Мигель Анхель Астуриас
 
Хуандо прикованный

   Она, Карденала Сифуэнтес, ни в чем его вслух не упрекнула (говорили только глаза, только руки). Слов не было. У него слов не было. Не знал, как сказать. Были не то хрипы, не то стоны от своей тоски, от холода в спине, от струек пота, обращавших его в лейку с крупными порами, влажнивших тело, голову, ладони. Почему, почему он ничего не говорил Карденале? Правда, слова пришли. Немногие. Очень немногие. Несколько червяков, вползших в долгую тишину. В конечном итоге. Так можно сказать теперь, когда строятся в ряд отдельные эпизоды, очень разные, но связанные один с другим каким-то фатальным образом.
   Море безудержных слез. Иногда он, бывало, всплакнет. Раньше. Карденала его стыдила. Но на этот раз она тоже заплакала. В одиночестве. После того как он ушел. Не ушел, а заснул. Это одно и то же. Она рыдала, зажимая руками рот, чтобы не разбудить его громкими вздохами. И все бормотала, судорожно всхлипывая, все приговаривала. Вот если бы ангел ее остерег. Ангел-хранитель. Конечно, ничего бы и не случилось, если бы Ангел-хранитель ее остерег, конечно…
   В жизни-то все бывает. Неправда, что не бывает. Только было это как страшный сон. Мы, женщины, глупые. Все или нет, не знаю, а вот я дура, ох дура в юбках. И зачем я пошла с ним туда, где его заколдовали или голову ему задурили? Когда он напился пьяный, ему кто-то и велел сходить в лес. А в тот день он напился, потому что не мог удержаться. Непривычный он пить. А в тот день сильно выпил. Не удержался, жажда его одолела. Но жажда была особая, как он говорил, потому что само по себе спиртное ему противно, запах, цвет, белесая муть, но что-то толкало пить, какое-то душевное беспокойство тянуло, равно как свет или как слово.
   В общем, напился он сильно и без всякой на то причины, а в этом и был почин колдовства или кто его знает, как прозывается эта неведомая сила. Может, это… Нет, нечистая – нет… Но она неведомая, потому что колдовская… Да, и такая, и такая… Ладно, какая есть. Главное, что она есть. Спиртное ударило ему в голову, и он уже ничего не соображал, когда вдруг услышал, как кто-то его окликает, а она-то, глупая, сама толкнула его навстречу погибели. Хоть бы Ангел-хранитель ее остерег. Хоть бы путь им преградил своим мечом огненным, когда брели они, как две продрогшие тени, утопая в грязи, по тропке, раскисшей после дождей. И уже тогда являлись им странные видения. Дождь изрешетил воздух квадратными оконцами. И все вокруг они «примечали» – Карденала употребила слово «примечали» вместо «видели» – сквозь оконца, как сквозь нарисованную решетку.
   У ветра был уксусный запах киснущей зелени. Их никто не подстегивал. Они шли сами. Их ноги. Но почему ноги так слушались? Ведь могли бы и не послушаться. Если бы вышел Ангел-хранитель и дал им подножку. Тогда бы они упали и, может, одумались, остановились бы. Но они шли и шли, как завороженные. Друг за другом. Хуан – впереди. Хуан дойдет. Хуан – до. (Это и не было его именем, и было. Его звали Хуаном, но свет он увидел до рождения своего брата-близнеца, который родился мертвым, и потому прозвался он «Хуандо».) Шел он как во сне, то исчезая, то появляясь в ватном воздухе, во влажной ватной ночи – беззвездной, прокисшей, как гниющая зелень. А она шла сзади, словно в спину толкая его, как злая судьба, чтобы не повернул он вспять, не пал духом, ибо они вместе решили, что Хуандо туда пойдет. Мужчина есть мужчина, не ему испытаний бояться. И Хуандо был должен себя испытать. Показать себя Кар-денале. Была и надежда, что найдет свое счастье, счастье для двоих, свой добрый огонь. Ведь земля полна добрых и дурных огней. Сильно верилось, что встретится им добрый свет. Будет светлая жизнь. Те, кто так живет, говорят, что жизнь эта похожа на рай земной. Тут и сомневаться нечего. Так говорила Антония. Нет, не от нее она это слышала. Она, Карденала, не водилась с Антонией. Слышала от Сабины. И не прямо от Сабины, а от ее свояченицы Лусианы. Вот от кого она узнала. Если огонь, который повстречается, – добрый, он волчком по траве пляшет; как его заметишь, глазам своим не веришь, а душа радуется. Это – огонь долгой жизни, доброго здоровья, добрых известий, успешных дел. Он не чувствуется, а за пальцы цепляется. Не дается, а руки лижет. И так согревает, так согревает между двумя небытиями, в то короткое время, когда можно забыть, что ты простой смертный и что смерть стоит за спиной.
