Виктор Астафьев
ВОСЬМОЙ ПОБЕГ

   Егор Романович работает в лесу с четырнадцати лет. Отлучался он с лесозаготовок только раз — на войну.
   Был он на фронте командиром орудия, сначала сорокапятки, а затем, когда эти, по выражению фронтовиков, пугачи списали в утиль, командовал пушкой истребительной, полковой. Тот, кто был на войне, знает, что слабодушным людям такими орудиями командовать не с руки, потому как долго пробыть около них невозможно. Арифметика тут простая: раз ты истребляешь, то и тебя норовят активно истребить. Однако Егор Романович как-то ухитрился пережить несколько порученных ему орудий, хотя и придавливало его этими орудиями, и в землю взрывами закапывало.
   Домой он возвратился постарелым, израненным и со столькими медалями и орденами, что земляки, посмеиваясь, говорили, — мол, Егору Романовичу хорошо: тонуть начнет — не намается, сразу ко дну пойдет из-за металла! Но шутки шутками, а такого заслуженного человека постеснялись снова к пиле приставлять в качестве рядового рабочего и назначили сначала бригадиром, затем мастером, затем техноруком лесоучастка.
   Надо сказать, что все эти повышения Егор Романович принимал без особого чувства, потому что имел грамотешку малую — и по теории, и по разным наукам ни в зуб ногой был. Однако лесное дело знал, людей уважал, и они его тоже, и дела на его участке ладились, насколько они вообще могут ладиться в нашей аховой лесопромышленности.
   Жил Егор Романович после войны на Чизьвенском участке, а потом переехал на станцию, где центральная усадьба леспромхоза, потому что старшие его ребята подросли, уже устроились на работу при станции, средние учились в школе, да и Петеньку — младшенького сына — нужно было в садик определить. Петенька — слабость Егора Романовича. Любил он его как-то не по-мужицки нежно и баловал страшно. Впрочем, такое было со многими фронтовиками, у которых появились дети после войны. Да и парнишка у Егора Романовича необычный, очень одаренный парнишка. И опять же, кому из родителей не кажутся свои дети каким-то чудом необыкновенным? Но как ни берег, как ни хранил сына Егор Романович, чуть было не погубил Петю злой человек.
   Как-то, еще когда Егор Романович работал мастером. возвращался он с лесосеки домой и версты за две от поселка встретилась ему женщина. Во всю прыть мчалась она по дороге и кричала не своим голосом. Егор Романович остановил ее.
   — Дерутся! Егор Романович, скоряя! Поди, секутся уж! — запричитала женщина.
   Егор Романович не стал дальше слушать, толкнул женщину в сани, и конь понес.
   В самом большом бараке лесного поселка шла драка. И не какая-нибудь кулачная потасовка, а драка зверская, с поленьями, табуретками, за которыми могли пойти в ход ножи и топоры.
   Неподалеку от лесоучастка был поселок алмазников. Рабочие туда навербованы были со всего бела света, попадались головы вовсе отпетые, недавно отбывшие наказание в тюрьмах и колониях. Лесозаготовители тоже были вербованные отовсюду и тоже всякие. Пьянствовали они часто, опойно, вместе и врозь. И вот чего-то не поделили.
   Бабы и ребятишки толпились подле барака и скулили. Дверь в барак была распахнута, из нее валил пар, слышались грохот, ругань, крики о помощи…
   Егор Романович соскочил с саней, зачем-то кинул полушубок на снег, забежал в барак в кителе, хватил о порог шапчонкой и с зычностью, для него неожиданной, гаркнул:
   — Кто тут главный, в душу вас и в печенки? Подходи!
   Что тому было причиной — неизвестно, но драка стала затихать, и под нары полетели поленья, бутылки, и ножики потом обнаружились даже.
   Не давая никому опамятоваться, Егор Романович рявкнул еще зычнее:
   — Выходи из барака по одному! Ложись в снег!
