Страница:
Виктор Петрович Астафьев
Жестокие романсы
Когда и как он появился в нашем взводе, не помню, но помню точно, что дня через три его голос с женским фальцетом звенел там и сям по окопам: «Дзык, военные, дзык!».
Тут же его и прозвали Колька-дзык. Прибыл он к нам во взвод артиллерийского дивизиона в звании младшего лейтенанта совсем не по назначению. Подделав справку об образовании, натянув его с пяти классов до восьми, он закончил офицерское училище где-то в военном захолустье, училище пехотное, и на фронте, в пехоте, с его бойким характером раз-другой дзыкнул бы на военных, а уж в третий едва ли бы успел.
Еще одно недоразумение среди тысячи тысяч недоразумений? Но если мы, едва научившись вертеть баранку «газика», всем автополком, а это пять тысяч человек, прибыли в Москву на приемку «студебеккеров» как шофера невиданной классности и всесторонней подготовленности как в моральном, так и в техническом плане, то почему бы Кольке Чугунову не прибыть на фронт в качестве командира взвода управления артдивизиона. Хотя он и не знал, где заряжают пушку — сзаду или спереду, вообще каких-либо орудий, кроме винтовки, в глаза не видел, как копают землю, видел и сразу усек, что во взводе управления не стреляют из орудий, а лишь руководят огнем, управляют сложным артхозяйством, но главное, все время копают землю. Копают и копают, день и ночь копают ямы под штабные блиндажи, ячейки для наблюдения, траншеи, ходы сообщений меж ними, связистские гнезда и еще солдатские щели, если силы на это у солдат останутся.
Вот на руководство копанием земли сразу и бросили нового взводного, и он забегал, задзыкал. Где-то через неделю или раньше засунул за пояс спереди наганишко и смазкой от него испачкал пузо. Впрочем, про пузо это слишком громко. Там, где быть пузу, у Кольки, оголодавшего и до костей загнанного, виднелась одна железная пряжка на ремне, состоящем с переднего плана из кожемита, а далее из плотно сотканной мешковины, из конской ли подпруги, нарезанной повдоль, сразу и не разберешь.
Происходил Колька из рабочего поселка города Сибирска, родился и вырос в дощаном бараке с кокетливо напоперек строения сбитой из дощечек в виде оборки сарафана завалиной, или поддоном, иль подэтажом, куда раз в три года плотно забивались опилки для тепла. Тем не менее, несмотря на архитектурный фасон барака и заботливое его содержание, полы в нем зимой и летом были холодные, веснами продавливалась меж половиц вода, оттого ребятишки здесь росли хилогрудые, сопливые, рахитные, и, как их ни корми, как ни согревай, вечно они голодные были и холодные, с детства у них скрипело в коленках от раннего ревматизма, бил их кашель, и часто они умирали. Но уж которые выживали, становились на ноги — не свалишь. Барак именовался 34-бис по улице Шопена, в народе барак звали бикса, Шопена — Шипулиным. Ребята с улицы Шипулина, из биксы, были, само собой разумеется, сплошь оторвами, учились худо, зато дрались хорошо.
Их боялись в поселке и по всей здешней округе вплоть до набережной, что на Оби, и до поселка авиационного завода. На заводе были спортивные залы, ребята там научены были всяким разным приемам, и по-партизански, нахрапом их сразу не возьмешь, по Оби же сплошь понастроились бывшие куркули, ребята здесь были самостоятельны, преодолевая деревенскую тупость, старались учиться хорошо, и в одиночку их не тронь, поднимутся от мала до велика, да еще и кобелей с цепи спустят.
Колька Чугунов был страшно задирист, но задраться, завести свару — на этом его хвунция исчерпывалась, а уж мордобой, кроволитие — это уж без него, хотя при случае грудью, плечом потолкаться, рогульку в глаза наставить, страшно вытаращив при этом собственные глаза, то есть права качнуть, умел он куда с добром.
Вот с такой-то практической и теоретической подготовкой он возмечтал сделаться офицером, потому как с детства хотел кем-нибудь покомандовать, да все как-то не получалось. К Селютихе, учительнице школы рабочего поселка, Колька подъезжал и с носа, и с кормы, дрова ей напилил и наколол — не дает справку. Решил уж просто окна побить в ее доме, но помог счастливый случай. С низовьев Оби в отпуск приехал дядя Никандр, ну и загулял вместе с отцом, весь барак, биксу эту боевую, на дыбы поставил. Колька утащил у дяди целый литр водки и на него выменял у рыбаков же, но уж у здешних, заобских, икряного осетра. Ну уж тут Селютиха не устояла, хотя и ворчала, что он фактически и пять-то классов не кончил, остался на третий год из-за гуманитарных наук, но справку просит за десять.
— На вот восемь и уймись. А спросят вдруг на экзамене, кто написал бессмертное произведение «Муму», что ты скажешь?
— Я скажу, что «Муму» написал Тургенев Иван Степанович.
— Тьфу на тебя, прощелыгу! — плюнула учителка, летом заменявшая директора школы, и стукнула печатью по бумаге.
Никто нигде Кольку про Муму не спрашивал, восьми классов вполне хватало для того училища, куда он угодил.
Вот уж в самом училище хватил он горя, и с ним горя хватили и преподаватели, и командиры, не знали, куда его девать, вот таки и сплавили с очередной партией скороспелых офицеров в огонь войны, уверенные совершенно, что младший лейтенант Чугунов тут же и сгорит, что ночной мотылек на стекле керосиновой лампы.
Ан не тут-то было, судьба извилиста.
Артиллерийское офицерское братство к новому взводному отнеслось пренебрежительно и как бы не замечало его, военного плебея со старомодным оружием — наганом, одетого в хэбэ, обутого в ношеные керзухи, картуза не имеющего, портупейка на нем узенькая и явно самодельная. Это еще хорошо, что младший лейтенант имел справу, хоть и отдаленно похожую на офицерскую, на четвертом году войны командиры взводов с пополнениями, случалось, прибывали и в обмотках.
Старшина Хутяков, опытный подхалим и лизоблюд еще кадровой закалки, сразу усек, что офицерство пренебрегло новым взводным, тут же отключил его от отдельного, льготного котла. К солдатам же Колька-дзык притерся не сразу, гонор им показал и кричал, фальцетил лишку.
