Ярослав Астахов

Отрубленная рука

Я помню, каким он был.

У меня бездонная память. В ней сохраняется все. И даже образы отдельных людей… их речи – бесконечные нагромождения слов… и также некоторые их мысли.

Это забавляет меня: мое могущество памятования проявляется и в таком незначащем. Какое дело мне может быть до людей?


Я помню их имена. Двойные, подчас причудливые… Иван Серый.

Кряжистый, как это почему-то иногда говорят люди о подобных себе, старик. Седая грива волос, расчесанных на прямой пробор. Серые, внимательные глаза со странной величины зрачками. Неопрятные брови… Ей дьявол, он чем-то напоминал меня! Может быть – морщинами на загорелом лице, пролегшими, как трещины в коре дерева.


Я помню выражение его глаз в момент, когда его брала смерть.

Но чаще мне вспоминается, какими были эти глаза, когда показывал он сыну итоги дела, занявшего последнее десятилетие его жизни. Я вижу как наяву: они идут медленно около стены башни, которую недавно возвел старик на моей земле. И вот он останавливается и оборачивается к сыну:

– Смотри, Владимир, какие мощные стены! За такими стенами не погибнешь.


По-видимому, в этот миг он вспоминает название, которое придумали люди для моей котловины. Потому что затем говорит еще:

– Расспрашивал я таежников, почему такое «веселое» имечко у сего места. Они сказали, что, будто бы, недобрая у него слава. Не первый уж тому век – нет-нет, а и находят в котловине разорванных диким зверьем людей. И даже сочинили предание: это, мол, дела какого-то жестокого тутошнего божка. Представляешь? Не перевелись еще места на земле, где по-настоящему в леших веруют.

Владимир улыбнулся задумчиво и молчал. Старик же продолжал, усмехнувшись:

– Но на такую-то стену и лешему не залезть. Четыре человеческих роста. И окна под самой крышей.

– А знаешь, – говорил он еще, – я тут, покуда работяги пахали, все исходил вокруг вот с этой новомодной помповой пушкой. Да вниз жерлом. Это чтобы сразу же выстрелить, если что! И я – ты будешь смеяться – поначалу вскидывался на каждый шорох. Такую уж над нами имеют власть имена. Да… Гибельная котловина… Но только ничего гибельного я тут не встретил. Ни одного опасного хищника за пять лет. А ведь это сердце Тайги! И вот я тебе что скажу, как охотник. Обходит почему-то зверь это место. За целый выстрел. Я даже и следов никаких не видал на склонах. Ну разве что раза два. А вон – доберись до тех сопок, и будет тебе следов… Впрочем, ты-то, гринписовец, и там, наверное, ничего не заметишь.


Старик присел на высокий камень, подвернувшийся по пути, и раскурил трубку. И говорил затем, выпуская изо рта тонкий дым.

– Я думал вот еще, а нет ли здесь чего просто вредного? Как в присказке насчет ларчика. Какая-нибудь радиация? Или может – магнитные аномалии, типа тех, от которых в иных местах даже скрючивает стволы деревьев? Но сосенки на этой земле, ты видишь, все прямые растут. Что молодые, что старые… А видывал я, Володя, смерть-поляны на реке Кова. Так там стволы вокруг них – как опрокинутый значок доллара! Да там и компас безумен. А здесь такого не замечал – стрелка постоянно указывает, куда положено. Померил я и уровень радиации во многих местах. Вот этим счетчиком. И знаешь, что оказалось? Он здесь везде ниже фона.