   Хоть бы встретить добрый огонь. Карденала была уверена, что они встретят. И потому она торопила его, как шпора, шпора зубастая, с косами, с глупыми речами. Она шла сзади, Хуандо не повернет назад, не струсит, пойдет навстречу своей судьбе. Какой бы она ни оказалась… Нет, только хорошей, в этом Карденала была так же уверена, как в том, что ее зовут Сифуэнтес, Карденала Си-фуэнтес, уверена, что они встретят добрый огонь, счастье, чудо, благополучие, радость, все такое, чего и не представишь.
   Если другие его находили, почему же им не встретить на пути добрый огонь? Вот именно. Только не останавливаться, скорее пробежать эти первые лиственничные рощи, раздетые, с голыми стволами и ветками.
   Хуандо – впереди, молча. Она – сзади, молча. И без боязни. И с жуткой боязнью. Шаг за шагом. Иногда каждый шаг был как плюханье жабы в грязь. Ночные птицы, кролики, бегущие от людей, шелест скользящих гадюк – это не ее слово, не Карденалы, она робко называла змей «зверушками». Опасности, опасности. Она вздрагивала, вспоминая о них. Если бы вместо доброго огня им встретилась огромная гадюка, из тех, что выползают на землю темной ночью. Нет, ничего такого быть не могло. Хуан-До, когда выпил лишнего, хорошо слышал, как его кто-то окликнул, велел пойти разыскать костер, полыхающий среди леса. А потом подступить к самому костру и успеть До того, как пламя обожжет, нагнуться и что-то взять с земли, выполнить данный ему наказ. Не иначе как сокровище там будет найдено. И эта мысль тоже ускоряла их шаг, хотя так легко было упасть и сломать себе ноги… Тропка шла на подъем. Не только крутой, но и скользкий. Дождик, мелкий, моросящий, будто слюнявил землю. Каждый шорох настораживал их обоих, особенно Карденалу Сифуэнтес. Много всякого зверья бегает ночью в потемках. Чьи-то глаза то там, то здесь огоньками буравили губчатый мрак, словно одевший землю покрывалом из всяких мошек, у которых роса размочила крылышки. Каждый день на заре крылышки тьмы насекомых, одетых в траур, высыхают, и потому ночь потихоньку начинает отлетать и исчезает, но никому не ведомо, куда она девается, в каких местах прячется. Ведь где-то надо поместиться такой уйме тумана и мглы.
   – Хуандо, – крикнула Карденала, – мы идем, идем, а все нет ничего!
   Но Хуандо ее не слышал. Не отвечал. Даже голову не повернул. Свою укутанную мглой голову в соломенном сомбреро. Только его белая шляпа, только она одна и маячила впереди. Если бы не это белое пятно, Карденала потеряла бы своего мужа из виду. Не различила бы его голову во тьме, во тьме мошкары.
   Он шел и шел вперед. Не останавливаясь. Не призадумываясь. Выкинув себя из себя, перестав быть тем, кем всегда был. Человеком разумным, предусмотрительным, не способным на шалые выходки. Другой Хуандо влез в его шкуру. Заполонил все нутро, добрался до мозга костей. Шел Хуандо неистовый, сведенными пальцами сжимавший рукоятку мачете, вперивший зрачки в невидимое, ибо впереди мало что различалось, кроме того места, куда ступала нога. Что с ним стряслось? Куда он шел? Кто его влек?