Уже через месяц новый взводный выглядел хуже некуда, одни выпуклые оловянные глаза сверкали на от природы смуглом, от окопной и дорожной пылищи почерневшем лице. Дальше некуда было передвигать на брюхе пряжку, и Чугунов проколол свеже белеющую дырку уж на плетенине. Заметив, что взводный, отворотившись, мнет в горсти колосья, выдернутые из старых скирд, грызет где-то добытые закаменелые початки кукурузы и пытается очистить складным ножиком свекольные буряки, помощник командира взвода Монахов отозвал взводного для секретного разговора, дал ему закурить и, переждав, когда у Кольки перестанет кружиться голова от жадной затяжки, сказал:
— Взвод наш, основа его, воюет уже давно, все в нем всё знают, что и как делать. Ты на солдат не ори. Держись поближе к ним. Не панибратствуй, но и не хами, тогда они тебя поближе подпустят, накормят и напоят, хотя бы водой, раненого перевяжут и уберегут, потому как многие уже сами не по разу ранеты. А к офицерам нашим сам сообрази как подобраться. Для начала я к тебе прикреплю Прокофьева, нового, но ушлого солдатика, он тебя и умоет, и накормит. Да и вот еще что, — уже на ходу, полуобернувшись, добавил Монахов, — меня если еще раз попробуешь поставить по команде смирно и унизить перед солдатами, в рыло получишь.
В голове ошеломленного Чугунова сперва только и вертелось: «В рыло! Старший сержант офицеру?! Во порядки в Вятке, ннамать».
Явился Прокофьев, принес ведро почти горячей воды, приказал раздеться до пояса, подал мыльницу с розовым обмылком, велел башку подставлять, потом плечи и спину, поливал из кружки экономно и сам же крякал да приговаривал:
— Воскресает тело, воскреснет и душа. Откуль родом будешь? Ну, пошти што родня, всего полторы тыщи аль две тыщи верст, из-под Тюмени я, ишимской буду.
Легко Кольке стало и телу, и морде, и душе, аж в дрему потянуло.
— А ты и подреми, подреми, я у тя тут подлажу кое-чо.
«Были ведь в ранешной армии дядьки, что за афыцэрами ухаживали. Дакыть афыцеры-то были исплотаторы, из дворян, баре, ннамать», — засыпая, думал Колька-дзык.
Проснулся он свежий, бодрый. Прокофьев закрепил расшатанные пуговицы на гимнастерке и на штанах взводного, подшил белый подворотничок и сказал, помогая взводному:
— Вот чичас я тебя побрею чисто, и ты на человека походить станешь. Побаниться бы тебе надо, да уж потом, когда весь взвод прожариваться и мыться станет. Счас я те на костерке супу разогрею, от робят из термоса отлил.
Прокофьев прибыл с недавним пополнением. Аккуратненький такой солдатик с подоткнутыми за ремень полами шинели. Усатенький, румяненький, хорошо сохранившийся. Он стирал платочек снегом и стелил его под щеку, когда спал. В вещмешке у него была пластмассовая мыльница, полотенце, бритвенный прибор и ножницы. Он в первый же день перебрил и подстриг почти весь взвод и сразу сделался среди бывалых солдат своим человеком.
Он был суетливо услужлив, каждое утро теперь приносил взводному воды в котелке умыться, подавал чистое полотенце утереться, потом чайку где-то вскипятил с заварочкой и сахарочек свой взводному стравил. Затем постирал Колькино обмундированьице, портянки, почистил ему сапоги, и Колька наш сиял от чистоты и сытости. Но он все же был простофиля, Прокофьев же хитрован, все делал так, чтобы старанья его заметил командир дивизиона.
Сам же себя и лишил Колька такого добротного денщика, хоть и не положенного ему по штату, но вот же откуда-то вылупившегося.
Командир дивизиона стонал и плакал от денщика Софронова. Алтайский колхозник-комбайнер, Софронов сам привык командовать сверху и, чтоб его обслуживали, привык, но не он обслуживал. И когда выбило у дивизионного денщика и он почему-то выбрал смекалистого и проворного Софронова, мы потешались над ним. Софронов, не смея возражать начальству, мрачно заявил:
— Я его измором возьму!
И взял! Табак, выдаваемый дивизионному, он ополовинивал и потчевал нас. Принесут жареную картошку или что повкусней командиру нашему, Софронов горстью заберет картошку с тарелки, съест на ходу, потом кушанье пальцем подровняет на тарелке и дивизионному подает.
На рекогносцировке и в других опасных выходах денщик попросту бросал дивизионного и шарился по немецким окопам, смекал насчет трофеишек. Дивизионный наш был хотя и горласт, но духом жидковат, без прикрытия ходить боялся. И ругал он Софронова, и наказывал, но тот только слушал, посмеиваясь коричневыми хитроватыми глазками, говорил одно и то же:
— Увольте, товарищ майор, увольте. Не получится из меня холуя. Плохой я человек.
— Я тебя уволю! Я тебя уволю! Я вышколю тебя, сукиного сына. Я сделаю из тебя хорошего человека!
— Воля ваша.
В малой этой войне постепенно и неуклонно брал верх Софронов. Майор подотощал, изнервничался весь, а был он человек балованный — из десятилетки прямо в ленинградское артучилище поступил, потом на востоке с кадровиками управлялся, привык, чтоб ему подчинялись беспрекословно, и он подчинялся тем, кто званием старше. А тут какой-то Софронов! Колхозник наземный, и он с ним справиться не может.
Кто кого согнул бы в бараний рог — неизвестно, но тут-то Колька-дзык, узнав о горестном положении дивизионного, послал к нему в землянку своего земляка Прокофьева прибрать все там, обиходить майора и по возможности накормить и утешить. Как ушел в штабную землянку Прокофьев, так там и остался, будто просватался. Тертый был тип. Оказалось, что он еще в финскую войну был денщиком у генерала, прислуживать для него дело привычное и любезное.
С еще одним пополнением прибыл к нам боец Рубакин. Бывший зэк, бывший штрафник, бывший кавалерист, по непонятным и туманным причинам выдворенный из гвардейского корпуса Плиева.
От кавалерии у него осталась кубанка с красной макушкой и гвардейский значок.
Рубакин-то и заменил Прокофьева возле Кольки-дзыка. Сошлись они на романсах. Рубакин принес за спиной гитару на ремне, он знал множество романсов и умел их пронзительно-душевно исполнять.
Пел он вечерами, когда мы копали землю и работали. Колька работой Рубакина не неволил, да он никогда, видать, к работе и не устремлялся. Да и мы не неволили его особо, нам тоже нравилось слушать Рубакина, легче работалось и жилось под его музыку.
«Накинув плащ, с гитарой под полою», «Очи карие, очи страстные», «Ой тайга, тайга моя густая», «Сижу на нарах, как король на именинах», «Далеко из колымского края», «В час, когда мерцают…» — блатнятина пелась подряд вперемешку с романсами и сходила за романсы.
Больше всего Кольке нравилось в исполнении Рубакина «На заре ты ее не буди». Он опечаливался, думал о чем-то, лицо его становилось непривычно-растерянное, обездоленность была в мальчишеской его фигуре, в тонкой шее, незащищенность от высших сил, глаза его, от роду проворные, смотрели, не моргая, куда-то, и гасла в них постоянная лешачинка.