   Когда волнение в поселке улеглось и, как водится у русских людей, битые и небитые стали с поддельной веселостью вспоминать приключившееся, кто-то полюбопытствовал: зачем же, мол, это ты, Егор Романович, велел выметаться из барака и — главное — для чего ложиться в снег?
   — А черт его знает, — пожал плечами Стрельцов. — Что пришло первое в голову, то и крикнул. — И, подумав, ухмыльнулся: — Чтоб охолонули. Так понимаю.
   К вечеру Егор Романович доподлинно установил: причиной всех столкновений между алмазниками и лесозаготовителями являлась Зойка-буфетчица. Ей приглянулся электропильщик Самыкин — буйноволосый, застенчивый парень. Она же понравилась Хычу — разнорабочему алмазного участка, с месяц назад освободившемуся из заключения.
   Хыч — личность довольно известная в этих местах и во многих других. Большую часть своей жизни он провел в тюрьмах и лагерях. Глаза у Хыча выпуклые, шалые, губы негритянские, в шрамах, на середине носа белый бугорок, вроде наклепки, зубов передних нет, говорит он с шипом, и когда оскалится, попятишься.
   Вот этот самый Хыч и был заводилой у алмазников. Он предложил Самыкину «по-честному» разыграть Зойку в карты. Электропильщик на такое дело не пошел, заявил, что любовь — штука добровольная, очко тут бессильно и что гнул бы Хыч березу по себе, а от честной денушки отстал бы.
   Подумал, подумал Хыч и пошел в столовую, как он потом выразился, «фаловать» буфетчицу просто так или убедиться в том, чем это он, такой веселый мужчина с такою широкою и отчаянною натурой, хуже какого-то вербованного электропильщика. Зойка не пожелала слушать Хыча, надерзила ему, выгнала из столовой, бросив вдогонку счеты с такой силой, что рассыпались все кругляшки.
   Хычу не понравилось все это. Он привел в лесозаготовительный поселок дружков, началась пьянка, которая и закончилась дракой. Самыкин был на работе и, когда вернулся и узнал обо всем, попросил Егора Романовича перевести Зойку и его на другой лесоучасток, подальше от алмазников и oт Хыча, поскольку тот жизни не дает, у них с Зойкой не игрушки какие-нибудь, а серьезные намерения на дальнейшую жизнь. Егор Романович всегда заботился о закреплении кадров в лесной промышленности, обещал Самыкину всяческого содействия в налаживании семьи и переводе на более спокойное местожительство.
   Вопрос как будто был утрясен, и все вроде бы наладилось.
   Вечером Самыкин играл в красном уголке в шахматы с шестилетним сыном мастера лесоучастка. Никто не поддавался сыну мастера в шахматах. Мальчишка и без поддавков жестоко колотил местных шахматистов, чем ошеломлял всю округу и почитался вроде святого. Егор Романович слышал, что с одаренными детьми всегда что-нибудь приключается, и к безмерной любви его к сыну примешивалась постоянная тревога.
   Поздно вечером, когда все «болельщики», потрясенные «хвеноменальной», но выражению одного вербованного белоруса, игрой мальчишки, покинули красный уголок, а Самыкин сидел и тупо смотрел на шахматную доску, проигрывая неизвестно которую по счету партию, сюда явился пьяный Хыч, закрючил дверь и вырвал топор из-под полы бушлата.
   — Когти рвешь, подлюга?! — закричал он, с бешенством играя топором, и на губах у него запузырилась пена.
   Самыкин вскочил, загородился рукою. Хыч взвизгнул, распаляясь, и Петя внезапно увидел руку на шахматной доске.
   Рука сшибла фигуры, опрокинулась кверху ладонью и мелко-мелко продрожала каждым пальцем. Мозоли на ней разом изменили цвет, сделались желтыми. По доске расплылась кровь, заливая шахматные квадратики, стол, наполнилась кровью комната…
   Петю подхватило волной крови и понесло. Он закричал и схватился за голову.