   Зря… зря размяк он и рассказал Карденале то, что услышал, когда отсыпался после пьянки, которую устроил себе вдруг посреди недели, хотя и не праздновал ничего, и горе не заливал, и злобу не распалял.
   – А ты хорошо слышал, в какую ночь тебя пригласили прийти? – так начала Карденала свою голубиную воркотню, а точнее сказать – сорочью трескотню. И вовсю затрещала сорокой: – Ну, так если ты все слышал и тебя пригласили, надо идти или нет? Где одному везет, там и другому может повезти, я уверена…
   – Ни в чем ни будь уверена, – оборвал он ее, подумав, что лучше бы проглотил язык, чем рассказал ей то, что ему послышалось в пьяном угаре.
   – Коли бы я знала, что ни в чем не могу быть уверена, я бы посчитала, что не мужчина взял меня в жены, а настоящий слюнтяй. Ты никогда не знаешь, чего хочешь; не ведаешь, куда гнешь.
   – Теперь-то я знаю, но… – стал он сдаваться, – но только не знаю, идти ли по этому странному зову, идти ли на поиски этого огня.
   – А если огонь принесет нам счастье…
   – А если нет? – прервал ее Хуандо, но и сам загорелся; у него тоже закопошились, заметались в голове баламутные мысли: вдруг привалит богатство, вдруг добрый огонь укажет путь к сокровищам, скрытым в горах.
   – А если нет, мы ничего не потеряем. Но ведь ты говорил, что голос сказал тебе: увидишь огонь, а рядом сумку, большую сумку… Да это же счастье, Хуандо, счастье само нам в руки дается, – возрадовалась Кардена-ла. – В этой суме мы найдем мильон золотых монет!
   К несчастью, возрадовалась не только она одна – своей радостью она заразила Хуандо.
   С той поры, как он услышал голос во сне, и до той самой ночи их дом лишился покоя, хозяйство было заброшено – и поле, и курятник, и огород. Карденала не давала ему покоя. Они, как призраки, ходили следом друг за другом. Не произнося ни слова, прекрасно слышали друг друга. Да и к чему слова, если они бродили по кругу. Хуандо – колеблясь, Карденала – напирая. Таинственный голос, который прислышался пьяному, стал проклятием, несчастьем их дома. Она с горячностью возражала:
   – Проклятием? Подумай, Хуандо, что ты мелешь! Это для нас благословение Божие, единственная надежда, то, что может вытащить нас со дна колодца, где сидеть нам до самой смерти, может помочь нам выкарабкаться…
   Ночной сон перестал влезать к ним в постели – гамаки, привязанные к четырем кольям и покрытые циновкой из пальмового листа, – и метался где-то неподалеку, как бродячая собака, которая кружит и кружит возле дома да не может войти. А если они смыкали глаза, то долго лежали и, затаившись, ждали, не привидится ли будущее, пока не одолевала усталость после стольких волнений, когда сердце стучит то в страхе, то в радости, когда сомнение чередуется с уверенностью в том, что Хуандо найдет огонь в лесу и что в сумке окажется не менее кин-таля1золотых монет или драгоценных камней.
   Если будут монеты, думали, как их истратить, а если драгоценные камни – кому их продать…
   И твердость снова уступала место опасениям…
   – Хуандо, ты спишь?…
   – Нет…
   – А если в сумке окажется золото? Что будем делать?
   Напрасно ждала она ответа. Дождалась лишь невнятного кряхтенья. А потом он приподнялся и сам робко спросил:
   – Карделина, а может, лучше не идти… Вдруг напоремся на дурной огонь, и тогда мне конец. Сейчас я хоть бедный, да счастливый.
   – Трус, вот ты кто. Трус, сам не знаешь, чего тебе надо. То говоришь, что идешь, а то – нет.