— Что такое ланиты? — один раз спросил он у Рубакина.
— Щеки. Щечки! — поигрывая ухмылкой, ответил Рубакин.
— А-а… — протянул Колька. — Я думал…
Рубакин скоро прибрал нашего взводного к рукам и стал влиять на него худо. Поворовывать начал Рубакин, сменял наши плащпалатки на самогонку, пакостил по мелочам. Мы предупредили взводного, он орал на Рубакина, грозился выгнать его из взвода, но потом они помирились, напились и передрались. Рубакин посадил Кольку на кумпол и повредил ему серебряный зуб. Смеху и потехи было много, но однажды, в очень мокрую студеную пору, Рубакин принес с кухни водку на всех нас, и они ее с Колькой выпили.
Помкомвзвода Монахов, серьезный человек, вместе со старыми солдатами зазвали Кольку в лесок, на полянку, и, когда бойцы сомкнулись вокруг Кольки-дзыка, он кротко произнес:
— В лицо не бейте, синяки буюут. Афыцэр я всешки…
Расхотелось мужикам бить Кольку-дзыка. Они изволохали Рубакина и дали ему лопату, Кольку ж снова взяли на коллективное обслуживание.
На радостях он сбыл свое выходное обмундирование, поил нас самогонкой и шумел:
— За Колькой не пропадет! Колька за солдата душу отдаст… А ты лучше уйди с глаз моих, рыло! — скрипел он зубами на Рубакина, но когда тот запел: «Моя любовь не струйка дыма, что тает вдруг в сиянье дня», «Довольно неверных писем, пущай их пламя жаркое сожжет» и «Мы с тобой случайно в жизни встретились, оттого так рано разошлись, мы простого счастья не заметили и не знали, что такое жись», Колька полез к пройдохе Рубакину целоваться, укусил его за щеку, лупцевал кулаком по голове: — А-а, га-ад! А-а, рыло каторжное! Знает, чем взводного облапошить! Промзил душу!..
Но в услужение Кольке-дзыку мы Рубакина не вернули, он покопал, покопал землю, потаскал, потаскал тяжести, поработал, поработал, да и исчез куда-то искать жизнь и войну полегче.
Колька ж воевал где ему выпало воевать, и по-прежнему не получал ни повышений, ни наград. Всё так же часто его ругали и затыкались им где только можно, помыкали все кому не лень, командир дивизиона все так же при случае и без случая повторял брезгливо:
— Кто ты такой? Какая мать тебя родила? Ты офицер или не офицер?!
— Взводный. Ванька я взводный! — разозлившись, огрызался Колька, а чаще отмалчивался и потом душу на нас отводил: — Ннамать, — кричал, — мне…
И все же Колька-дзык щупал, щупал и нащупал свое место на войне. Сделался квартирмейстером и в населенных пунктах, отбитых у врага, умело определял штаб дивизии для работы и отдыха, сжевывая слово «дивизион» так, что получалось слово «дивизия», круто распоряжался:
— Помещение для штаба дизии.
А еще он где-то приобрел кучку погонов разных родов войск, но скоро уяснил, что самые действенные погоны — с малиновой окантовкой. Артбригада, в которую он попал, была резервом главного командования, и ее мотали все и эксплуатировали как могли.
Главное, в такое-то время бригада должна быть неукоснительно в таком-то месте и ждать наизготовке, когда прорвавшиеся где-то немцы танками и пехтурой навалятся на нее. Следует задержать сперва наши доблестно драпающие войска, затем остановить немца или погибнуть.
Командующие армий эксплуатировали части резерва так же, как колхозные председатели после войны нещадно эксплуатировали присланную на уборку технику и людей.
Тут, в резерве этом, движение, маневр — самое главное, и Колька-дзык наглел на дорогах.
Командир дивизиона требовал:
— Дзыка ко мне! — и негромко, снисходительно наставлял: — Ну, главнокомандующий, действуй! — и одалживал взводному свою портупею, ремни и пистолет.
Нарядившись бравым офицером, Колька важно шагал в голову колонны и, найдя головного начальника, лихо вскидывал руку к картузу:
— Начальник иско-кырско-арского отдела. Бригада следует в распоряжение командующего армией, — иногда, войдя в раж, Колька-дзык мог загнуть, что и в распоряжение командующего фронтом.
Комбриг, несколько раз вырученный из пробки, попросил нашего командира дивизиона показать ему такого редкостно-талантливого офицера и, оглядев Кольку-дзыка, погрозился:
— О-ох и бес, заберу я, однако, его к себе, ой заберу, пусть толчется при оперативном отделе, в нужный час, как ванька-встанька, чтобы был передо мной…
Командир дивизиона не без иронии ответствовал, что самим нужен такой находчивый человек. Комбриг снисходительно смирился:
— Ну ладно, выручил сегодня, выручит, глядишь, и в другой раз. Надо ему хоть какую-то медаль выдать. Ты посодействуй…
Не раз Кольку-дзыка били на дорогах. В спешном зимнем наступлении на юг, к Корсунь-Шевченковской группировке, по глубокому снегу за Колькой-дзыком гонялся с обнаженным пистолетом чумазый танковый командир. Но Колька-дзык был моложе его и, стало быть, прытче, выбравшись из заснеженного оврага, упал в машину, мы его забросали старыми автокамерами, покрышками, телефонными катушками и грязным брезентом.
Поколотив о кузов взведенным пистолетом, танковый командир прокричал:
— Ну я тебя, пройду, все одно запомнил, и, как ты мне попадешься, мало тебе не будет…
Мы подначивали Кольку-дзыка, мол, старше майора не идет у него дело, вот если б он полковничьи погоны прицепил, тогда бы уж везде дорога открыта.
— А возраст? Соображать надо, как говорил Чапаев. Я по возрасту и по юной физиономии и на майора не тяну…
По весне возле селения Грачинцы побили Кольку-дзыка особенно усердно, пришлось даже в санбат его отправлять, откуда он явился сияющий и сообщил, что за трое суток он там чуть ли не всех девок перепробовал. От нас, с передовой, была отправлена медсестра в медсанбат на постоянное место работы и при встрече сообщила, что да, Колька-дзык пытался совратить многих девчат и даже одну военврачиху, да вышло у него дело, кажется, лишь с санитаркой Евдохой, которая из жалости не отказывала никакому воину.
Без егозливости, без выдумок и постоянного горения Колька-дзык жить не мог. «Кипение души требует градусу», — заверял он. Иногда ему приходилось работать вместе со своими бойцами, и он копал землю, как последнюю свою могилу: тыкался лопатой, спешил, быстро уставал. Кликал портного, передавал ему лопату. Тот пер, что трактор, — отсиделся за нашей спиной, отъелся, наотдыхался. А Колькой-дзыком овладела новая идея. Он добыл где-то трофейный противовоздушный пулемет, вместе с одним оголтелым техником установил его на кабине нашей невинной газушки и палил по всему, что летало по небу.
