залом, нумерами, кухней, окна с петухами на наличниках занавешены непроницаемыми, стильными занавесками, как в шестом районе Амстердама, где в каютах за стеклами сидят красотки и во время "сеанса" застенчиво занавешиваются, - бардаки там буржуазные, а это вот нарядный советский чусовский бардак, только именуется хитро: "Дом для приемов". Как пели в тридцатые годы: "Цыпленок тоже хочет жить". Чусовское начальство давно доказало, что его запросы и вожделения нисколь не хуже и не ниже, чем у "тех", что наверху. На рынке наподобие петушков там-сям выстроены ларьки для индивидуальной торговли, тоже все в деревянной резьбе и лаке, стоят меж грязных луж и рытвин, но никто в них ничем не торгует. И свор грязных, разномастных собак не видать - пришили их бичи или кавказские братья на "бараньи" шашлыки употребили - любят они повертеться в наших бесприютных русских дырах. Около проходной завода, на фоне полинявшей грязной скульптуры Ленина толпится народ. "Митинг, - подумалось мне, - это в смирнейшем-то городишке!.." Но то был не митинг, то рабочие металлурги после смены штурмовали автобус. Одна баба, похожая на медведя, ревя зверем, размахивала сумкой направо и налево, пробивая себе путь к транспорту. Никаких автобусов прежде в Чусовом не было, с работы и на работу люди ходили пешком, жизнь ютилась подле и вокруг завода, но когда от металлургического завода отпочковался в отдельный ферросплавный завод и стал выделять совсем небывалый смертоносный чад, Министерство черной металлургии вынуждено было пойти на расходы, и решено было строить мост через реку, начать строительство жилого массива, чтоб хоть частично спасти жизнь новому поколению металлургов, а то ведь и до пенсии многие не доживают. Когда шел я по главной аллее кладбища отыскивать могилы родственников, куда ни посмотрю: и направо, и налево все знакомые фамилии я же в Чусовом вставал на учет в военкомате, работал на разных работах, в газете, на радио, и многих-многих жителей города знал не только в лицо, но и пофамильно. Лежит на этом кладбище и знакомый врач, большой, добродушный выпивоха, хвалился он когда-то: "Почти всех, что здесь покоятся, я лечил..."
   Редакция "Чусовского рабочего" находится теперь за рекой, в Новом городе. Сходить бы надо, но посмотрел я газету - и расхотелось. В бытность нашу в "Чусовском рабочем" мы тоже были верными приспособленцами, послушными исполните- лями, как и вся совпресса, оскверняли родное слово, но до подлостей повального порядка все же не доходили. Газета "слепо" напечатана, целые столбцы смазаны, она почти нечитабельна, - это при своей-то типографии! Бывало, наши рассыльные не успевали обувь чинить, бегая от редакции до типографии, которая располагалась отчего-то на железнодо- рожном товарном дворе. На четвертой полосе газеты все в порядке: напечатаны объявления, реклама, даже линеечки, виньеточки, рамочки - все путем, все как надо! - за это платят. Стишки, обличающие демократов, в газетке тоже четко напечатаны, - стишки под мне известным псевдонимом старый чусовской демагог-партократ скрывается за тем псевдонимом - жив курилка, борется, воняет в валенки перепрелой вонью.
   Мы до чего дошли-то? До чего дожили? Мне говорили, мол, директор завода и администрация города - неплохие, но ведь это среди совсем плохих! Попробовал бы хозяин завода, скажем, в Питсбурге или в Бристоле, не привезти рабочих на работу и не увезти с работы - трудящиеся его вместе с заводоуправлением снесли бы, каменьями забили, заодно и власти городские, сыто наверху дремлющие, разогнали бы. Как привычно - власти хорошие, но в городе нельзя жить. Впрочем, по Уралу, да и только ли по Уралу, есть немало городов и городишек, в сравнении с которыми грязный Чусовой - райское место. Город Красноярск, в котором я живу, разве лучше? В нем тоже нечем дышать. Дети мрут как мухи, рождаемость давно отстает от смертности. Секретные, спрятанные под землей города-спутники, начиненные урановой супер-продукцией, радиацией, фтором и массой других отравляющих веществ и гадостей, днем и ночью убивают людей.
   "Зачем? Почему здесь живут люди?" - еще и еще задавал я себе вопрос, сидя на горе и глядя на город моей молодости, затянутый пеленой газа, дыма, сажи. Но здесь впору спросить: зачем мы вообще живем? Зачем родились? "Приемлем с жизнью смерть свою, на то, чтоб умереть, родимся?" - гремел когда-то Гаврила Державин. Зачем нам выпало жить в стране, превращенной в помойку, в душегубку, в холодный карцер, куда бросают провинившихся зэков граждане начальники? "Но раз мы люди и в такое время жить нам выпало никуда не денешься", - это самоцитата из одной моей ранней повести. Ее я набросал мимоходом, не думая, что она со временем сделается такой злободневной, почти пророческой. Нет у нас запасной родины, нет другой жизни, значит, надобно все вытерпеть и пережить ради того, чтобы обиходить, спасти эту забедованную, ограбленную, почти убитую землю, на которой нам выпало жить, наладить жизнь, которой наградил нас Создатель, сохранить в себе душу ради того, чтобы во всем и во всех она была века, веки-вечные жива.
   Утром я уезжал на станцию из спортивного лагеря "Огонек" и на рифленом заборчике старого чусовского кладбища увидел крупно, суриком написанное: "Да здравствует КПСС! Слава товарищу Сталину!".