– Ну разве только вон там, – и палец с пожелтевшим от табака ногтем указывает на скальный выступ одного из холмов, окружающих котловину. На выступ, очень хорошо мне знакомый. – Почему-то возле во-он того пня (как он тебе, кстати, а? – напоминает отрубленную руку, не правда ли?) машинка чуть оживает. Видимо, осадки выпали после каких-нибудь ядерных испытаний. И почему-то сохранились именно на этой скале, не вымылись… Но превышение незначительно. И, кроме того, так совпало: именно вот эту деталь ландшафта нам предстоит взорвать. Чтобы завершить весь мой план. И мы это осуществим сегодня! А там посмотрим, останутся ли на нашей с тобой земле какие бы то ни было превышения. Затем я и захватил счетчик.


Иван умолк. И долго неподвижно сидел на камне, и дымил трубкой. А его сын, поставив ногу на тот же камень и скрестив руки на груди, смотрел вдаль.

Но вот он обратился к отцу:

– А все-таки, почему выбрал ты именно это место? Не очень-то удобно здесь было вести строительство. А многие другие пу стыни подошли б не хуже. Для дела, что задумали мы.


– Все тоже! – отвечал ему отец, помолчав еще. – Все эта непонятная власть, которую имеет над нами слово! Я, только лишь увидал имя этой земли на карте, решил: быть здесь. Погибнуть хочу для мира… и мир пусть для меня хоть погибнет! Коллега твой по эстраде неплохо спел: «И стелется гарь – от игр этих взрослых детей»… А мы с тобою, Володя, достаточно наглотались гари! Что я, что ты. И потому она подходит нам лучше некуда – Гибельная-то котловина… Исчезнуть из их возни. Погибнуть для них для всех. Обрести покой!


У старика догорела трубка. Он удивленно посмотрел на нее, помедлил, и вдруг указал ее черенком на башню:

– Да! Вот оно. Все, что накопили нам твои песенки и мои холсты. И довольно! Большое спасибо Богу – или кому там есть – что хватило. Да и спасибо этой земле, конечно: она сама дала все. Возводишь опалубку из досок, а камни тут есть везде, их сюда натащил ледник. Укладываешь аккуратно, любовно, чтобы подходили друг к другу, заливаешь раствором. Затем надстраиваешь еще опалубку… Время, раствор и руки. А больше и не требуется ничего. Воду держат сопки вокруг. Артезианская скважина работает как часы. Даже оказалось не нужно качать из озера, что под гребнем. Энергию дают солнышко или ветер. То или другое, а то так и оба сразу, тут есть всегда. А! – работяги радовались как дети, когда собрали энергетическую установку, и она заработала.

– Жаль, редко появлялся ты здесь, – вздохнув, продолжал Иван. – Ведь если бы сам все видел, а не узнавал из моих рассказов, давно бы уже пустил в эту землю корни. Да, знаю-знаю: твои репетиции и твои концерты! А я всегда говорил: легче жить, когда малюешь по парусине, как я. Тут сам себе голова: ни от кого не зависишь. Впрочем, есть и в твоем ремесле, как это теперь говорят, свой кайф. Мотаешься по столицам… Знакомства… Вот ведь, организовал нам в собственность вертолет! Пожалуй, я бы этого не сумел. Половина денег на него ушло, но он-то своего стоит!


Сын Серого невольно посмотрел вверх. Наверное – ожидая полюбоваться ажурными контурами машины над кромкой башни.

Но ничего не увидел.

Тогда он выпрямился и отошел от камня шагов пятнадцать, по временам оборачиваясь и взглядывая все вверх.

Затем он остановился. И замер. И у него на лице отразилось предельное удивление.

Оно сменилось выраженьем растерянности, когда Владимир заметил, как усмехается себе в седые усы, внимательно наблюдая за всеми перемещениями его, Серый старший.


– Что, пропал вертолет? – раскатисто вдруг вопросил старик, в шутовском изумлении разведя руками. – Куда же он подевался? В тайге, я тебе скажу, ответ прост: утащили медведи! Силушки-то им девать некуда… А серьезно, – Иван приблизился к сыну, и теплая улыбка играла у него на лице, – вот главный тебе сюрприз. Работяги смонтировали гидравлику. Сделали последнее, значит, чего должны. Распили выставленный им ящик, и теперь уже не появятся. Чужая нога не ступит отныне на эту землю! Ты, я и твоя Марина… с сегодняшнего дня мы – цари!