   На другую ночь Карденала завершила этот же самый диалог кратко и категорично:
   – Вот что я тебе скажу: если не пойдешь, пойду я одна! День ты мне назвал: первый вторник, какой приходится на девятое число месяца, и место ты мне сказал: внизу, под Песчаным холмом.
   И вот теперь, когда они, не чуя ног под собой, бежали к цели, он – впереди, она – сзади (сколько раз мысленно они уже проделывали этот путь!), зыбкая почва вдруг поплыла под ними, и они, не удержавшись, съехали вниз по откосу с Песчаного холма прямо в овраг, который выводил на дорогу.
   Постояли, отряхивая руки от песка, который чуть ли не въелся в ладони, когда на крутом спуске они цеплялись за землю.
   – Дорога сама нас выведет, – приговаривала она сзади. А Хуандо помалкивал. Здесь, в этом овраге, рождалась
   дорога. Дорога рождается, как река: одна тропка сливается с другими и превращается в тропу. Немного спустя это была уже не тропа, а проезжая дорога.
   – Ты взял с собой мачете?… – Она знала, что он взял, что ее муж никогда не ходил без мачете, но ей было страшно и хотелось лишний раз убедиться, услышать от него самого, что мачете он взял.
   – Взял. И наточил. Волосок на лету разрежет, – отвечал Хуандо громким голосом, словно для того, чтобы какой-то невидимый враг знал, с кем ему придется иметь дело, если вздумает напасть.
   «Я помолюсь», – порывалась сказать Карденала, но не могла выговорить ни слова.
   На сердце у нее стало тяжело, захотелось броситься вперед и остановить мужа, сказать ему, мол, постой, давай вернемся. Плохое предзнаменование.
   Она шла и молилась, молилась всем святым, и больше всего – за Души заблудших. Иногда она сама слышала, как причитает, будто сомнамбула:
   – Спаси и помилуй Души заблудшие… Души заблудшие… Души заблудшие…
   И вдруг – безъязыкий огонь. Да, все огненные языки слились воедино над кучей сухих маисовых листьев и веток. Огонь внезапно предстал перед ними за поворотом широкой дороги. Кто-то его зажег. Да, кто-то его зажег. Но кто, если вокруг не было ни живой души. И запылал °н, будто по волшебству, как раз тогда, когда они сюда подошли. Если бы костер не вспыхнул вовремя, он или бы уже прогорел, или затух от ветра. Хуандо остановился, поднял руку, словно защищая глаза от слепящего золотистого пламени, расколовшего мрак. Сзади Карденала, онемев от неожиданности, только хватала ртом воздух и крестилась.
   «Не подходи, Хуандо!» – готова была она закричать, но ее мужу полагалось точно выполнить наказ.
   Так он и сделал и, крепко сжимая рукоятку мачете и обрушивая удары направо и налево, словно крошил воздух и набирался храбрости, которой ему не хватало, ринулся вперед.
   С другой стороны костра, возле самого пламени, рядом с головешками, точь-в-точь как ему послышалось в пьяном угаре, Хуандо увидел холщовую сумку.
   – Золото! Деньги! Драгоценные камни! – бормотал он и, не боясь опалить края сомбреро или рукав грубошерстной куртки, метнулся к огню, схватил сумку, с радостью заметив, какая она тяжелая, и бросился назад, к Карденале, не обратив внимания на обожженные брови и ресницы.
   – Не будем терять время, – сказала она, быстро придя в себя, хотя он сгорал от любопытства, от желания скорее увидеть содержимое сумки, и они бросились бежать прочь от пылающего костра.
   Ощупью, ничего не видя, они старались распознать, что было спрятано в сумке. Вроде бы человеческие кости. Кто знает… Но вот, вот… Ошибки быть не могло, так звякают только деньги…
   Они развязали веревку. Нет, в темноте все равно ничего не увидеть. Однако, сунув внутрь руки, они нащупали кроме человеческих костей еще мачете, мешочек с кучей монет и полную бутылку.
   Сокровище! Сокровище… мертвеца!
