— Запузыришься тут.
   Голос Сашки уже совсем стал спокойным, даже чуть грустным, усмешка с губ исчезла. Он подгреб под себя кем-то наломанные ветки каштана, морщась от боли, улегся, подобрал приплюснутый блестящий каштан, подкинул его, как монету, поймал.
   — Такая аппетитная с виду штука, а сожрать нельзя, — с сожалением проговорил Сашка и скосил глаза на Олега — спит или нет?
   Олег думал о чем-то, прикрыв глаза пушистыми ресницами. Лицо Олега было в сохлой крови под носом, у глаз, в ушах. Хорошо, что он не видел своего лица.
   — Пайку я свистнул, Олик, за то и мантулил в трудовой колонии.
   В санпропускнике кто-то выл, ругался, брякали тазы. По другую сторону каштана, привалившись спиной к стволу, солдат, тот самый, что угощал Олега картошкой, мусолил карандаш, нашептывая: «Ранило меня другорядь и опять в мяготь, слава богу…»
   Сашка разомкнул ресницы. Олег все так же неподвижно сидел против него, навалившись здоровым плечом на зеленую оградку. Он слушал письмо солдата, сумевшего-таки пройти регистрацию без очереди и снова по-домашнему расположившегося под деревом, но уже под другим. «Видно, везде дом бывалому человеку», — уважительно подумал Олег.
   «И чего я к этой святой душе привязался? И чего меня все тянет к этим юным пионерам?» — думал в это время Сашка, глядя на Олега.
   «…Береги ребятишек, — тоскливо выдыхал за деревом солдат, — терпи, я вернусь уж живой, пока в госпитале да че — и войне конец».
   — И чего это я в тебя такой влюбленный? — тихо произнес Сашка и быстро закрыл глаза.
   — Что? — встрепенулся Олег.
   — Да ничего, — притворно зевнул Сашка. — Спектакль я один вспомнил, комедию. Когда в детдоме был, Яшку-артиллериста в ней представлял.
   — Ты и в детдоме был?
   — Спроси, где я не был!.. — Сашка обернулся, тряхнул солдата за стволом каштана: — Эй, друг, передавай от нас привет своей Марье.
   — Матрена у меня, — сумрачно поправил солдат Сашку. — Закурить надо, что ли?
   Сашка за догадливость назвал солдата молодцом, принимая от него кисет. Не жалея чужого самосада, завинтил из газеты вместительную «козью ножку» и протянул кисет Олегу. Тот опять замотал головой. «Да, видать, худо малому, раз от табаку совсем отбило».
   — Может, еще сманеврируем? — предложил он Олегу.
   — Заметили. Не выйдет, — глухо отозвался Олег, облизывая сухие губы. — Рассказывай лучше о своей жизни, если не в тягость.
   — В тягость не в тягость, а развлекаться чем-то надо, — сказал Сашка и ровным, даже чуть тягучим голосом, будто совсем о другом человеке, поведал о себе.
   В двенадцать лет осиротел Сашка. Сначала забрали отца, потом мать. Была она женщина крутого характера, ринулась отбивать мужа, что-то сказала там, говорят, следователю в морду плюнула.
   — А я подзаборником сделался, уркой. И прибрали меня в детдом. Хорошо там было — ни заботы, ни печали… А после — самостоятельная жизнь. Долго рассказывать…
   — Э, друзья, — не поворачивая головы, вмешался в разговор солдат, дописавший письмо.
   Сашка оглядел солдата. Был он ранен ниже колена, прибран, даже побрит, и погоны были на месте, и все пуговицы тоже. Добрые, глубокие морщины лучились возле его глаз, и задумчивая складка навечно поселилась между бровей.
   Они разговорились.
   — Ox-xo-xo! — вздохнул солдат, спросил у Сашки: — В штрафной спасся?
   — Ага. Мы всей колонией в Москву писали. Разрешили нам вину искупить кровью. Радости было!..