   Судил Хыча выездной суд здесь же, в красном уголке лесоучастка. На суде Хыч вел себя с наигранной беспечностью и в последнем слове сожалел, что не насмерть зарубил Самыкина, но за ним, мол, не пропадет и Зойка никуда не денется, мол, в этих делах он до ужасти принципиальный.
   Хычу захотелось слова эти подтвердить и попугать собой кого-нибудь. И когда выводили его из красного уголка, Хыч вдруг ощерился ртом своим беззубым и такое охальное телодвижение сотворил в сторону женщин, что они повалились с крыльца и у одной молодухи чуть было не приключились преждевременные роды. Хорошо, что с выездным судом врач случился и при себе имел лекарства и приспособленья все. Он приостановил это дело, а Хычу сделал укол толстою иглой, после которого он совсем сделался бесстрашный и кричал нехорошее. «Люди! — кричал он. — Бдительны будьте! Я вернуся!»
   Так веселого и увезли его на подводе. Недели две только и разговору было на лесоучастке что про суд. Слух о суде, достигнув дальнего поселка леспромхоза, сильно видоизменился, и уже известно стало о том, что один семерых зарубил, а электропильщику из-за любви поотрубали руки и ноги, и теперь Зойка-буфетчица кормит его с ложечки, но все равно не покидает…
   Шли дни за днями, месяцы за месяцами. Случались и другие всякие дела и события. Про суд забыли. Петя долго боялся крови, боялся всего красного, даже осенних листьев. Но врачи и время сделали свое дело. Петя поправился, его определили в школу, и он стал лучшим учеником в классе. Однажды ездил он на областное соревнование по шахматам и побил там пенсионера-шахматиста какого-то, лишил его надежды на звание кандидата в мастера, сна лишил,и здоровья.
   Пете дали грамоту с печатью. Грамота до сих пор под стеклом в сельсовете висит.
   Самыкин отлежал в больнице, окончил курсы в городе и работает заведующим ремонтными мастерскими при центральной усадьбе леспромхоза. Зойка давно вышла за него замуж, родила двух сынов и зовет Егора Романовича кумом, хотя, как человек партийный, он согласия своего крестить ребенка Самыкиных не давал. Но Самыкины окрестили ребенка тайком и поставили Стрельцова перед фактом.
 
 
   От Окорихинского лесоучастка до станции километров тридцать. Однако Егор Романович все равно использовал самому себе назначенную льготу и на каждое воскресенье ездил свидеться с сыном — Петенькой, с семьей, помыться в бане, отдохнуть.
   Как-то летнею субботой, покончив с делами, Егор Романович заседлал коня и поехал домой. У него была некорыстная с виду, мухортая лошаденка, с побитыми работой ногами, уже непригодная на лесовывозки. Конишка так привык к Егору Романовичу, а Егор Романович к конишке, что они хорошо понимали друг друга, и если случалось хозяину переложить за воротник, то он и засыпал на уютной спине Мухортого. Конь привозил его домой, бил копытом в крыльцо, как сказочный Сивка-Бурка. Первым обычно выскакивал Петя, снимал с Мухортого седло и насыпал ему овса за верную службу.
   В тот субботний день с лесоучастка Егор Романович выехал сразу после обеда, рассчитывая к вечеру быть дома и поспеть в баню.
   Мухортый шел споро. Они перевалили через седловину и оказались возле речки Свадебной. Начиналась она далеко, в крутом распадке, и впадала в Чизьву километров на восемь выше Окорихинского поселка.
   Вот и речка оказалась позади. Мухортый вынес Егора Романовича еще на один перевал и пошел медленней, потому что уморился на крутом подъеме, да и тропа здесь едва угадывалась — с нее легко было сбиться.
   Стрельцов не погонял коня. Он доверял ему в пути целиком и полностью. И надо сказать, Мухортый никогда не хитрил, и где как надо было идти, так и шел.