— Ты достукаешься, достукаешься, — сердился шофер, что возил взвод управления на своем «газике», — подшибут машину, ребят погубишь.
Но случилось обратное. В кои-то веки в небе была подбита немецкая «рама» и со свистом, шипеньем и рокотом понеслась над землей, плюхнулась на брюхо в поле, посшибав там прошлогодние скирды.
— Ну вы ж видали, военные, видали, как я дзыкнул ее в жопу, — и все согласились: видали, видали, хотя, когда «рама» проносилась над дорогой, все мы попадали на дно кузова и зажмурились от страха.
Сбитую «раму» приписали какой-то зенитной части. Колька-дзык возмущался:
— Ну на груде, на моей боевой груде «Отечественная» была, а каким-то портяночникам ее отдали. Вечно, ннамать, мне не везет.
Шло время, война катилась вперед на запад, и Колька-дзык утвердился-таки на своем законном месте. Распоряжался людьми, проводил нужные работы, точнее, не мешал их проводить, не путался под ногами, не изображал перед бывалыми солдатами большого начальника. И только ничего он не мог с собой поделать, когда садился в газушку, направо от шофера. Лицо его тогда было преисполнено важности и даже величия, на зов дивизионного: «Командиры, ко мне» — мчался сломя голову, придерживая заправленную под ремень планшетку, в которой лепился обрывок какой-то старой карты, фотокарточки разных его шмар и письма от якобы его многочисленных возлюбленных.
Вернувшись с короткого совещания, где он знал уж свое место, не лез в середку, взводный коротко командовал шоферу:
— Дзык, военный! — и из кабины уже перегибался к нам в кузов: — Мчимся без остановок в прорыв, — по большому терпеть або ловчиться опростаться на ходу, но не валить на радиатор вослед идущей машине, ссать через борт, у кого отломается и потеряется, пеняй на себя… Х-хы. Дзык, военные!..
И очень возлюбил Колька-дзык возглавлять команды по добыче пропитания, всяческих трофей, завел сапожника и портного тайно содержал уже давно во взводе, который пришивал карманы к гимнастеркам. Из трофейной танковой кожи первые сапоги были сшиты взводному, — парусиновые, форсистые, годные для танцев, которыми он где-то обзавелся, давно уж презрел, такие сапоги штабникам, танцорам, но не командиру взвода управления, мотающемуся то по брюхо в грязи, то по брови в пыли.
Вообще он у нас приоделся, ободрился, наган на трофейный «вальтер» сменил, медаль «За боевые заслуги» получил и, если б по барачной привычке не пил, не выражался, давно бы уж и ордена удостоился.
Однажды, где-то в гоголевских местах, набрал наш взводный команду из пяти человек и двинул под Миргород иль в Опошню, где созрели сады и ломились от фруктов деревья. Ехали весело, песню пели. Двигались по колее, пробитой танками и тягачами. И где-то уж под самой Опошней настигла нас колонна бойких и франтоватых машин отечественного и иностранного происхождения.
С передней машины нам помаячили, чтоб мы уступили дорогу, на что мы ответили гоготом и показали предмет личного пользования. Тогда машина сердито заурчала и вмиг настигла нашу полуторку. Такой же франтоватый, как и машина, капитан в портупеях крикнул, открыв дверцу джипа.
— Освободить дорогу немедленно!
— А ху-ху не хо-хо? — ответили мы ему. Тогда он отстал с машиною и остановил всю колонну. Вперед вырвался броневичок на гусеницах и преградил нашей машине дорогу. Она споткнулась, мы попадали в кузове. А когда поднялись, Колька наш уже стоял перед капитаном, и они орали друг на друга:
— Немедленно!
— Тиха, тиха, роднуля! — остепенял его Колька-дзык, — а то я как свистну своих гвардейцев, так дзык и готово!..
— Хулиганство!.. Как фамилия?
— …кобылья! Ты на кого орешь, тыловая крыса? На гвардейцев, на окопников хвост поднимаешь?
— Смирна! Слушать старшего по званию!..
— Ты на передовую, под огонь пойди, там я, может, тебя послушаю, а здесь ты — нуль без палочки. Куда я сверну? Куда? В грязь? Опять в грязь? А вытаскивать кто меня будет?..
Тут Кольку окружили хорошо одетые военные с автоматами и куда-то повели. Мы схватились за оружие, но с броневика на нас направили пулемет «дэшека» и приказали не шевелиться.
Колька возвратился минут через пять, красный, пришибленный, и махнул шоферу Гостяеву:
— Сворачивай!
— Куда сворачивай!..
— Сворачивай, ннамать! — разъярился Колька.
И мы съехали на обочину и засели, конечно. Мимо нас прошла колонна машин. С передней франтоватый капитан погрозил Кольке кулаком. В черной легковушке, идущей среди колонны, сидел неподвижно генерал и не удостоил нас и Кольку даже взглядом.
— Ннамать! Маршалом был, теперь генерал! Погоди, когда в солдатах очутишься да ко мне во взвод попадешь, я тебе выдам самую большую лопату… А ну, чего рты раззявили?! Дзык, военные! Потащили машину. Ннамать, топчется под Опошней с армией, одолеть полумертвую дивизию не может, но ездит, как фраер. Привык, падла!..
— Коль, а он че тебе говорил?
— Че говорил? Че говорил? Он и не говорил вовсе, а промзил меня взглядом и велел записать фамилию.
— Ну?
— Ну я и сказал фамилию.
— Пропадешь теперь. Сгноят в штрафной.
— Рано Кольке пропадать. Колька еще его переживет. Че я дурак, что ли? Младший лейтенант Белокуров, отдельного артиллерийского полка. Все в норме, орлы! Фамилия на «бы» и насчет артиллерии правда. Ловкость рук и никакого мошенства, как говорил друг Кольки-свиста Мустафа! А ну навались, навались, военные, дзык!
Кольку-дзыка не мучили, как прежде, вопросами типа — сколько он перепробовал девок на своем боевом пути. Он обычно коротко огрызался: «Не шшытал». «Небось, все большще парикмахерш да официанток?» — «А оне, что ли, не люди, хотите знать, дак я одну с высшим образованием пробовал!» — «Ну и как?» — «А-а», — отмахивался Колька, что означало: все едино, один черт.
Людей не хватало, все чаще нашего взводного начали отсылать в пехоту на связь со стрелковыми ротами. Однажды в помощь младшему лейтенанту командир дивизиона доверил своего разлюбезного денщика Прокофьева. Взводный загонял его и себя, наорался до хрипоты, на обратном пути наша пара попала под обстрел, Колька — подвижен, гибок — увернулся, свалился в глубокую воронку, Прокофьева же крепко зацепило.