   — А как же! — задумчиво вставил солдат. — Там за счастье люди почитают фронт-то… Хоть в штрафную, хоть в какую…
   Из-за кустов вывернулся младший сержант с забинтованной шеей, приткнулся цигаркой к Сашкиной «козьей ножке», с трудом прикурил, потому что его било трясухой — контузией. Он ушел, оставляя за собой синенький вкусный дымок от легкого табака.
   Сашка проводил его грустным взглядом, запустил увесистым, как камень, каштаном в воробья, мерно чирикавшего на ветке.
   — И скоро ли этот сержант-подлюга в предбанник выйдет? Олик, ты еще живой? — крикнул Сашка.
   — Живой, — с тяжелым вздохом откликнулся Олег, убирая с лица пилотку. — Тебе награды за штрафную дали?
   — Ну что ты, парень! В штрафной дают только прощенье, живым и мертвым. Да-а, лежат ребятишки где-то под селом Вишневцы. Как они шли, как шли!.. — с закрытыми глазами вспоминал Сашка. — Я такой атаки уж после не видел. — Сашка побледнел еще больше и с минуту молчал, нервно пересыпая в ладонях каштаны. — Все обиды ребятишки забыли, когда фраера чужие нашу землю лапать пришли. Все откинули. Скиксовали несколько урок. Пришили их.
   Неожиданно через зеленую изгородь перелетел вещмешок, а за ним с шумом перевалился солдат с подвешенной на бинты рукой. Руку он зашиб, выругался мимоходом и, взяв вещмешок за один угол рукой, а за другой зубами, вытряхнул на дорожку яблоки.
   — Навались, герои! — пригласил он великодушно, и яблоки вмиг исчезли.
   Сашка успел добыть несколько штук и кинул одно яблоко Олегу, одно — солдату с вещмешком, потому что ему не догадались оставить, уступил ему место рядом с собой, с хрустом откусил яблоко и повел рассказ дальше:
   — Вернулось нас из разведки боем от села Вишневцы сорок с чем-то человек, — Сашка кинул огрызок яблока в ботинок спящего под крыльцом солдата. Попал в самый каблук и удовлетворенно утер губы. — Вот так, боец Глазов, считаю, повезло мне. И что этот старший сержант в прожарку провалился, гад? — опять взъелся Сашка. — Сходить в разведку?
   — А может, к паненке завернем? — предложил солдат, что притащил яблоки. — Паненка тут, ребята, ух паненка! Так и жгет, стерьва, как стручковый перец! И самогонка у ей…
   Сашка заколебался:
   — Очередь подходит, понимаешь. А то бы… И напарник у меня.
   — Непьющий, да? — ухмыльнулся солдат. — Ну, как хотите. Я пошел. Паненка-то уж больно… — И солдат опять ухнул в брусничный лист изгороди, зашумел, ойкнул, ругнулся и исчез.
   — Да-а, — хмуро протянул Олег, — трудно мне после дома, после книжек, учителей все это видеть и слышать.
   — Хватит ныть! — оборвал его Сашка. — Не мы, так жизнь вам… как это? Какое-то слово есть, — пощелкал пальцами Сашка. — Идеалист? Во! Идеалистам этим все равно сусала разобьет… Слушай, довольно трепаться. Пошли на маневр, а? Надо же смыть грехи.
   — Грехов за мной никаких не числится, — угрюмо признался Олег, все еще не отделавшийся от разговора. — Я даже с девчатами не гулял…
   — Неужели ни одной не попробовал? — простодушно удивился Сашка, у которого, как уже заметил Олег, настроение могло меняться моментально. — Да-а, такому помирать совсем обидно. Но, — Сашка поднял палец, — мыться все равно надо, потому как закон для грешных и безгрешных один.
   Они проникли в санпропускник через задний ход, точнее, через раму оранжереи, отодвинув дощатые щиты, которые заменяли стекла и маскировали голый народ. Сашка затаскивал Олега наверх за шиворот. Солдатик чуть было не взвыл от боли, а Сашка сел на пол и очумело тряхнул головой, пощупал рукою губы. На ладони что-то зачернело. «Уж не кровь ли?» — испугался Олег. Но Сашка вытер ладонь о штаны, и оба проскользнули из полутемной оранжереи в совсем темный коридор. Как раз выдавали прожаренную одежду. В коридоре людно, шумно, толкотня, ругань — самая подходящая обстановка. Вдали, как в тоннеле, мерцало несколько манящих огоньков, вонько пахло и парило оттуда.