   Вольготно покачивался Егор Романович в седле и думал о том, что вот через месячишко возьмет отпуск и поедет с Петенькой в Москву. Денег он маленько подкопил, да еще премию, глядишь, получит за перевыполнение квартального плана Окорихинским участком. — будет полный порядок. В зоопарк сходят, в цирк, в магазин «Детский мир», в метро, на Сельскохозяйственную выставку — пусть смотрит малец на все чудеса, какие не довелось видеть старшим его братьям и сестрам. Они в войну росли, в трудные годы. Так же, как отец, рано стали зарабатывать свой хлеб. Выросли незаметно в трудах и заботах, живут уже своими семьями и детей своих имеют. Пусть за них за всех надивится Петенька на столичные чудеса. Пусть мороженого до отвала поест. Старшие в детстве его и не пробовали. Картошке были рады. А потом и Петя улетит из-под родительского крыла. Так уж в жизни ведется.
   Размышляя обо всем этом. Егор Романович тихонько напевал, как может напевать человек в лесу, зная, что его никто не слушает и никому он голосом своим не досаждает.
 
Ты привык с посторонними шататься,
Ты привык посторонних любить.
Надо мной ты пришел надсмеяться,
Молодую мне жизнь загубить…
 
   Пел Стрельцов эту песню про одну недоверчивую женщину и не вдруг заметил, что поет он один, а птицы-синицы смолкли, притаились и в тайге сделалось сумеречно. Мухортый тревожно фыркпул, и тут Стрельцов очнулся и обнаружил перемены вокруг.
   Он приостановил Мухортого, огляделся и, пробормотав: «Что за оказия?», достал из кармана часы. С трудом разглядел он циферблат — так быстро сгущалась темнота в лесу.
   Было четверть третьего, по-летнему почти полдень, а казалось — настала ночь. «Неужто затмение?» — пронеслось во встревоженной голове Стрельцова, но уже нельзя было ничего угадать, так черно сделалось в небе, и к тому же Егор Романович видел затмение, знал, что тишина в самом деле наступает, но уж не такая оторопная.
   Где-то вдалеке, как будто в тридевятом царстве, послышался гул, и сделалось так темно, что теперь уже и головы Мухортого не видно было. Конь мелко дрожал под седлом и с места не двигался. Егор Романович слез с седла, и в это время над головой полоснула молния, потом другая, третья, ударил гром, налетел порыв ветра, лес качнулся и перекатно зашумел. Потом еще рвало черноту молниями, но уже ярче и понизу, гром бил оглушительней, деревья сплошь наклонились, заскрипели корнями, стоном застонали сушины. Вверху на сопке, как кость, хрястнула сухостоина и покатилась в распадок с грохотом и бряком.
   И тут все смолкло и остановилось. Лишь вдали столь много сыпалось беззвучных молний, что они уже переплелись, как белые коренья в подмытом яру.
   Тут только Стрельцова осенило, что надо как можно скорее утекать из леса на голое место, иначе зашибет.
   Он потянул за повод Мухортого. Конь неохотно сдвинулся с места, а вскорости начал делать ноги скамейкой, упираться. Егор Романович рассердился было на Мухортого, прикрикнул даже, но тут же сообразил, что Мухортый, пожалуй, прав: в такой темноте дважды два свалиться в распадок.
   А темнота все густела и надвигалась. На лес, на горы, на Егора Романовича с конем начала оседать сухая хвоя, удушливая пыль. Стрельцов закашлял. Мухортый тоскливо заржал.
   — Что ты, что ты? — боязливо похлопал по шee смирного копя Егор Романович, и Мухортый притих, только перебирал ногами. Сквозь пыль пробилось несколько капель дождя. Они пулями хлестанули по коже седла и по лицу Егора Романовича. И тут же все озарилось ярчайшим бледно-голубым светом и ахнул гром.
   Вслед за этим рвануло лес, и на человека, на лошадь посыпались еловые шишки, сучки, и все так же густо шла в темноте пыль. Где-то уже совсем близко хрустели, стонали, трещали и лопались, как снаряды, гибнущие деревья. Сверкнуло еще ярче, еще длиннее. Егор Романович увидел над озарившейся сопкой, которая оказалась почему-то совсем близко, черные веретена и не сразу догадался, что это в огромной выси вьются выдернутые с корнем елки. И еще ему показалось — на самой вершине сопки стоит человек с поднявшимися на голове волосами и словно бы молится, воздев руки к небу, как шаман.