   Ничего не понять. Из металлической трубочки они вытащили бумагу, вроде бы даже с печатью, которая, конечно, должна была быть документом, подтверждающим право собственности на…
   Они запнулись, умолкли…
   Собственники и богачи…
   Но что значат эти кости, и этот мачете, и эта бутылка, полная спиртного?…
 
   О том, что случилось в ту ночь, леденисто-туманную, жесткую, никто ничего не узнал. Случившееся утонуло в немоте двух смертей, как они говорили. Хуандо (свое полное имя – Хуандо Диос Родригес – на сей раз он услышал в суде) прикидывался дурачком всякий раз, когда полицейские и судьи у него выпытывали, его допрашивали: из-за чего он поссорился с Пруденсио Сальватьеррой, которого раньше и в глаза не видал.
   – Да ни из-за чего… – отвечал Хуандо, его язык еле ворочался в такт едва шевелящейся мысли.
   – Двое мужчин не пойдут насмерть рубиться мачете из-за ничего. Причина должна быть. Сальватьерра был твоим врагом?
   – Да нет, не был…
   – Ты его давно знал?
   – Да нет, я его не знал, он меня тоже…
   – Потому вы и дрались?
   – Да нет. Повстречались и подрались. Мне его кровь пролить захотелось. Есть такие люди, которым горло перерезать хочется. Ну я его и позвал драться, дело мужское, обычное…
   – Так вот, за мужское обычное дело тебе придется дорого заплатить…
   – Быть по-вашему, за мужское дело всегда платить надо…
   И опять делал дурашливое лицо. Надо уметь сделать такие остекленевшие глаза без всякого выражения из своих живых глаз; надо уметь казаться таким безучастным и так вяло шевелить губами, чтобы волосок не дрогнул в его редких усах. Надо только суметь стать таким тихим… впрочем, это было в его натуре, быть тихим, нешумливым. Судья дважды его допрашивал. Драться насмерть и не знать друг друга.
   – Если верно то, что ты его никогда в жизни не видел, – и чиновник приближал свое лицо, украшенное очками, к равнодушному лицу обвиняемого, – какого черта тебе втемяшилось драться с ним, требовать, чтобы он взялся за мачете, грозить, что ты его убьешь, потому что тебе так велено, у тебя есть наказ его прикончить…
   Хуандо в ответ – ни слова, а его молчание из себя выводило судью, который все спрашивал да расспрашивал, то один вопрос задавал, то другой, чтобы он сознался, кто толкнул его на преступление, за которое теперь один расплачивается.
   – Тебя кто-нибудь подкупил? Кто-нибудь давал деньги за убийство Сальватьерры? – А потом начинал заходить с другого конца: – Хуандо, ты знаешь, что такое гипнотизм?
   – Да как не знать…
   – Так знаешь или нет?…
   – Знаю…
   – Тогда не кажется ли тебе, что ты убил его в драке под воздействием какой-то чудодейственной силы, вроде бы как загипнотизированный?
   – Не знаю… Может, так, а может, и нет…
   – Что же с тобой все-таки приключилось?
   – Зашел я, значит, пропустить стаканчик, пью я, еще не допил, как слышу, кто-то называет имя этого…
   – Пруденсио Сальватьерры…
   – Да, и все-то во мне перевернулось, равно как гора каменная на меня обрушилась. Так и замолотило, застучало по мне, а его имя так в голову ударило, что я тут же вытащил мачете и позвал его драться, хотя предупредил, что ему меня не убить, потому как сделан я из камней.
   Хуандо ни на какие вопросы больше не отвечал и только поигрывал соломенным сомбреро, которое держал в руках.
   Ему дали десять лет за убийство. Исписали уйму бумаги и дали десять годков тюрьмы, словно на десять лет закопали в землю. Он это так и воспринял: десять лет своей жизни быть ему мертвым, а как выйдет из заключения, все равно что вернется с кладбища.