   О, родина моя! О, жизнь! О, мой народ! Что вы есть-то? Чего еще надо сделать, чтобы прозреть, воскреснуть, не провалиться в небытие, не сгинуть? И если ты еще есть, мой народ, может, вслушаешься в вещие слова современного гонимого поэта: "А может, ты поймешь сквозь муки ада, сквозь все свои кровавые пути, что слепо верить никому не надо и к правде ложь не может привести".
   Но закончить все же хочется мне не назиданием, а заветом, что всегда у меня на столе, выписанном из стихов вологодского поэта Сергея Чухина, тоже рано себя сгубившего:
   Работай, мой друг,
   Душою чист,
   Один проходи науку.
   По правую руку
   Бумаги лист,
   И сердце
   По левую руку.
   Но легче будет писать
   Вдвоем,
   Если,
   Навек условясь,
   Рядом с тобою
   Поводырем
   Незамутненная совесть.
   А трудно станет
   В пургу и свист,
   Поделят поровну
   Муку:
   По правую руку
   Бумаги лист
   И сердце
   По левую руку.
   ...Прошло более четырех лет со дней написания этой статьи для собрания сочинений, издание которого в современных экономических условиях осложнилось и задержалось.
   За это время я написал и напечатал две первые книги романа о войне, он называется "Прокляты и убиты". Первая книга - "Чертова яма", уже неоднократно изданная, и вторая - "Плацдарм" - подвергнуты разбору в печати, получены на них и письма от читателей. Как я и ожидал, читатель высокопоставленный - это еще не значит - высококультурный, подвергает роман разносу, пользуясь старой, но для них, высокопоставленных, неизносимой моралью и терминологией: - "Мы победили, и это главное", "Клевета на войну", "Поклеп на все святое, главное, на партию", "Где автор этакое видел? Было не так, а вот как?", ну и т. д. и т. п.
   Да, увы и ах! Времена-то изменились, генеральские окрики не только на писателя, но и на подчиненных мало или почти не действуют.
   Главные, как всегда для меня, письма от людей, видевших войну из окопов, а несколько писем - от солдат, служивших в том же Бердском полку одновременно со мной или за мной, и я непременно помяну их в тех томах, где будет напечатан роман "Прокляты и убиты".
   За это время не только писалось, но и думалось много - более всего поразило меня воскресение гидры - коммунистической партии, давно уже и закономерно превратившейся в партию фашистскую, сеявшую смуту и злобу на нашей усталой земле, и снова часть замороченного народа, пока, слава Богу, небольшая, вместо того, чтобы молиться, готова бороться, бить, побеждать, чтобы вернуться к тому прошлому, когда была дешевая колбаса.
   Поразительная страна! Феноменальный народ! Шел-шел по трупам и потокам крови к светлому будущему, теперь готов идти тем же кровавым путем к "светлому" прошлому. На Руси Святой, более всех других государств пострадавшей от немецкого фашизма, расправляет крылья, каркает и готов взлететь фашизм советский, уже идеологи свои появились, доказывающие, что без свалки и крови на обратном пути никак не обойтись, надо жертвовать собой и детьми своими, а партия сумеет за все за это отблагодарить. И все это снова от имени народа делается недобитыми коммунистами и воротилами, готовыми ввергнуть его в пучину кровавых бедствий, и уже снова попробовано пролитие крови.
   Мы, русские, так ничему и не научились, все неисчислимые жертвы и муки народа, войну перемогшего, кажется, забыты. Это в стране, где народ до сих пор не восстановился, население после войны не прибыло, а убыло. Запуганный большевистской демагогией, во все времена обманываемый народ, снова желающий обмануться, вроде как бы не понимающий простых истин, так и не пришедший к Богу с покаянием, народ, подверженный сомнению и не верящий, что "никогда, ничего не вернуть, как на солнце не вытравить пятна, и, в обратный отправившись путь, все равно не вернешься обратно".
   Отученный свободно жить и отвечать за себя, русский народ хочет обратно в стойло, под ярмо, к общей кормушке, в общую тюрьму, на общие нары. Конечно же, часть населения, которая не потеряла еще разума и отлично сознает, куда его тянут авантюристы и пройдохи ленинско-сталинской выучки, как может, сопротивляется этому, протестует, пытается оградить доверчивых и несчастных людей от нового безумия, от новой крови, и потому написалась у меня "внеплановая" повесть под первоначальным названием "Не надо крови".
   Не надо! Всем строем и содержанием этой повести, - она опубликована под названием "Так хочется жить" - действие в ней простирается от войны и до наших дней, я пытаюсь образумить, предостеречь людей русских - нам не выдержать новой смуты, если мы схватимся в междоусобице. Это будет уже последняя кровь. Пока еще есть надежда, пусть и небольшая, на спасение народа, воскресение Руси. Но если начнем свалку, - ничего не останется: ни народа, ни государства нашего Великого.
   Есть в задумке рассказы, "затеси", повесть для детей о собаке. Дал бы Бог силы творцам и народу успокоение, да хоть сдвиги и надежды на улучшение вконец расшатанной российской жизни, все тогда планы осуществятся, и мечты сбудутся. Поживу еще и поработаю во славу Отечества своего и в усладу усталой души. Мира, покоя и хлеба желаю я себе и всем моим соотечественникам.
   Виктор АСТАФЬЕВ
   1992-1996 гг.
   Овсянка - Красноярск
   Примечание
   Сейчас везде и всюду у нас торгуют, значит, и чусовские ларьки действуют.