   — Мама родная! — охнул Егор Романович. — Неужто блазнится?
   Но сопка озарялась еще и еще, и Стрельцов теперь уже явственно видел на ней человека, призрачного в сполохах молний. Он бросился бежать к сопке. Он боялся, чтобы человек не исчез, чтоб не оказался видением. Он запинался, падал. Его било по лицу и царапало, хватало за одежду. Он вырывался, оставляя где лоскут рубахи, где телогрейки клок.
   Дышать сделалось совсем трудно. Горло забивало пылью. Сердцу недоставало воздуха. Пот заливал глаза.
   Егор Романович быстро обессилел и свалился. Вокруг него рушилась тайга, бесновался ветер, гудела и выла куда-то несущаяся земля.
   — Человек! Где ты? — пересиливая себя, закричал Егор Романович, приподнявшись. И тут на него сверху с треском повалилось дерево.
   Он ощутил на лице волну холода, гонимого деревом, закрылся руками и на время вышел из памяти.
   Очнулся, ощупал над собой и вокруг — оказалось, упала пихта и задавила бы его, захлестнула бы, но угодила на прежде свалившиеся лесины, и накрест лежавшие деревья сдержали удар.
   Егор Романович рванулся к корню пихты. В спину ему впился сломленный сук. Ему распластало кожу на пояснице, но боль он чувствовал, как вспышку спички, и тут же перестал ее слышать, тут же страхом все погасило.
   В яме, подле вывороченного корневища, Егор Романович съежился котенком, стараясь как можно меньше занимать места и влезть поглубже в сыпучую, каменистую землю.
   Однако он опамятовал скоро, вспомнил про человека на сопке.
   «Может, изувечен? Может, в помощи нуждается? Может, это даже дите — одно, в тайге? Пошел по ягоды ребенок и попал в этакое светопреставленье?..»
   И лишь представился Егору Романовичу ребенок, а все ребенки на свете представлялись ему с обликом Петеньки, с его беспомощностью, — Егор Романович перебежками, как в бою, двинулся к сопке, то озаряемой молниями, то проваливающейся во тьму.
   Он выбрался на лесную кулигу, где лежала прибитая к земле, белая в отсветах молний трава и никли головки словно бы стеклянных цветов.
   Мало читавший книг из-за слабой грамотности и вечной занятости, Егор Романович до этой минуты, до этой кулиги не сомневался в том, что разразилась буря над тайгой, и, хоть буря невиданная, страшная, он все же владел собою, и если боялся, то боялся как бури, и только.
   Но, увидевши стеклянную траву на кулиге, приплюснутые к земле цветы, как будто льдинки, со звоном рассыпающиеся, внезапно подумал он: «Да уж не война ли атомная началася?..»
   Ударенный такою мыслью, он тут же и подтверждение ее нашел: темь, гром, дышать нечем, цветы обмерзли, трава в последнем ядовитом озарении…
   И в катастрофе, постигшей землю, почему-то живой лишь он один… Да еще Петенька, бросившийся искать спасения у отца.
   Полагая, что жить ему осталось секунды, крохи какие-то — атом же! энергия же! — он хотел одного — сыскать Петеньку, прижать его к себе, и коли умереть, исчезнуть с земли, то только вместе с ним…
   «Сыночек! Сыночек!» — шевелил губами Егор Романович и, слыша свой крик, радовался тому, что он все еще живой и такое чудо, коли оно случилось, поможет ему докричаться сына, найти его.
   Он зацепился за что-то сапогом, упал лицом в холодную воду, и она обожгла его губы, нос, глаза, горло, жгучим, свинцовым потоком хлынула вовнутрь.
   И он опомнился, догадался, что лежит головою не в огне, а в речке и хватает воду губами — и мысль его, рассудок светлеют от этой живой воды.