   …Из темноты коридора возникли два солдата, один в кровище, почти без сознания, другой с орденами и медалями, страшно озабоченный. Они медленно и настойчиво продвигались к опрокинутому ящику. На нем сидела тетка с волосатой бородавкой на челюсти. Она ставила крестики на подорожных, выдавала по кругляшку мыла, с вазелиновую баночку величиной. После этого можно было уже беспрепятственно следовать туда, где призывным набатом гремели тазы, шумела вода, ахал и охал ошалелый от радости народ.
   Им оставалось совсем недалеко до ящика, до тетки, но тут, на последнем рубеже, перехватил их банный чин, тот самый старший сержант, что выходил время от времени глашатаем на крыльцо:
   — Э-э, орлы! Разок надули регистратуру, и хватит! Больше номер не пройдет! Понятно? В очередь, в очередь!
   — Я бы твою маму! — прошипел Сашка и, потолкавшись еще меж народа, убедился, что с помощью «маневра» тут в самом деле не пролезешь. Он встал в очередь. Олег за ним.
   Они проскучали еще часок. Олегу всадили второй укол против столбняка, потому что он не взял справку в санроте, где уже принял такой укол. У Сашки справка была, а укола не было, и он по этому поводу малость развеселился и сказал, что второй укол ставят вовсе не от столбняка, а от идеализма, только не говорят про это.
   Наконец Сашка и Олег попали в тошнотворно пахнущую прожарку. Стон и ругань стояли в прожарке. Люди раздевались, помогая друг другу. То и дело слышалось: «Куда лапами лезешь!», «Потерпи маленько!», «За рану не цапай!», «Ты чего шеперишься? Чего толкаешься в бок?», «О-о-ййй, гад! Где у тебя глаза-а?!», «Осторожно отдирай, осторожно. Отмочить бы… Рви! Не могу больше!»
   Последнюю фразу в общем гаме разобрал только Сашка. Он помогал Олегу снять присохшую к плечу нижнюю рубашку. На носу Олега плясала бурая капля. По лицу катился крупным горохом пот. Сашка решился, рванул. Олег разом выпал из гимнастерки и из рубахи. Сашка метнулся в моечную, выхватил у кого-то таз, плеснул в него холодной воды и поднес солдатику. Олег хватал воду из таза губами, как телок, и со всхлипом кряхтел:
   — Ничего, ничего… Сейчас пройдет…
   Как снимал одежду Сашка, кто ему помогал, Олег не видел и не помнил. Сашка тоже пил из таза после того, как разделся, но пил через край, пил молча, и слышно было, как резиново скрипело его горло и квохтал кадык.
   Из прожарки поторапливали. Олег с Сашкой немного отдышались, вздели одежонку на железные крючья и пошли в моечную. Тут на пути к госпиталю встала новая преграда: не хватало тазов.
   Сашка до того разозлился, что хотел в голом виде идти к старшему сержанту и, как он выразился, из глотки вырвать у него таз. Но в это время в сопровождении той самой тетки, что ставила кресты на подорожных, появился боец с забинтованным лицом. Тетка несла за дужку продолговатый цинковый таз, серебрящийся, звонкий. Сашка поспешил встречь этой паре. На ягодицах у него ожили и забегали наколки: кошка с мышкой. Кошка ловила мышку.
   — Я жить не хочу, а они меня в баню! — вопил боец с повязкой на лице. — На кой мне ваша баня?
   — Тише, тише, голубчик, — испуганно уговаривала бойца тетка с тазом и искала место на скамейке. Сашка тут как тут. Он подцепил раненого под руку, поволок на свое место. Мигнув тетке, чтобы она убиралась, Сашка препоручил Олегу хнычущего бойца, а сам стал пробиваться к единственному крану.
   Вернувшись с тазом, наполненным теплой водой, Сашка соображая, как тут быть, прищурился на бойца, распустившего грязные губы, которые только и виднелись из-под бинтов.