Старик заглядывал в глаза сына, явно ожидая увидеть в них отражение своей радости.

Лицо Владимира оставалось растерянным.

И даже, оно напоминало теперь лицо человека, которому обнаруживается обман.

– Гидравлика… – бормотал Серый младший. – Причем гидравлика?..

– Как причем? – старик обрадовался пояснить странное недоумение в глазах сына, тревожащее его душу, не знанием о технических подробностях, и он с охотою их выкладывал. – Гидравлика опускает площадку посреди крыши башни, на которую приземляется вертолет. Затем работает выдвижная крышка – четырехстворчатая, смыкающаяся герметично – и вертолет оказывается упакован в непроницаемый для дождя ангар. А если надо взлететь, проделываешь все в обратном порядке. Сервомоторами управляешь с пульта, прямо сидя в кабине. Ну… как тебе это все?


Владимир слушал отца, и на губах его постепенно складывалось улыбка.

Спокойная.

Но такая, которую едва ли можно было бы назвать радостной. Я постоянно вижу его с этой улыбкой на фотографиях в поп-журналах, отметил про себя (если только я не ошибся, ведь было до них далеко) Иван.

Владимир проговорил:

– Я думал, мы строим храм.

– …храм? – старик замер, непроизвольно отступив от сына на шаг. И трубка, только что крепко сжатая в пальцах его руки, качнулась и упала в траву. Теперь уже на лице Ивана проступало растерянное, недоумевающее выражение.

Но вот его кустистые брови сомкнулись у переносицы. И обозначились резче морщины на загорелом лбу.

– Вот что… Давай-ка мы с тобой, Володя, хорошо побеседуем.


По-видимому, отец и сын вкладывали особый смысл в эту фразу. Наверное, подразумевалась и не просто беседа, а некий установившийся ритуал, который позволял открыть душу, достичь взаимного пониманья в особых и сложных случаях. Оба одновременно повернулись и пошли в направлении, где находился вход в башню.

О трубке старик забыл. Она так и осталась лежать в траве. Уверен, что она на том месте, куда упала, и до сих пор. Хотя ее теперь невозможно увидеть, конечно, потому что бурьян разросся и скрыл ее.


Они поднялись по винтовой лестнице, которая была устроена около стены башни. Впереди отец, за ним сын. Стена не создавала препятствий моему взору, потому что она была выложена из местного, моего камня. И только скрепляющая камни между собою смесь, в которую добавлено было что-то, привезенное издали, не становилась прозрачной по требованию моей воли. И вот, я видел поднимающихся словно бы сквозь решетку. Или, точнее будет сказать, – сквозь крупную, с ячеями неправильной формы, сеть.

Они взошли и уселись. Темное бутылочное стекло блеснуло в руках отца. Булькая, вино наполнило выгнутые причудливо, не уступающие красотой бокалам из хрусталя, стаканы.

Они сидели друг против друга молча, сделав лишь по небольшому глотку.

И лишь затем у них возникла беседа. Такого рода, которые бывает охота вести немногим лишь из людей. Тем именно из людей, которые вызывают у меня не только лишь неприязнь, а стальную, нисколько не теряющую с веками остроты ненависть.