Тут же его и прозвали Колька-дзык. Прибыл он к нам во взвод артиллерийского дивизиона в звании младшего лейтенанта совсем не по назначению. Подделав справку об образовании, натянув его с пяти классов до восьми, он закончил офицерское училище где-то в военном захолустье, училище пехотное, и на фронте, в пехоте, с его бойким характером раз-другой дзыкнул бы на военных, а уж в третий едва ли бы успел.
Еще одно недоразумение среди тысячи тысяч недоразумений? Но если мы, едва научившись вертеть баранку «газика», всем автополком, а это пять тысяч человек, прибыли в Москву на приемку «студебеккеров» как шофера невиданной классности и всесторонней подготовленности как в моральном, так и в техническом плане, то почему бы Кольке Чугунову не прибыть на фронт в качестве командира взвода управления артдивизиона. Хотя он и не знал, где заряжают пушку — сзаду или спереду, вообще каких-либо орудий, кроме винтовки, в глаза не видел, как копают землю, видел и сразу усек, что во взводе управления не стреляют из орудий, а лишь руководят огнем, управляют сложным артхозяйством, но главное, все время копают землю. Копают и копают, день и ночь копают ямы под штабные блиндажи, ячейки для наблюдения, траншеи, ходы сообщений меж ними, связистские гнезда и еще солдатские щели, если силы на это у солдат останутся.
Вот на руководство копанием земли сразу и бросили нового взводного, и он забегал, задзыкал. Где-то через неделю или раньше засунул за пояс спереди наганишко и смазкой от него испачкал пузо. Впрочем, про пузо это слишком громко. Там, где быть пузу, у Кольки, оголодавшего и до костей загнанного, виднелась одна железная пряжка на ремне, состоящем с переднего плана из кожемита, а далее из плотно сотканной мешковины, из конской ли подпруги, нарезанной повдоль, сразу и не разберешь.
Происходил Колька из рабочего поселка города Сибирска, родился и вырос в дощаном бараке с кокетливо напоперек строения сбитой из дощечек в виде оборки сарафана завалиной, или поддоном, иль подэтажом, куда раз в три года плотно забивались опилки для тепла. Тем не менее, несмотря на архитектурный фасон барака и заботливое его содержание, полы в нем зимой и летом были холодные, веснами продавливалась меж половиц вода, оттого ребятишки здесь росли хилогрудые, сопливые, рахитные, и, как их ни корми, как ни согревай, вечно они голодные были и холодные, с детства у них скрипело в коленках от раннего ревматизма, бил их кашель, и часто они умирали. Но уж которые выживали, становились на ноги — не свалишь. Барак именовался 34-бис по улице Шопена, в народе барак звали бикса, Шопена — Шипулиным. Ребята с улицы Шипулина, из биксы, были, само собой разумеется, сплошь оторвами, учились худо, зато дрались хорошо.
Их боялись в поселке и по всей здешней округе вплоть до набережной, что на Оби, и до поселка авиационного завода. На заводе были спортивные залы, ребята там научены были всяким разным приемам, и по-партизански, нахрапом их сразу не возьмешь, по Оби же сплошь понастроились бывшие куркули, ребята здесь были самостоятельны, преодолевая деревенскую тупость, старались учиться хорошо, и в одиночку их не тронь, поднимутся от мала до велика, да еще и кобелей с цепи спустят.
Колька Чугунов был страшно задирист, но задраться, завести свару — на этом его хвунция исчерпывалась, а уж мордобой, кроволитие — это уж без него, хотя при случае грудью, плечом потолкаться, рогульку в глаза наставить, страшно вытаращив при этом собственные глаза, то есть права качнуть, умел он куда с добром.
Вот с такой-то практической и теоретической подготовкой он возмечтал сделаться офицером, потому как с детства хотел кем-нибудь покомандовать, да все как-то не получалось. К Селютихе, учительнице школы рабочего поселка, Колька подъезжал и с носа, и с кормы, дрова ей напилил и наколол — не дает справку. Решил уж просто окна побить в ее доме, но помог счастливый случай. С низовьев Оби в отпуск приехал дядя Никандр, ну и загулял вместе с отцом, весь барак, биксу эту боевую, на дыбы поставил. Колька утащил у дяди целый литр водки и на него выменял у рыбаков же, но уж у здешних, заобских, икряного осетра. Ну уж тут Селютиха не устояла, хотя и ворчала, что он фактически и пять-то классов не кончил, остался на третий год из-за гуманитарных наук, но справку просит за десять.
— На вот восемь и уймись. А спросят вдруг на экзамене, кто написал бессмертное произведение «Муму», что ты скажешь?
— Я скажу, что «Муму» написал Тургенев Иван Степанович.
— Тьфу на тебя, прощелыгу! — плюнула учителка, летом заменявшая директора школы, и стукнула печатью по бумаге.
Никто нигде Кольку про Муму не спрашивал, восьми классов вполне хватало для того училища, куда он угодил.
Вот уж в самом училище хватил он горя, и с ним горя хватили и преподаватели, и командиры, не знали, куда его девать, вот таки и сплавили с очередной партией скороспелых офицеров в огонь войны, уверенные совершенно, что младший лейтенант Чугунов тут же и сгорит, что ночной мотылек на стекле керосиновой лампы.
Ан не тут-то было, судьба извилиста.
Артиллерийское офицерское братство к новому взводному отнеслось пренебрежительно и как бы не замечало его, военного плебея со старомодным оружием — наганом, одетого в хэбэ, обутого в ношеные керзухи, картуза не имеющего, портупейка на нем узенькая и явно самодельная. Это еще хорошо, что младший лейтенант имел справу, хоть и отдаленно похожую на офицерскую, на четвертом году войны командиры взводов с пополнениями, случалось, прибывали и в обмотках.
Старшина Хутяков, опытный подхалим и лизоблюд еще кадровой закалки, сразу усек, что офицерство пренебрегло новым взводным, тут же отключил его от отдельного, льготного котла. К солдатам же Колька-дзык притерся не сразу, гонор им показал и кричал, фальцетил лишку.