   — Чего нюни распустил! — прикрикнул он строго. — Жи-и-ить не хочу! Как такие люди называются, Олег?
   — Пессимистами.
   — Пессимист, вот кто ты такой! Уяснил?
   Заклейменный таким неслыханным словом, боец еще раз хлюпнул носом и покорно сунул руки в таз.
   Как и все раненные в лицо, выглядел он страшно. Из-под перепачканного, захватанного пальцами бинта, клочками висевшего подле ушей, виднелись засохшие корки. В ушах, возле губ, даже в губах — следы пороха. Засохшая кровь осыпалась штукатуркой. Олег сострадательно придерживал бойца, но голова у него все еще кружилась, и он чуть было не упал с мокрой скамьи.
   — Да сиди ты, шкилетина! — метнул в него яростный взгляд Сашка, поймал его за руку и помаячил ему: не кисни, дескать, бойца разжалобишь. Затем приказал занять новую очередь у крана, а потом вернуться и помочь ему мыть подшефного.
   Вдвоем они быстро обработали бойца, безвольно подчинявшегося им. На прощанье Сашка шлепнул раненого по бугристой спине.
   — Жених!
   — Трави! Трави! — плаксиво завел в ответ боец.
   — А чего? У тебя вон какое завидное телосложение! А это, по военному времени, такой факт… Я серьезно говорю, боец Глазов?
   — Вполне.
   Сашка уже превозмог боль, Сашка оживился, Сашка был в своей стихии. Немного ободренного и помытого бойца он передал тетке. За помощь банному персоналу, в виде премии, она сунула Сашке еще один кругляшок мыла, выдала две клееночки, таз тоже оставила. Таз этот, по заверению Сашки, берегли для генерала, но случай помог им. Парни возликовали и принялись настраиваться, чтобы можно было помыться и не намочить бинты. Плечо Олега накрыли клеенкой, а другую клеенку повязали Сашке наподобие детского передника на грудь.
   — В этой жизни умереть не трудно, таз достать значительно трудней, — уныло продекламировал сидевший неподалеку от них костлявый и белотелый человек, раненный в пятку. — Я за вами, товарищи.
   Сашка был благодушен от удачи с тазом, с мылом, с клеенкой и потому пригласил костлявого мыться вместе, всем, дескать, хватит места голову намочить в таком шикарном тазу, главное, мол, сырое чтоб видно было.
   — Наступал? — спросил Сашка, кивнув на пятку костлявого.
   — В основном.
   — Кем был? — намыливая Олегу здоровое плечо, поинтересовался Сашка, не умеющий долго молчать.
   — Командир взвода управления гаубичной батареи Сырвачев! — представился раненый с невеселой шутливостью, приложив руку к шевелюре, сдобренной белой мыльной пеной.
   — Выходит, лейтенант? — опешил Сашка и озадаченно почесал кошку на ягодице.
   — Младший, — поправил его Сырвачев, взял таз и попрыгал на одной ноге к крану.
   Сашка молча догнал его, выдернул таз и категорическим жестом приказал сесть на место и ждать и не перечить ему. Нравилось Сашке быть главным хотя бы здесь, в бане.
   Ранение у Сырвачева было пустяковое, но очень привередливое. Он задирал ногу, стараясь не замочить рану. Сашка между делом потешался над Сырвачевым.
   — Прекрати! — не вытерпел Сырвачев. — Эта несчастная пятка и без того всю жизнь мою исковеркала. — И он горестно глянул на парней из мыльной пены.
   Парни удивились, попросили пояснений.
   Сырвачев невесело поведал им историю о том, как он больше года скрывал язву желудка и держался на батарее. Но вот попал с этой разнесчастной пяткой в санбат, а там комиссия как раз, чины понаехали медицинские, осматривают всех, выслушивают. Ну и выявил, для примера должно быть, один медицинский генерал язву у Сырвачева и разорался: «Не дошли до того, чтоб язвенники гнилобрюхие врага били! Еще чахоточных не хватало на передовой!» Ну и попер Сырвачева в тыл по чистой.