– Я думал, что это храм, еще когда ты показывал мне тот холст, – говорил Владимир. – Ты написал башню… Написал ее не такой, как нынешние реальные обстоятельства позволили возвести. Построенная твоею кистью, она стоит свечою на высоком холме. И простирается вокруг лес – оснеженный, напоминающий облака, какими видятся они с борта… И башня утончается кверху. И стены ее сложены из гранитных плит… Высокий узкий проем окна; и он не просто отверстие: он образует как бы четыре заглубляющиеся ступени – вписанные друг в друга арки. Зеркало вместо стекол… может быть, и не зеркало: особенная врезка темного камня, отполированного до зеркального блеска… Вот… я верил, что это храм! Поэтому я говорил иногда, заглядываясь на холст: уехать бы далеко! вырваться б из суеты мира! Мне представлялось это едва возможным – и очень хотелось этого. Ты больше показал себя человеком дела, чем я. Ты основательно продумал проект. И ты разумно вложил в него все свои и все мои средства. А я всего лишь мечтал – и вдруг у меня в руках появляются конкретные чертежи! Тут радость ослепила меня. Я видел на четких схемах огромное пустое пространство в центре. Любая из жилых комнат занимала площади много меньше. И комнаты эти жались, как бы почтительно, где-то по сторонам – ну точно кельи служителей, выстроенные в стенах… Да, башня и на чертежах продолжала представать храмом! С центральным нефом, достаточным, чтобы вместить алтарь, святилище и притвор. И вот, мне рисовался уже и темный иконостас, и теплые немногие лампады, и свечи… Я радовался! И не было у меня никакого желания о сей радости говорить вслух. Словами не передать самого… а твои дела, мне казалось, говорят ярче слов. И кроме этого у меня почему-то была уверенность: ты просто не любишь доверять колебаниям воздуха Имя Бога. И это представлялось знаком особенной чистоты… и казалось: хотя пути наших душ не особенно открыты друг другу, мы все-таки пришли к Одному. Пришли?


Старик не спешил с ответом. Возможно, потому что ответ не был для него очевиден. И Серый младший продолжил:

– Тем более, что ведь и земля наша, слава Богу, вспоминает веру свою. Но только, как это и бывает при воспоминании после длительного забвения, восстанавливается не все… Вроде б и вспоминается, а не совсем так… И словно бы возвратилось многое, но не главное. По крайней мере, не оставляет меня такое чувство… Прихожу в храм – и редко получается у меня отдаться молитве полностью. Собратья предстают спесивой толпой… хотя это и иная, нежели в миру, спесь. А кроме того нашептывает еще голос, которому так трудно противиться, покуда не обретаю уединения: и батюшка-то священник будто не Богу служит, а лицедействует, пытаясь угодить толпе – Гоге и Магоге, «собранию превозносящихся», если дословно перевести имена, что сказывает Писание. Да, я знаю: такие мысли есть грех… Но как мне этому же батюшке-то священнику в этом грехе покаяться? Такое покаяние больше напоминало бы обвинение, сохрани Господь!

– И вот, открылся я тогда одному монаху, моему другу, – говорил еще Серый младший, сделав глоток вина. – Монах же мне сказал так. «Приходя в дом Божий, приходи не к гостям Его и не к слугам… а приходи к Хозяину». Это – верно… Да только тяжело говорить с Хозяином из толпы гостей! Да ведь и не обо всем хочется говорить… при слугах. Особенное состояние духа требуется, чтобы приходя – приходить, а как же ты состояние это в толпе отыщешь? Мне кажется, в прежние времена вера уходила корнями глубже и приносила больше. Вот, мы возвращаемся сейчас к вере, как ее знали деды. А было с этой верой что-то не так, если попустил Господь (ради возможности очищения, может быть?) семьдесят лет безверия. Да, это безверие насаждалось штыком и колючей проволокой… но было ведь еще что-то. Вот, очевидец Розанов писал: «в единый день перестали верить – словно в баню сходили». Сходили в баню, выплеснули с водой и Ребенка. Не верю, чтобы народ наш был настолько слепой! Нет, кто-то постарался, чтобы настолько мутной была вода…


Владимир вновь замолчал, и на этот раз уж надолго. Не произносил ничего и его отец, видимо, полагая, что сказано и теперь сыном еще не все. И в этом он не ошибся.