   Нет никакой войны, а буря, обыкновенная земная буря идет. И хотя еще громами, судорогой передергивало небо и крушило землю, он так же быстро убедил себя в том, что все приметы его оказались липовыми, бабами придуманными, и человек на сопке ему поблазнился. Петенька ни теоретически, ни практически там быть не мог, и жизнь идет себе дальше, и земля с курса не сошла.
   Облегчение расслабило Егора Романовича. Ему хотелось лежать, не шевелиться, дышать как можно глубже. Но он все же скатился под навес сопки, над которой грохотало и рушилось небо, лес, каменья, потому что уже ощутил снова радость жизни и не хотел, чтобы его зашибло чем-нибудь.
   Под грудастой сопкой он, вздрогнув, наткнулся на человека, и у него послабело в ногах.
   — Господи! Еси на небеси! Господи, дашь нам хлеба… — молился человек, стоя на коленях. Должно быть, знал он молитвы не лучше Егора Романовича и, когда узрел его, рванул одежонку на груди и двинулся на Стрельцова:
   — На!.. Бей!.. Криста!.. — И тут же отпрянул в темноту навеса, зубы у него клацнули. — Боженька! Хых, боженька-а-а!
   «Свихнулся», — испуганно определил Егор Романович. Сверху рухнуло дерево, и за ним сыпанули камни. Стрельцов упал под скалу, смял трясущегося человека. Тот начал судорожно барахтаться, вывертываться.
   — Не шевелись! Задавит! — закричал Егор Романович.
   Человек ослабел под ним, усмирился, но вдруг резко крутанулся, вскочил.
   — Ты кто? Ты кто? Бей! Карай! Карай, говорю! — А сам поднял камень и, если бы Егор Романович не сцапал его за ногу и не уронил, наверное, размозжил бы ему голову.
   — Не блажи! — ткнул кулаком в живое Егор Романович. — Человек я! Человек!
   — Челове-ек! — всхлипнув, повторил за ним незнакомец и прижался к Егору Романовичу, обхватил его за шею и дышал в самое ухо сыро, прерывисто. — Человек! Не бросай! Погибаю! Один погибаю!
   — Успокойся, успокойся, — хлопал по спине незнакомца Егор Романович и пошутил даже: — А что, если б Бог-то отреагировал на призыв твой да покарал? Зовешь не подумавши!
   Совсем уж полегчало на душе у Егора Романовича после этой шутки, и он постыдился той блажи, что лезла ему в башку всего лишь малое время назад. Когда незнакомца перестало трясти, Стрельцов прокричал ему в ухо:
   — Лошадь у меня, Мухортый. Ты не бойся. Жди…
   — Не пущу! — незнакомец намертво вцепился в лохмотья Егора Романовича. — Не пущу-у-у…
   — Экий ты какой! — подосадовал Стрельцов. — Как тебя кличут?
   — Хыч я.
   — Кто-о?! — Стрельцов сгреб его за грудки, притянул к себе. Молния, как нарочно, припоздала, частила, дергалась где-то за сопкой. Егор Романович провел рукой по лицу незнакомца и почувствовал под пальцами мокрый с наклепкой нос. — Так вот ты где встренулся! Молись! Сейчас уж взаправду молись!
   В это время к ним под навес скалы придвинулось что-то большое, темное и всхрапнуло.
   — А-ай! — взвизгнул Хыч. — Вот оно! Вот оно!
   Егор Романович оттолкнул Хыча, схватился за это всхрапнувшее, темное. Пальцы его потонули в длинной, жесткой шерсти.
   «Черт, што ли?» — похолодел Егор Романович, и, понимая, что опять какая-то блажь одолевает его, все крепче и крепче впивался он пальцами в жесткое и мокрое. Но тут мягкие губы коснулись щеки Егора Романовича, и он с радостной облегченностью закричал:
   — Мухортый! Мухорточка мой! Бросил я тебя, гад! Бросил, гад! — и тащил Мухортого за гриву к себе в укрытие, как будто зайчонком тот был.