   Олег с Сашкой задали вопрос: зачем же он, Сырвачев, прятался на батарее? А если бы болезнь в «наркомзем» его загнала?
   Сырвачев сказал, что не думал об этом, а думал о том, как стыдно будет уезжать с фронта без единой награды, и старался всеми силами добыть хоть какую-нибудь медалишку, но его почему-то все не представляли и не представляли к награде.
   Парни переглянулись. Сашка подмигнул в сторону Сырвачева.
   — Всяких типов видывал, но такого впервой, — шепнул он Олегу и спросил громче: — Представили в конце концов?
   — Представили, даже к ордену, да что толку! — махнул рукой Сырвачев. — Разве станут убывшего искать?! Пропала моя звездочка!
   Он больше не заговаривал, да и некогда было разговаривать. За тазом уже распределилась очередь номеров до восьми. Из очереди бросали едучие замечания насчет того, что тут не на базаре, не в Сандуновской бане, и даже кто-то сказал: не в «тиятре».
   После мытья минут двадцать ждали из прожарочной амуницию. Наконец открылась западня, из душной преисподней невидимые люди со звяком выкидывали солдатское барахлишко. Сашка и Олег с трудом отыскали в чадящем ворохе свою одежду, сняли ее с раскаленных колец. Где одежда промокла кровью, все засохло, почернело и кожано шуршало. Сашка начал привинчивать к гимнастерке ордена и медали. Сырвачев с завистливым вздохом прошелся взглядом по Сашкиной гимнастерке, тяжелой от наград, а увидев гимнастерку Олега, болезненно сморщился:
   — Как же это вы, товарищ боец? В таком виде у вас обмундирование? Мы в Европу вступили! Примером должны быть!
   Сашка не уследил за Олегом, когда они сдавали обмундирование в прожарку, не подсказал ему насчет кожаных вещей и прочего, и вот результат: ремешок на брюках Олега скоробился, бумажник кожаный тоже. Олег торопливо ломал кожу бумажника, искал что-то, и когда нашел, глаза его наполнились слезами: в бумажнике испеклась фотография. Остался на ней чуть заметным пятном платок, накрест повязанный, как завязывают его русские женщины, — под подбородком.
   — Раненый он, — вступился за Олега Сашка, поворачиваясь к Сырвачеву. — Что нам в эту самую Европу, с развернутыми знаменами, под барабан въезжать, чтобы парад везде… — ворчал Сашка, обращаясь уже будто не к Сырвачеву вовсе, но в тоже время с расчетом, чтобы младший лейтенант слышал его.
   И Олег понял, что Сашка отчего-то люто невзлюбил Сырвачева и, должно быть, сожалел о своем благородном поступке, раскаивался, что пустил Сырвачева мыться в тазу.
   Сырвачев мучился, стараясь натянуть кирзовый сапог на раненую ногу. У него даже глаза расширились и стали выпуклыми. И вдруг остервенился, топнул, нога провалилась в сапог, а он упал от боли на скамейку. Поднялся, натянул шинель, надел пилотку, портупею с ремешком и на глазах у парней преобразился. У него появилась выпуклая, «гвардейская» грудь, на пилотке блестела звездочка, вырезанная из консервной банки, плечи были прямые от погон с картонками. Весь он подложен, подшит, подбит, и его тщедушная фигура уже не угадывалась под хорошо сохраненной, на все крючки застегнутой шинелью. Вид у него сразу сделался строгий и отчужденный, не то что в бане, когда он был голый.
   — А я знаю, почему вас не представляли, — с трудом скрывая неприязнь, прищурился Сашка.
   Но Сырвачев холодно глянул на парней, приложил руку к пилотке, что-то высокомерно буркнул и, подпрыгивая по-птичьи, вышел из санпропускника. И взгляд его последний, и выражение лица при этом говорили: «Сопляки! Что вы можете знать о жизни!»
   Сашка пришлепнул на голове Олега и без того уже плоскую пилотку;
   — Так-то, боец Глазов! Неподходящий ты для параду. Дунька ты в Европе! — Он засунул в полевую сумку полотенце, трофейный ножичек, стрельнул закурить, и они утомленно стали ждать, когда раздадут подорожные с отметкой о санобработке. Олег привалился затылком к щиту. Лица его отмылось, было чистенькое, без единого пупырышка и очень бледное, даже синеватое под глазами.