– А если вспомнить не дедов, – заговорил, наконец, Владимир, – если обратиться к тому, как веровали некогда наши прадеды? Ведь раньше-то на этой земле и домашние церкви строили, а не только храмы на площадях. Бывало даже и так: сколько человек есть в семье, столько и глав у церковки. Затем, чтобы у каждого – свой придел. Не всякий себе такое позволить мог, но жило это в крови: с Богом – наедине. Отсюда каменные кресты на пересеченьях больших дорог под пустынным небом. И комнаты-молельни в домах… Деление внутреннего пространства храма, что прозывается Василия Блаженного, на многие и многие нефы. Нет, это не причуда отнюдь, а такое особенное устройство, что каждый в нем – как пустынник, хотя и стоит на службе, которую видят все. Да, глас можно услыхать лишь в пустыне. Так я понимаю это место Евангелия. И я так думаю, вся вера прадедов устроена была так, чтобы исправить туда наш путь… И мне мечталось уйти далеко-далеко от мира, выстроить себе церковку, да и пригласить друга того моего монаха, чтоб он жил с нами, и отправлял бы службу, насколько позволяет ему его скромный чин. Читал бы мерно часы: час третий, и час шестый… и девятый… а я бы иногда тихонечко приходил послушать. И любовалось бы тогда сердце, как служит человек Богу, не оглядываясь назад. И ты бы приходил. И Марина. А после, может быть – наши с Мариной дети…


Владимир перестал говорить.

Он сказал.

И вот он теперь сидел, тихий, глядя пред собой в никуда. Стакан перед ним был пуст. И его отец, что слушал все это время, даже и не пригубив, вдруг осушил свой в несколько быстрых больших глотков, а затем наполнил себе и сыну.


– А мне с тобой повезло, Володя, – проговорил он. – Теперь ведь скажи кому, что могут отец и сын так беседовать – не поверят. Ты говоришь свое слово, я слушаю; затем говорю свое. Семейный добрый обычай… Такой можно сохранить, лишь если все время есть, что друг другу сказать. И есть желание слушать. Да, повезло. Мы – души с тобой друг другу. Не просто «отец» и «сын»… Вот только – я это говорил всегда – мало мы с тобой видимся.

Вздохнув, Иван продолжал:

– Поэтому все больше друг о друге угадываем, чем расспрашиваем. Некогда расспросить, а потом дивимся… Твое горячее чаяние уж понастроило городов на просторах, где моя мысль, неспешная, возводит деревеньки две-три. Не много, но за то я хочу, чтобы построенное моею мыслью стояло крепко… Ты, если бы жил в мое время… ты понял бы одну вещь. Чем будет «святее» цель, тем скорее все, что воздвигнешь, обрушится на твою же голову! Нет, не собирался я никогда строить храм. По той же самой причине, по какой не было у меня энтузиазма и возводить коммунизм. Хотя уж прививать нам этот энтузиазм… ого, как старались!


Иван заметил недоуменное выражение на лице сына, и решил пояснить:

– Удивляешься, что говорю «по той же самой причине»? о вроде бы таких противоположных вещах? Послушай. Вот в нынешнее время бросились спасать душу. А в наше – добывали «светлое будущее для всего человечества». И это тоже был кое для кого неплохой предлог, чтобы залезть в душу. Опять-таки… А ведь она одна, душа – другой нет! И вовсе я не хочу, чтобы внутри моей души была чья-то лапа. Чья бы то ни было…

– Ибо душевных дел мастера, – продолжал Иван, и злая усмешка исказила его лицо, – возьмут вот и переключат внутри тебя кое-что, и сделается тебе все равно, что вокруг. Кровавая ли каша… выгребная ли яма… то ль и другое вместе. Какая разница? Ведь у тебя же святая цель! Спасение души. Или – вариант – спасение всего человечества. Лес рубят – щепки летят… Так вот. Не от высоких порывов, а лишь остерегаясь высокого полета щепок, захотелось мне уйти куда-нибудь далеко. Туда, где еще не надумали пока «рубить лес»…