   Но лучше тюрьма, чем могила, утешала себя Карденала Сифуэнтес, с каждым месяцем все более опечаливаясь, с каждым днем все более сокрушаясь, ибо ей казалось, что и на нее взвалили такой же груз наказания. Она нанялась в прислуги неподалеку от большой тюрьмы в городе, куда после вынесения приговора перевели Хуандо из их деревни. И воскресенье за воскресеньем, умывшись в пять утра, она обряжалась в праздничное платье, смазывала волосы ароматическим маслом, вплетала в обе косы красивые ленты, которые каждое воскресенье были разными – то зелеными, то красными, то желтыми, и отправлялась к острогу, счастливая тем, что может доставить арестанту радость своим присутствием, булочками и сигарами.
   В то воскресенье Хуандо, обняв ее обеими руками, которые просовывались, как головы двух питонов, сквозь разделявшую их решетку, немало ее удивил.
   – Ведь это, – сказал он ей на ухо, – все-таки кончится…
   Она не поняла, но и объяснить не попросила. Точнее сказать, она не поняла того, что уже знала.
   Она знала, что заключение окончится и стало оканчиваться очень давно. Едва только он вошел в тюрьму, срок начал кончаться. Но не кончается. Никак не кончается…
   Хотя, по правде сказать, Хуандо не тяготился своим заточением, потому что покойный Сальватьерра с каждым днем все меньше терзал его душу, а случись все иначе, до смерти пришлось бы терзаться угрызениями совести. Здесь сполна расплачусь, и будем жить в мире, говорил себе Хуандо и успокаивался.
   – А когда выйдешь, что ты будешь делать? – Голос Карденалы дрогнул, ибо, страшась спросить, как себе представляет будущее ее муж, она сказала не «мы будем делать», а «ты будешь делать»…
   Хуандо робко взглянул на нее, тоже страшась спросить, как понять это «ты будешь делать»… Может, она хочет остаться в городе работать прислугой? Или – другой мужчина?…
   – Поговорим начистоту, Карденала Сифуэнтес. – Хуандо легонько ее оттолкнул и выпрямился за решеткой, сразу став на голову выше. – Ты хочешь остаться здесь? Со мной не вернешься туда?…
   – Нет…
   Это ее «нет» полоснуло арестанта, как хлыст тюремного надзирателя. Он проглотил слюну, сделал равнодушное лицо и, пожав плечами, пробормотал:
   – Ладно, дело твое, я пойду один… Ты ведь знаешь, мне надо вернуться туда…
   – Я знаю, что тебе надо вернуться туда, а я про то не хочу и думать, больше не хочу во все это впутываться. Я ходила на исповедь, и святой отец сказал мне, что нас сам дьявол попутал.
   – Ты сказала ему про дурной огонь? – с яростью спросил Хуандо, ухватившись за решетку, словно желая смять ее своими руками.
   – Нет, но я призналась, что я очень суеверная.
   – Ладно, это ничего… – и, немного помолчав (с улицы долетали гудки автомобилей, свистки полицейских), Хуандо добавил: – Я только хотел бы знать, Карденала, зачем, кто тебя послал исповедаться…
   – Хозяйка потребовала. Сказала, подходит Великий пост…
   – Значит, ты не пойдешь со мной? – переспросил Хуандо.
   – Нет…
   После тяжкого молчания он скрестил на груди руки и повторил:
   – Нет так нет…
   Но не примирился. Нет, с этим он не мог примириться. Сама тюрьма – место сносное. И надо было расплатиться за смерть. Но потеря Карденалы Сифуэнтес… Нет, это невозможно, нет…
   Тюремщик прервал свидание, и Хуандо смотрел ей вслед и ощупывал себя. Снаружи. Ибо не мог ощупывать себя изнутри.
   Он этого ожидал, и все же… Но почему он этого ждал?… Потому что если дурной огонь опалит мужчину, ни в чем не будет ему счастья, не видеть ему удачи, пока не останется в нем ни следа от того ожога…
   И пришлось ему идти одному в свою деревню, сполна заплатив за покойного Сальватьерру, заплатив тюремными днями, заплатив годами, когда каждый год как большая бумажка в тысячу песо, каждый месяц как бумажка в десять песо, каждый день – одно песо, а часы – монетки… К счастью, он уже совсем расплатился…
   – Ты пришла?… – спросил он Карденалу на следующее воскресенье в час свиданий.