   — А я вот заметил, — негромко начал он, как бы продолжая разговор. — Люди наши, русские наши, все, что у них на душе в будни накопится, — обиды, огорченья, — в праздники забывают. И вот, я думаю, будет день победы — и мы все забудем.
   Сашка отозвался не сразу.
   — Может быть, может быть, — задумчиво сказал он после большой паузы. — Умильны мы, правда твоя, боец Глазов, Но с войны мы вернемся уже не такими, какими ушли на нее. — Он затянулся в последний раз от цигарки, затоптал ее на мокром полу. — Многого ты, Олег, не видел и не знаешь. Беда это твоя или счастье? — И без всякого перехода, как с ним часто случалось, добавил: — А батарейцы небось рады, что Сырвачева от них умыли. И орден они ему не перешлют, гадом мне быть!
   Олег после бани ослаб, мелко дрожал. Сашка поддерживал его, как девушку, за талию, и все уверял, что скоро, вот уж совсем скоро конец их мытарствам. Осталось получить еще бумажку, окончательную, направление называется, и — порядок. Сашка и сам едва держался на ногах. Щеки у него посерели, ввалились, и горбатый нос обозначился очень заметно на его угловатом лице. Сашка закусывал губу, ругался так, что фонари качались, и прицеплялся ко всем по делу и без дела, и все равно только поздним вечером они попали в госпиталь.
   Госпиталь находился неподалеку от станции Ярослав и был переполнен. Посмотрев подорожные Сашки и Олега, дежурный врач поставил на них резолюцию и принялся добросовестно разъяснять, как найти госпиталь номер такой-то, где, возможно, есть еще места. Сашка подскочил, отшвырнул стул и двинулся забинтованной грудью на врача:
   — Никуда мы не пойдем, понял?!
   Олег повис на Сашке. Тот оттолкнул его локтем, попал в раненое плечо. Олег застонал, но Сашку не отпустил. Должно быть, он сильно давнул грудь Сашки, и у того появилась на губах кровь. Олег схватил с умывальника полотенце, подал Сашке. Сашка вытер губы, бросил запачканное кровью полотенце на стол врачу, а сам уселся на пол по-тюремному — ноги калачиком, давая этим понять, что устроился он прочно и надолго.
   Врач хмуро следил за разбушевавшимися солдатами, потом буркнул, чтобы его подождали, и ушел. Олег подумал, что он приведет военную силу и выдворит их. Наверное, следовало сматываться отсюда, пока не поздно. Однако сил уже не было, да и Сашку он боялся потревожить. «Шут с ними, пусть что хотят, то и делают», — подумал Олег и напился воды прямо из горлышка графина, стоявшего на столе. Его охватила лихорадочная отчаянность. От злости ему хотелось делать все напоперек, досаждать кому-то.
   — Стакан на столе! — строго заметил появившийся врач н велел следовать за ним.
   В коридоре третьего этажа стояла две койки, спинка в спинку, заправленные новыми, сахаристыми простынями. Сашка сел на кровать, качнул задом пружины:
   — Давно бы так!
   Олег не сказал ничего. Тихо опустился на краешек кровати. Ему было стыдно и неловко перед врачом.
   Дежурная сестра, рыженькая, скороногая, по имени Даша, сменила верхние мокрые бинты у Сашки и у Олега, пообещала утром назначить их первыми на перевязку и дала Олегу два снотворных порошка. А Сашке поднесла в ложке клейкое лекарство. Снотворное из-за ранения в грудь или по каким другим соображениям она дать ему не решилась.
   В палатах горели слабые коптилки, и оттуда слышался многолюдный гуд. Все отчетливей прорывались сквозь этот гуд стоны. Воздух в палатах как бы густел, отяжелялся и начинал давить людей.