– Поверь, – говорил Иван еще сыну, – не велика разница, что именно будет написано на знамени лесорубов да душелазов. Может быть написано новое. Может – старое, или, как оно милее тебе, старинное. Да только цель-то одна: не позволять тебе быть собоютолько собой! Устроить, чтобы ты стал из собственной же своей души управляем. И с этой целью всегда пытаются навязать в компанию того иль иного идола. Такого сделали в мое время из слов «Бога нет». Теперь, похоже, пытаются изготовить идола уже из бытия Бога.

– Бог… – произнес Иван, помолчав. – О Нем горазды судить, но на деле-то ведь о Нем – никто ничего не знает. И в этом смысле новое время не отличается от прошедшего. И мы вот с тобой не знаем. Ты чувствуешь себе одно, я другое. И кто придет и покажет, кто из нас прав? Да и не нашего с тобой ума это дело. Ведь мы же кто? Парсунщик да скоморох (ну ладно-ладно – гусляр), если говорить любимым тобой прадедовским языком… Впрочем, не в этом дело! Я все примериваюсь, как бы это тебе получше передать, чтобы ты почувствовал: я тебя понимаю.


– Да, я понимаю, – продолжал говорить старик, сделав большой глоток, – каково оно было б мне, если бы вот я, скажем, поставил холст и начал бы писать храм. А после месяца работы пришел в студию и увидел, что некий умник намалевал посреди этого холста вертолет. В том месте, где я намечал алтарь. И что бы я тогда сделал? Наверное, искромсал бы холст! Потерял бы желание работать аж на неделю. А после… После я поставил бы на мольберт новый холст и принялся бы писать что-нибудь иное. Вот так: тяжело – а все-таки поправимо… Теперь другое скажу тебе. А что, если бы состоялся алтарь? Да не на холсте, а в жизни? Я очень хорошо знаю, Володя, что бы тогда случилось. Я вот что понял: вещи не на холсте – беззащитны! Мой жизненный опыт учит, что они в любой момент могут утратить соразмерные очертания и превратиться во что-то, совсем не радующее. Я правую свою руку – руку художника! – на отсеченье даю, что твой друг монах… рано или поздно он бы не захотел удовлетвориться почасовым чтением. И он полез бы в душу к тебе. И стал бы ты у него по струночке ходить… «оружейник»! И сделалась бы эта башня тюрьмой. А ты бы и не заметил. И сам бы ты тогда себя не узнал, Володя…


Они беседовали потом еще долго, отец и сын. До самого того времени, пока женщина, что прилетела вчера с Владимиром, не позвала обедать.

Как будто бы они знали, что разговаривают в последний раз.

* * *

Какое-то время я не следил события, происходящее в котловине. Меня всего обступили, как облака луну, образы моего прошлого. И я забыл настоящее… и предался созерцанью их… не отрешенному созерцанию, разумеется!

Когда живешь очень долго, подчас не определить, где память твоя, где мир…

Когда я вновь обратил внимание на «сейчас», в котловине уже все было готово к взрыву.


Рука Ивана властно покоилась на взрывном устройстве. Наверное, старик ликовал, и даже, он, видимо, слегка волновался. Ведь это был его звездный час. Иван говорил Владимиру, стоявшему рядом с ним:

– Склон сопки будет обрушен. Обломки вон той скалы перекроют единственный проход. И тогда – пусть даже если какой-нибудь случайный путник забредет в эти земли (охотник там или кто) – не сможет он разглядеть нашу башню. Ну разве только если он обязательно захочет забраться в котловину, хотя и не будет удобных доступов. Но вероятность этого… Итак, наш вертолет будет прилетать ниоткуда и улетать в никуда. Мы словно сгинем для мира. Нет, мы не анахореты – мир будет получать изделия нашего ремесла… дух наш молод! – и Серый усмехнулся, и его глаза были, в этот момент, действительно совершенно по-молодому ясными. – Но только никто уже никогда теперь не узнает, где наша кузница!