Уже через месяц новый взводный выглядел хуже некуда, одни выпуклые оловянные глаза сверкали на от природы смуглом, от окопной и дорожной пылищи почерневшем лице. Дальше некуда было передвигать на брюхе пряжку, и Чугунов проколол свеже белеющую дырку уж на плетенине. Заметив, что взводный, отворотившись, мнет в горсти колосья, выдернутые из старых скирд, грызет где-то добытые закаменелые початки кукурузы и пытается очистить складным ножиком свекольные буряки, помощник командира взвода Монахов отозвал взводного для секретного разговора, дал ему закурить и, переждав, когда у Кольки перестанет кружиться голова от жадной затяжки, сказал:
— Взвод наш, основа его, воюет уже давно, все в нем всё знают, что и как делать. Ты на солдат не ори. Держись поближе к ним. Не панибратствуй, но и не хами, тогда они тебя поближе подпустят, накормят и напоят, хотя бы водой, раненого перевяжут и уберегут, потому как многие уже сами не по разу ранеты. А к офицерам нашим сам сообрази как подобраться. Для начала я к тебе прикреплю Прокофьева, нового, но ушлого солдатика, он тебя и умоет, и накормит. Да и вот еще что, — уже на ходу, полуобернувшись, добавил Монахов, — меня если еще раз попробуешь поставить по команде смирно и унизить перед солдатами, в рыло получишь.
В голове ошеломленного Чугунова сперва только и вертелось: «В рыло! Старший сержант офицеру?! Во порядки в Вятке, ннамать».
Явился Прокофьев, принес ведро почти горячей воды, приказал раздеться до пояса, подал мыльницу с розовым обмылком, велел башку подставлять, потом плечи и спину, поливал из кружки экономно и сам же крякал да приговаривал:
— Воскресает тело, воскреснет и душа. Откуль родом будешь? Ну, пошти што родня, всего полторы тыщи аль две тыщи верст, из-под Тюмени я, ишимской буду.
Легко Кольке стало и телу, и морде, и душе, аж в дрему потянуло.
— А ты и подреми, подреми, я у тя тут подлажу кое-чо.
«Были ведь в ранешной армии дядьки, что за афыцэрами ухаживали. Дакыть афыцеры-то были исплотаторы, из дворян, баре, ннамать», — засыпая, думал Колька-дзык.
Проснулся он свежий, бодрый. Прокофьев закрепил расшатанные пуговицы на гимнастерке и на штанах взводного, подшил белый подворотничок и сказал, помогая взводному:
— Вот чичас я тебя побрею чисто, и ты на человека походить станешь. Побаниться бы тебе надо, да уж потом, когда весь взвод прожариваться и мыться станет. Счас я те на костерке супу разогрею, от робят из термоса отлил.
Прокофьев прибыл с недавним пополнением. Аккуратненький такой солдатик с подоткнутыми за ремень полами шинели. Усатенький, румяненький, хорошо сохранившийся. Он стирал платочек снегом и стелил его под щеку, когда спал. В вещмешке у него была пластмассовая мыльница, полотенце, бритвенный прибор и ножницы. Он в первый же день перебрил и подстриг почти весь взвод и сразу сделался среди бывалых солдат своим человеком.
Он был суетливо услужлив, каждое утро теперь приносил взводному воды в котелке умыться, подавал чистое полотенце утереться, потом чайку где-то вскипятил с заварочкой и сахарочек свой взводному стравил. Затем постирал Колькино обмундированьице, портянки, почистил ему сапоги, и Колька наш сиял от чистоты и сытости. Но он все же был простофиля, Прокофьев же хитрован, все делал так, чтобы старанья его заметил командир дивизиона.
Сам же себя и лишил Колька такого добротного денщика, хоть и не положенного ему по штату, но вот же откуда-то вылупившегося.
Командир дивизиона стонал и плакал от денщика Софронова. Алтайский колхозник-комбайнер, Софронов сам привык командовать сверху и, чтоб его обслуживали, привык, но не он обслуживал. И когда выбило у дивизионного денщика и он почему-то выбрал смекалистого и проворного Софронова, мы потешались над ним. Софронов, не смея возражать начальству, мрачно заявил:
— Я его измором возьму!
И взял! Табак, выдаваемый дивизионному, он ополовинивал и потчевал нас. Принесут жареную картошку или что повкусней командиру нашему, Софронов горстью заберет картошку с тарелки, съест на ходу, потом кушанье пальцем подровняет на тарелке и дивизионному подает.
На рекогносцировке и в других опасных выходах денщик попросту бросал дивизионного и шарился по немецким окопам, смекал насчет трофеишек. Дивизионный наш был хотя и горласт, но духом жидковат, без прикрытия ходить боялся. И ругал он Софронова, и наказывал, но тот только слушал, посмеиваясь коричневыми хитроватыми глазками, говорил одно и то же:
— Увольте, товарищ майор, увольте. Не получится из меня холуя. Плохой я человек.
— Я тебя уволю! Я тебя уволю! Я вышколю тебя, сукиного сына. Я сделаю из тебя хорошего человека!
— Воля ваша.
В малой этой войне постепенно и неуклонно брал верх Софронов. Майор подотощал, изнервничался весь, а был он человек балованный — из десятилетки прямо в ленинградское артучилище поступил, потом на востоке с кадровиками управлялся, привык, чтоб ему подчинялись беспрекословно, и он подчинялся тем, кто званием старше. А тут какой-то Софронов! Колхозник наземный, и он с ним справиться не может.
Кто кого согнул бы в бараний рог — неизвестно, но тут-то Колька-дзык, узнав о горестном положении дивизионного, послал к нему в землянку своего земляка Прокофьева прибрать все там, обиходить майора и по возможности накормить и утешить. Как ушел в штабную землянку Прокофьев, так там и остался, будто просватался. Тертый был тип. Оказалось, что он еще в финскую войну был денщиком у генерала, прислуживать для него дело привычное и любезное.
С еще одним пополнением прибыл к нам боец Рубакин. Бывший зэк, бывший штрафник, бывший кавалерист, по непонятным и туманным причинам выдворенный из гвардейского корпуса Плиева.
От кавалерии у него осталась кубанка с красной макушкой и гвардейский значок.
Рубакин-то и заменил Прокофьева возле Кольки-дзыка. Сошлись они на романсах. Рубакин принес за спиной гитару на ремне, он знал множество романсов и умел их пронзительно-душевно исполнять.
Пел он вечерами, когда мы копали землю и работали. Колька работой Рубакина не неволил, да он никогда, видать, к работе и не устремлялся. Да и мы не неволили его особо, нам тоже нравилось слушать Рубакина, легче работалось и жилось под его музыку.
«Накинув плащ, с гитарой под полою», «Очи карие, очи страстные», «Ой тайга, тайга моя густая», «Сижу на нарах, как король на именинах», «Далеко из колымского края», «В час, когда мерцают…» — блатнятина пелась подряд вперемешку с романсами и сходила за романсы.
Больше всего Кольке нравилось в исполнении Рубакина «На заре ты ее не буди». Он опечаливался, думал о чем-то, лицо его становилось непривычно-растерянное, обездоленность была в мальчишеской его фигуре, в тонкой шее, незащищенность от высших сил, глаза его, от роду проворные, смотрели, не моргая, куда-то, и гасла в них постоянная лешачинка.
— Что такое ланиты? — один раз спросил он у Рубакина.