   Наступала ночь. Раны всегда болят сильнее к ночи, и страдают люди больше всего ночью. Раненого охватывает в потемках чувство покинутости, одиночества. Кажется ему, что повис он со своей койкой в пустоте и нет кругом ни пола, ни потолка, ни стен. Есть только он, раненый, и боль. А потом не станет и его. Он тоже растворится в смутном, неподвижном пространстве, перестанет ощущать себя, останется только боль. И, прорывая темноту, липкой паутиной окутавшую его, он закричит. Скорей всего закричит: «Няня!» Или: «Сестра!..»
   Но ему только покажется, что он закричит. Все у него ослабело, даже крик ослабел. И если няня задремала в уголочке палаты, то не услышит его.
   И до самого рассвета будет одиноко жить в темном страхе со своей болью раненый, и ночь ему будет казаться бесконечной, а боль такой, какой ни у него и ни у кого другого еще не было, потому что прошлую боль он забыл, и потому что боль своя больнее всех, и потому что так устроен человек — не для боли, а для радости. Ему легче, когда он не один, когда вместе с кем-то. Радость всегда переживется сообща, а боль почему-то в одиночку.
   До самого рассвета в одиночестве. До самого рассвета! И когда дружески мигнет в палатное окно, чуть коснется светлым дыханием темноты рассвет — упадет обессиленный человек на подушку и заснет. Уснет глубоко, забыв о боли. В эти часы он идет на поправку. В рассветные, сонные часы все боли и беды утихают. В рассветные часы спят люди, а больные выздоравливают.
   У Олега началась первая ночь в госпитале, и он пока еще ничего этого не понимал. Он, конечно, сознавал, что рана есть рана и не болеть она не может. И знал из книжек и солдатских разговоров, что иные раны болят всю жизнь. Его поражало совсем другое — почему не спалось в такой постельной благодати? Ведь он же не чаял добраться до кровати, спал на ходу. А теперь? Теперь лежал на правом боку и, боясь ворочаться, то сгибал ноги, то разгибал, устраиваясь поудобней. Снотворное он не принимал — его все тошнило.
   — Ты не спишь? — послышалось с Сашкиной кровати.
   — Пытаюсь.
   — Я тоже.
   Дверь одной палаты была напротив парней. В палате этой по-польски бредил раненый, и под ним беспрерывно звенели пружины. Человек метался в жару. Мимо пробежала Даша с грелкой, в которой шебаршил лед, и с напускной строгостью прикрикнула:
   — А ну, спать, конопатые!
   Олег удивился. Он сроду конопатым не был. Догадавшись, в чем дело, поддел Сашку:
   — Произвел впечатление. Радуйся, Лебедев!
   Сашка не ответил. Олег насторожился: с Сашкиной кровати не доносилось никаких признаков жизни. Олег пружинисто вскочил и, придерживая онемевшую руку, прошлепал к Сашкиному изголовью.
   Сашку он не узнал. Лицо его, слегка освещенное из открытой двери палаты, заострилось, щеки провалились, и совсем уж смешно, с грустным вызовом горбатился Сашкин нос. Белесая челка потемнела от пота. Олег осторожно тронул горячий Сашкин лоб. Сашка вздрогнул, поймал руку Олега. В его всегда быстрых глазах появилась боль и собачья печаль.
   — Олик! — жарко прошептал Сашка. — Отдай мне порошок. Понимаешь, уснуть не могу, а один боюсь остаться, сам с собой боюсь остаться. С детства это у меня…
   Олег принес оба порошка. Сунул их в Сашкину каленую ладонь.
   — На. Я еще попрошу.
   — Не надо. Этих хватит. Ты не подумай, что я наркоман. — Он повременил и приглушенно выдавил: — Денатурат пил, политуру пил, одеколон, даже восстановитель для волос пил, но наркотиков остерегался. Страшная штука… Ты давай спи. Воды глотнуть подай и спи. Ты не подумай чего…
   — Что ты, что ты, Сашок! Просто у тебя болит рана, сильно болит, — как малому парнишке, говорил Олег, чувствуя, что Сашка стыдится его, вроде бы оправдывается. Олегу вдруг показалось, что лежит на месте Сашки в чем-то провинившийся малец, очень беспомощный и очень несчастный.