И с этими словами он повернул ручку, замыкая контакт.

Я ждал, что вот сейчас вокруг меня стеною встанет земля и взовьется пламя.

Но этого не случилось. Рифленая Т-образная рукоять странным образом возвратилась назад, не изменив ничего.

Я понял, Кто не позволил произойти взрыву.

И ощутил ужас…


Владимир вдруг подумал в этот момент, по-видимому, то самое, что я знал.

И он перехватил руку отца, собравшегося во второй раз крутнуть ручку. И произнес – взволнованно и глядя ему в глаза:

– Стой! Может быть… это знак! Устройство не сработало не случайно! Я вдруг почувствовал сейчас совершенно четко: рано нам взрывать эту сопку. Изменим план! Используем заряд, чтобы создать котлован фундамента под отдельный ангар. А сердцевина башни пусть все-таки станет храмом. Нам нужен храм… не затем, чтобы приглашать монаха – я передумал. Затем, чтобы оставаться наедине… не с собой, а с Ним. Ты понимаешь меня, о Ком я. За этим именно храм нужен был сердцу человеческому во всякие времена! Мне боязно упустить время… Вот я прославлен. Однако чем достиг этого? Просто чувствовал, какая беда сейчас причиняет бо льшую боль, и пел их – беду и боль. И этого достаточно миру. Но мне-то, моему сердцу этого недостаточно! Я… так хочу писать песни… которые стали бы как вино, как мед. Но это не выходит в миру. Мир вовсе уж разучился, видимо, слушать милые песни. Он требует или приторной попсы, или злобы дня! Не к миру надо нам идти в подмастерья и не к себе, как собираешься ты, отец. А к Богу. Чтобы стать мастером.

– Вот если б я жил при храме, – прибавил еще Владимир, передохнув, – при настоящем, то есть по-настоящему уединенном, где Ему служат… тогда бы я, может быть, выучился писать добрые, а не горькие песни!


Пламенная речь отзвучала. Старик молчал. И, наконец, он оторвал взгляд от своей руки, сжимающей рукоять, и посмотрел в лицо сыну. И складки обозначились резче по уголкам его узких губ.

– Мне этого уже не понять. Возможно, ты прав, Володя. Но если мы изменим наш план, потребуется многое начинать сначала и все это займет еще год. А у меня… ты знаешь, и у меня тоже есть одно совершенно четкое чувство. Что я не проживу столько. Я вроде бы еще крепок, но, не забывай, я старик. И я прошу у Него – не зная даже, кто Он такой – об одном. Умереть вот здесь, в этой башне, которую мир не видит. Потому что для меня это очень важно. Это – как если бы я навсегда остался посреди лучшего своего холста. Завершенного. Снятого с мольберта и вправленного в добрую раму. Год? Боюсь, это для меня окажется слишком долго. Но… сам решай! Как ты сейчас решишь, так и будет.


С этими словами Иван взял Владимира за руку – и положил эту руку на рукоять устройства. И улыбнулся сыну почему-то извиняющейся какой-то улыбкой. И резко отвернулся к сопкам на противоположной стороне котловины.

Владимир замкнул контакт.


Я оказался словно бы в сердцевине огромного, толстого огненного ствола с дымной кроной. Камни, на которые я опирался века, выскользнули из бесчисленных разветвлений моего тела, как пригоршня золотых монет из руки человека, пытавшегося купить у меня быструю смерть век назад. Поверхность моей плоти начала тлеть. Но это не было для меня опасно, и, кроме того, у меня была возможность быстро унять огонь. Взрыв получился сильным, и я боялся, как бы все эти камни, поднятые им в воздух, не причинили смерть кому-нибудь из людей. Ведь это бы нарушило мои планы.