— Щеки. Щечки! — поигрывая ухмылкой, ответил Рубакин.
— А-а… — протянул Колька. — Я думал…
Рубакин скоро прибрал нашего взводного к рукам и стал влиять на него худо. Поворовывать начал Рубакин, сменял наши плащпалатки на самогонку, пакостил по мелочам. Мы предупредили взводного, он орал на Рубакина, грозился выгнать его из взвода, но потом они помирились, напились и передрались. Рубакин посадил Кольку на кумпол и повредил ему серебряный зуб. Смеху и потехи было много, но однажды, в очень мокрую студеную пору, Рубакин принес с кухни водку на всех нас, и они ее с Колькой выпили.
Помкомвзвода Монахов, серьезный человек, вместе со старыми солдатами зазвали Кольку в лесок, на полянку, и, когда бойцы сомкнулись вокруг Кольки-дзыка, он кротко произнес:
— В лицо не бейте, синяки буюут. Афыцэр я всешки…
Расхотелось мужикам бить Кольку-дзыка. Они изволохали Рубакина и дали ему лопату, Кольку ж снова взяли на коллективное обслуживание.
На радостях он сбыл свое выходное обмундирование, поил нас самогонкой и шумел:
— За Колькой не пропадет! Колька за солдата душу отдаст… А ты лучше уйди с глаз моих, рыло! — скрипел он зубами на Рубакина, но когда тот запел: «Моя любовь не струйка дыма, что тает вдруг в сиянье дня», «Довольно неверных писем, пущай их пламя жаркое сожжет» и «Мы с тобой случайно в жизни встретились, оттого так рано разошлись, мы простого счастья не заметили и не знали, что такое жись», Колька полез к пройдохе Рубакину целоваться, укусил его за щеку, лупцевал кулаком по голове: — А-а, га-ад! А-а, рыло каторжное! Знает, чем взводного облапошить! Промзил душу!..
Но в услужение Кольке-дзыку мы Рубакина не вернули, он покопал, покопал землю, потаскал, потаскал тяжести, поработал, поработал, да и исчез куда-то искать жизнь и войну полегче.
Колька ж воевал где ему выпало воевать, и по-прежнему не получал ни повышений, ни наград. Всё так же часто его ругали и затыкались им где только можно, помыкали все кому не лень, командир дивизиона все так же при случае и без случая повторял брезгливо:
— Кто ты такой? Какая мать тебя родила? Ты офицер или не офицер?!
— Взводный. Ванька я взводный! — разозлившись, огрызался Колька, а чаще отмалчивался и потом душу на нас отводил: — Ннамать, — кричал, — мне…
И все же Колька-дзык щупал, щупал и нащупал свое место на войне. Сделался квартирмейстером и в населенных пунктах, отбитых у врага, умело определял штаб дивизии для работы и отдыха, сжевывая слово «дивизион» так, что получалось слово «дивизия», круто распоряжался:
— Помещение для штаба дизии.
А еще он где-то приобрел кучку погонов разных родов войск, но скоро уяснил, что самые действенные погоны — с малиновой окантовкой. Артбригада, в которую он попал, была резервом главного командования, и ее мотали все и эксплуатировали как могли.
Главное, в такое-то время бригада должна быть неукоснительно в таком-то месте и ждать наизготовке, когда прорвавшиеся где-то немцы танками и пехтурой навалятся на нее. Следует задержать сперва наши доблестно драпающие войска, затем остановить немца или погибнуть.
Командующие армий эксплуатировали части резерва так же, как колхозные председатели после войны нещадно эксплуатировали присланную на уборку технику и людей.
Тут, в резерве этом, движение, маневр — самое главное, и Колька-дзык наглел на дорогах.
Командир дивизиона требовал:
— Дзыка ко мне! — и негромко, снисходительно наставлял: — Ну, главнокомандующий, действуй! — и одалживал взводному свою портупею, ремни и пистолет.
Нарядившись бравым офицером, Колька важно шагал в голову колонны и, найдя головного начальника, лихо вскидывал руку к картузу:
— Начальник иско-кырско-арского отдела. Бригада следует в распоряжение командующего армией, — иногда, войдя в раж, Колька-дзык мог загнуть, что и в распоряжение командующего фронтом.
Комбриг, несколько раз вырученный из пробки, попросил нашего командира дивизиона показать ему такого редкостно-талантливого офицера и, оглядев Кольку-дзыка, погрозился:
— О-ох и бес, заберу я, однако, его к себе, ой заберу, пусть толчется при оперативном отделе, в нужный час, как ванька-встанька, чтобы был передо мной…
Командир дивизиона не без иронии ответствовал, что самим нужен такой находчивый человек. Комбриг снисходительно смирился:
— Ну ладно, выручил сегодня, выручит, глядишь, и в другой раз. Надо ему хоть какую-то медаль выдать. Ты посодействуй…
Не раз Кольку-дзыка били на дорогах. В спешном зимнем наступлении на юг, к Корсунь-Шевченковской группировке, по глубокому снегу за Колькой-дзыком гонялся с обнаженным пистолетом чумазый танковый командир. Но Колька-дзык был моложе его и, стало быть, прытче, выбравшись из заснеженного оврага, упал в машину, мы его забросали старыми автокамерами, покрышками, телефонными катушками и грязным брезентом.
Поколотив о кузов взведенным пистолетом, танковый командир прокричал:
— Ну я тебя, пройду, все одно запомнил, и, как ты мне попадешься, мало тебе не будет…
Мы подначивали Кольку-дзыка, мол, старше майора не идет у него дело, вот если б он полковничьи погоны прицепил, тогда бы уж везде дорога открыта.
— А возраст? Соображать надо, как говорил Чапаев. Я по возрасту и по юной физиономии и на майора не тяну…
По весне возле селения Грачинцы побили Кольку-дзыка особенно усердно, пришлось даже в санбат его отправлять, откуда он явился сияющий и сообщил, что за трое суток он там чуть ли не всех девок перепробовал. От нас, с передовой, была отправлена медсестра в медсанбат на постоянное место работы и при встрече сообщила, что да, Колька-дзык пытался совратить многих девчат и даже одну военврачиху, да вышло у него дело, кажется, лишь с санитаркой Евдохой, которая из жалости не отказывала никакому воину.
Без егозливости, без выдумок и постоянного горения Колька-дзык жить не мог. «Кипение души требует градусу», — заверял он. Иногда ему приходилось работать вместе со своими бойцами, и он копал землю, как последнюю свою могилу: тыкался лопатой, спешил, быстро уставал. Кликал портного, передавал ему лопату. Тот пер, что трактор, — отсиделся за нашей спиной, отъелся, наотдыхался. А Колькой-дзыком овладела новая идея. Он добыл где-то трофейный противовоздушный пулемет, вместе с одним оголтелым техником установил его на кабине нашей невинной газушки и палил по всему, что летало по небу.