   – Да. Смотришь на меня и спрашиваешь…
   – Я уж думал…
   – Думал, думал… Да не додумал, потому и в тюрьму попал, – рассмеялась Карденала, а Хуандо заметил у нее во рту золотой зуб…
   – Откуда этот зуб?…
   – Вырос… – широко улыбнулась она, охотно показывая зубы, радостно сверкая коронкой. – Нет, не вырос, мне его поставил хозяйкин зубной врач.
   – Ты ему заплатила?
   – Конечно заплатила, ведь это золото, ты что думаешь?…
   – Ну и ладно… – забормотал Хуандо. – У меня тут срок кончается, и мне уже пора выходить на волю. Ты, значит, не пойдешь со мной, – он весь дрожал, с головы до пят, – нет?
   – Нет…
   «Нет», отчеканенное зубами, да еще золотым зубом, золотым клыком по его сердцу.
   – Хорошо, что ты мне это сказала, пока я не размечтался… – Голос у него вдруг провалился куда-то вглубь, и говорить он больше не мог, только добавил хрипло: – Теперь хоть знаю, что к чему, верно?… – А потом, помолчав, заключил спокойно, только глаза печально глядели в глаза Карденалы и кривая улыбка тронула суровые губы: – Вот что бывает в жизни с теми, кого полоснет дурной огонь!
   – Хуандо Диос Родригес! – гулко прозвучало его имя в тюремном патио, в бездонной солнечной тишине после полудня.
   Он бросился навстречу алькальду, который его вызывал. Ответил начальству почти на военный манер:
   – Здесь…
   – Возьмите свое имущество… – Алькальд заметил, что арестант его не понимает, – или делает вид, что не понимает? – и заговорил по-другому: – Забирай свои Пожитки, выноси свои вещи из камеры, ты выходишь на свободу.
   Он повиновался – и радостно, и нехотя, словно бы, Дождавшись этого мига, вдруг стал в тупик. Вещей у него почти не было. Кое-какая одежка. Да обрывки портрета Карденалы. Портрет он разорвал, но клочки сохранил. Ему захотелось сложить их напоследок, взглянуть на нее, но время не ждало, да к тому же он столько раз их складывал и столько раз рассекал изображение на части без помощи мачете. Чтобы покончить со своим ближним, с врагом, достаточно взять его фотографию и разорвать ее, как и сделал Хуандо с этой самой ненавистной из женщин.
   Шестьдесят дюжин сомбреро… едва верилось, однако так было записано в тюремных конторских книгах.
   Он это сделал: шестьдесят дюжин сомбреро.
   Ему отсчитали, песо за песо, все, что причиталось за труд, и он вышел с сундучком на плече, сменив арестантскую одежду на крестьянский костюм, в своем новом добротном и широкополом сомбреро, которое сам себе сплел к долгожданному дню. Ветерок трогал поля сомбреро. Его сомбреро своими полями ощущало свободу.
   – Можно мне здесь написать свое имя? – спросил он у хозяина гостиницы и в ответ на утвердительный кивок написал: Хуандо Диос Родригес.
   Но он не остался в этой дрянной ночлежке. Только имя свое написал в регистрационной книге, а сам удрал без оглядки. Что случилось? Что он там увидел?
   Ключи!… Ключи в дверях!… Огромные ключи, как в тюрьме, как в камерах…
   Ни поспать, ни поесть: куда бы он ни заходил, чтобы перекусить, везде надо было стоять в очереди, все люди по субботам толкутся на улицах, везде, словно очереди арестантов в обеденный час, настоящие арестанты, друг за дружкой, каждый со своей тарелкой. Хуандо предпочел не обедать и зашагал по пыльной дороге к себе в горы, туда, где ему надо было исполнить долг…
   Какой долг?
   Он его уже выполнил, он уже убил в драке, что правда, то правда, Пруденсио Сальватьерру, лет девять назад, а как будто только вчера, и он уже заплатил тюрьмой за покойника. Какой же еще мог быть долг?