   Конь послушно прижимался к людям, лез глубже в смоляную темень и так придавил Егора Романовича и Хыча, что те едва дышали.
   Так они и лежали под скалой, в кромешной тьме, в одуревшем и взбесившемся мире, — два человека и конь.
   Хыч что-то кричал, давился рыданиями. Егор Романович не слушал его. Он трепал Мухортого за ухо:
   — Ничего, Мухортый, ничего. Скоро уж, скоро… — Что-то вспомнил, сильно дернул Хыча за ногу: — Нож отдай! Нож!
   Хыч притих, потом завозился, нашарил в одежонке, послушно отдал ему плоский предмет — это был носок литовки, обмотанный на изломе чем-то клейким, должно быть изоляционной лентой. Стрельцов запустил изделие Хыча в темноту.
   Ураган шел на убыль. Трещало, ухало и хрустело вокруг меньше. Молнии трепетали еще нервно, но гром уже не раскалывал небо над головой, не шипел, как взрывной шнур перед ударом, рокотал сыто и ворчливо где-то выше и дальше. Но могло меньше трещать и потому, что уже нечему было трещать. При вспышках молний виделись на месте тайги только обломки дерев, высокие пенья, полуободранный подлесок да униженно склоненные ободранные березки с необыкновенно яркими сейчас стволами.
   Хыч зашевелился и попытался высвободиться.
   — Лежи! — давнул его Стрельцов.
   Полосою резанул короткий и злой град. Крупные, с голубиное яйцо, градины щелкали по каменьям, рикошетили от скалы и обломанных деревьев, обивали еще только разгорающиеся кисти рябин и уже перезрелую малину.
   Сделалось бело. Побитая ураганом, врасплох застигнугая градом природа на какое-то время оторопела. Потом посыпался невеселый дождь, и белые шарики града начали сереть, обесцвечиваться, уменьшаться. Отовсюду засочились, поползли червяками друг к дружке хилые ручейки. Они убыстряли бег, прибавляли резвости и шума, скатываясь по распадкам к речке Свадебной.
   Дождь густел, струи его делались прямей, отвесней, и скоро ухнул ливень. Внизу заговорила речка Свадебная, понесла в Чизьву мутную воду и лесную ломь, загремела плитняком, принялась завихряться в свежих вымоинах.
   Ветер утих. Молнии сверкали уже далеко и коротко. Гром рокотал глухо. Звуки его сливались с грохотом камней в речке. В небе, меж стремительно летящих туч, появились глубокие разводы.
   Егор Романович похлопал Мухортого по шее. Конь встал. Вслед за ним поднялся и хозяин. Из камней выскочил мокрый, тощий зайчишка, присел неподалеку и огляделся с недоверием.
   Тайги не было. Разбитый, истерзанный, нагроможденный в кучи бурелом белел свежими ранами. Наносило дымом пожарища. Видимо, ливень и град прошли узкой полосой и не затушили деревья, подожженные молниями. Распадки студено парили. Ущелья выдыхали холод тающего града. Стояла мертвая тишина. Гремели только речки. Все нарастающий гул речек был грозен. Слепая сила разъярившихся не к поре потоков этих действовала так, что хотелось смириться со стихиями, отдаться им и тихо умереть.
   Однако разбитый, оцепенелый лес встряхивался и оживал. Первыми появились птицы, мокрые, нахохленные; послышались их жалобные голоса. Одни птички метались, что-то отыскивая в лесной мешанине. Другие уже и не пытались ничего искать, а отряхивались, ощипывались. Бездомовая кукушка буднично роняла в гибельную тишину гулкий, одинокий голос, и то там, то тут с лязгом осыпались земля и каменья, с облегченным шумом срывались с завалов подломленные деревья и успокаивались навечно, коснувшись земли.
   Из-за сопки вышел лосенок, повел мокрыми ушами, отряхнулся и бросился в распадок, соскальзывая на каменьях и смешно припадая на куцехвостый зад. Что он там увидел? Не мать ли родную, большую и добрую лосиху?