— Ты достукаешься, достукаешься, — сердился шофер, что возил взвод управления на своем «газике», — подшибут машину, ребят погубишь.
Но случилось обратное. В кои-то веки в небе была подбита немецкая «рама» и со свистом, шипеньем и рокотом понеслась над землей, плюхнулась на брюхо в поле, посшибав там прошлогодние скирды.
— Ну вы ж видали, военные, видали, как я дзыкнул ее в жопу, — и все согласились: видали, видали, хотя, когда «рама» проносилась над дорогой, все мы попадали на дно кузова и зажмурились от страха.
Сбитую «раму» приписали какой-то зенитной части. Колька-дзык возмущался:
— Ну на груде, на моей боевой груде «Отечественная» была, а каким-то портяночникам ее отдали. Вечно, ннамать, мне не везет.
Шло время, война катилась вперед на запад, и Колька-дзык утвердился-таки на своем законном месте. Распоряжался людьми, проводил нужные работы, точнее, не мешал их проводить, не путался под ногами, не изображал перед бывалыми солдатами большого начальника. И только ничего он не мог с собой поделать, когда садился в газушку, направо от шофера. Лицо его тогда было преисполнено важности и даже величия, на зов дивизионного: «Командиры, ко мне» — мчался сломя голову, придерживая заправленную под ремень планшетку, в которой лепился обрывок какой-то старой карты, фотокарточки разных его шмар и письма от якобы его многочисленных возлюбленных.
Вернувшись с короткого совещания, где он знал уж свое место, не лез в середку, взводный коротко командовал шоферу:
— Дзык, военный! — и из кабины уже перегибался к нам в кузов: — Мчимся без остановок в прорыв, — по большому терпеть або ловчиться опростаться на ходу, но не валить на радиатор вослед идущей машине, ссать через борт, у кого отломается и потеряется, пеняй на себя… Х-хы. Дзык, военные!..
И очень возлюбил Колька-дзык возглавлять команды по добыче пропитания, всяческих трофей, завел сапожника и портного тайно содержал уже давно во взводе, который пришивал карманы к гимнастеркам. Из трофейной танковой кожи первые сапоги были сшиты взводному, — парусиновые, форсистые, годные для танцев, которыми он где-то обзавелся, давно уж презрел, такие сапоги штабникам, танцорам, но не командиру взвода управления, мотающемуся то по брюхо в грязи, то по брови в пыли.
Вообще он у нас приоделся, ободрился, наган на трофейный «вальтер» сменил, медаль «За боевые заслуги» получил и, если б по барачной привычке не пил, не выражался, давно бы уж и ордена удостоился.
Однажды, где-то в гоголевских местах, набрал наш взводный команду из пяти человек и двинул под Миргород иль в Опошню, где созрели сады и ломились от фруктов деревья. Ехали весело, песню пели. Двигались по колее, пробитой танками и тягачами. И где-то уж под самой Опошней настигла нас колонна бойких и франтоватых машин отечественного и иностранного происхождения.
С передней машины нам помаячили, чтоб мы уступили дорогу, на что мы ответили гоготом и показали предмет личного пользования. Тогда машина сердито заурчала и вмиг настигла нашу полуторку. Такой же франтоватый, как и машина, капитан в портупеях крикнул, открыв дверцу джипа.
— Освободить дорогу немедленно!
— А ху-ху не хо-хо? — ответили мы ему. Тогда он отстал с машиною и остановил всю колонну. Вперед вырвался броневичок на гусеницах и преградил нашей машине дорогу. Она споткнулась, мы попадали в кузове. А когда поднялись, Колька наш уже стоял перед капитаном, и они орали друг на друга:
— Немедленно!
— Тиха, тиха, роднуля! — остепенял его Колька-дзык, — а то я как свистну своих гвардейцев, так дзык и готово!..
— Хулиганство!.. Как фамилия?
— …кобылья! Ты на кого орешь, тыловая крыса? На гвардейцев, на окопников хвост поднимаешь?
— Смирна! Слушать старшего по званию!..
— Ты на передовую, под огонь пойди, там я, может, тебя послушаю, а здесь ты — нуль без палочки. Куда я сверну? Куда? В грязь? Опять в грязь? А вытаскивать кто меня будет?..
Тут Кольку окружили хорошо одетые военные с автоматами и куда-то повели. Мы схватились за оружие, но с броневика на нас направили пулемет «дэшека» и приказали не шевелиться.
Колька возвратился минут через пять, красный, пришибленный, и махнул шоферу Гостяеву:
— Сворачивай!
— Куда сворачивай!..
— Сворачивай, ннамать! — разъярился Колька.
И мы съехали на обочину и засели, конечно. Мимо нас прошла колонна машин. С передней франтоватый капитан погрозил Кольке кулаком. В черной легковушке, идущей среди колонны, сидел неподвижно генерал и не удостоил нас и Кольку даже взглядом.
— Ннамать! Маршалом был, теперь генерал! Погоди, когда в солдатах очутишься да ко мне во взвод попадешь, я тебе выдам самую большую лопату… А ну, чего рты раззявили?! Дзык, военные! Потащили машину. Ннамать, топчется под Опошней с армией, одолеть полумертвую дивизию не может, но ездит, как фраер. Привык, падла!..
— Коль, а он че тебе говорил?
— Че говорил? Че говорил? Он и не говорил вовсе, а промзил меня взглядом и велел записать фамилию.
— Ну?
— Ну я и сказал фамилию.
— Пропадешь теперь. Сгноят в штрафной.
— Рано Кольке пропадать. Колька еще его переживет. Че я дурак, что ли? Младший лейтенант Белокуров, отдельного артиллерийского полка. Все в норме, орлы! Фамилия на «бы» и насчет артиллерии правда. Ловкость рук и никакого мошенства, как говорил друг Кольки-свиста Мустафа! А ну навались, навались, военные, дзык!
Кольку-дзыка не мучили, как прежде, вопросами типа — сколько он перепробовал девок на своем боевом пути. Он обычно коротко огрызался: «Не шшытал». «Небось, все большще парикмахерш да официанток?» — «А оне, что ли, не люди, хотите знать, дак я одну с высшим образованием пробовал!» — «Ну и как?» — «А-а», — отмахивался Колька, что означало: все едино, один черт.
Людей не хватало, все чаще нашего взводного начали отсылать в пехоту на связь со стрелковыми ротами. Однажды в помощь младшему лейтенанту командир дивизиона доверил своего разлюбезного денщика Прокофьева. Взводный загонял его и себя, наорался до хрипоты, на обратном пути наша пара попала под обстрел, Колька — подвижен, гибок — увернулся, свалился в глубокую воронку, Прокофьева же крепко зацепило.