Все это надо было перенести на шведскую почву, приспособив к шведским условиям жизни, сделать удобочитаемым и превратить в новеллу, благодаря которой он, Фальк, войдет в литературу. Но тут снова в нем проснулся бес тщеславия и стал нашептывать ему, что он подлец, если берется за такое грязное дело, но его быстро заставил замолчать другой голос, который исходил из желудка под аккомпанемент каких-то необычных колющих и сосущих ощущений. Он выпил стакан воды и выкурил еще одну трубку, однако неприятные ощущения усилились; мысли приняли мрачный оборот; комната вдруг показалась неуютной, время тянулось медленно и однообразно; он чувствовал себя усталым и разбитым; все вызывало у него отвращение; в мыслях царил беспорядок, в голове было пусто или думалось только о каких-то неприятных вещах, и все это сопровождалось чисто физическим недомоганием. Наверное, от голода, решил он. Странно, был всего час, а он никогда не ел раньше трех! Он с беспокойством обследовал свою кассу. Тридцать пять эре! Значит, без обеда! Первый раз в жизни! Никогда еще ему не приходилось ломать голову над тем, как раздобыть обед! Но с тридцатью пятью эре не обязательно голодать. Можно послать за хлебом и пивом. Впрочем, нет, нельзя, не годится, неудобно; так, может, самому пойти в молочную? Нет! А если взять у кого-нибудь в долг? Невозможно! Нет никого, кто мог бы ему помочь! Прознав это, голод набросился на него, как дикий зверь, стал рвать и терзать его, гоняя по комнате. Чтобы оглушить чудовище, он курил трубку за трубкой, но ничто не помогало. На плацу перед казармой раздалась барабанная дробь, и он увидел, как гвардейцы с медными котелками строем отправились в столовую на обед; из всех окрестных труб валил дым, прозвонили к обеду на Шепсхольме, что-то шипело на кухне у его соседа полицейского, и через открытые двери в переднюю доносился запах подгоревшего мяса; он слышал звон ножей и лязг тарелок из соседней комнаты, а также голоса детей, читавших предобеденную молитву; рабочие, мостившие улицу, крепко спали после сытного обеда, положив под голову кульки из-под провизии; он был совершенно убежден, что весь город сейчас обедает, едят все, кроме него одного! И он рассердился на бога. Внезапно у него мелькнула светлая мысль. Завернув в пакет Ульрику-Элеонору и Ангела-хранителя, он написал имя и адрес Смита и отдал посыльному свои последние тридцать пять эре. Потом облегченно вздохнул и лег на диван, голодный, но с чистой совестью.

Глава 6
Красная комната

   То же самое полуденное солнце, которое только что видело мучения Арвида Фалька в его первой битве с голодом, теперь весело заглядывало в домик в Лилль-Янсе, где Селлен, стоя без пиджака перед мольбертом, дописывал свою картину, которую на следующий день нужно было доставить до десяти часов утра на выставку – законченную, отлакированную и в раме. Олле Монтанус сидел на скамье и читал замечательную книгу, которую позаимствовал на один день у Игберга в обмен на галстук; время от времени он бросал взгляд на картину Селлена и выражал одобрение, потому что всегда восхищался его огромным талантом. Лунделль мирно занимался своим «Снятием с креста»; у него на выставке было уже три картины, и он, как и многие другие художники, с немалым нетерпением ожидал, когда же их купят.
   – Хорошо, Селлен! – сказал Олле. – Ты пишешь божественно!
   – Разреши-ка и мне взглянуть на твой шпинат, – вмешался Лунделль, который из принципа никогда и ничем не восхищался.
   Сюжет картины был прост и величествен. Песчаная равнина на побережье Халланда, на заднем плане море; осеннее настроение, сквозь разорванные облака пробиваются солнечные блики; на переднем плане – песчаный берег, на нем озаренные солнцем только что выброшенные из моря, еще покрытые капельками воды водоросли; чуть подальше – море с наброшенной на него тенью от облаков и белыми гребнями волн, а еще дальше, на самом горизонте, снова сияет солнце, освещая уходящий в бесконечность морской простор. Второстепенные элементы живописной композиции были представлены лишь стаей перелетных птиц. Картина обладала даром речи и могла многое поведать неиспорченной душе, имеющей мужество познавать те сокровенные тайны, что открывает нам одиночество, и видеть, как зыбучие пески душат многообещающие молодые всходы. И написана она была вдохновенно и талантливо; настроение определяло цвет, а не наоборот.
   – Надо поместить что-нибудь на переднем плане, – посоветовал Лунделль. – Ну хотя бы корову.
   – Не болтай глупостей! – ответил Селлен.
   – Делай, как я говорю, дурак, а то не продашь ее. Нарисуй какую-нибудь фигуру, например девушку; хочешь, я тебе помогу, если ты не можешь, посмотри…
   – Отстань! Давай без глупостей! А что мне делать с ее юбками, развевающимися на ветру? Ты просто помешался на юбках!
   – Ну, поступай как знаешь, – ответил Лунделль, несколько уязвленный намеком на одну из своих слабостей. – А вместо этих серых чаек, которых даже невозможно узнать, нужно нарисовать аистов. Представляешь, красные ноги на фоне темного облака, какой контраст!
   – Ах, ничего-то ты не понимаешь!
   Селлен не был силен в искусстве аргументации, но верил в свою правоту, и его здоровый инстинкт помогал ему избегать многих ошибок.
   – Но ты не продашь ее, – повторил Лунделль, который проявлял трогательную заботу о материальном благополучии своих друзей.
   – Ничего, как-нибудь проживу! Разве мне когда-либо удалось хоть что-нибудь продать? И я не стал от этого хуже! Поверь, я хорошо знаю, что прекрасно продавал бы свои картины, если бы писал как все остальные. Думаешь, я не умею писать так же плохо, как они? Не беспокойся, умею! Но не хочу!
   – Не забывай, что тебе надо заплатить долги! Одному Лунду из «Чугунка» ты должен пару сотен риксдалеров.
   – Если я сейчас и не заплачу, он не обеднеет от этого. Кстати, я подарил ему картину, которая стоит вдвое больше.
   – Ну и самомнение у тебя! Да она не стоит и двадцати риксдалеров.
   – А я оценил ее в пятьсот, по рыночным ценам. Но, увы, о вкусах не спорят в нашем прекрасном мире… Мне, например, кажется, что твое «Снятие с креста» – мазня, а тебе оно нравится, и никто тебя не осудит. О вкусах не спорят!
   – Но ты ведь лишил нас всех кредита в «Чугунке»; вчера Лунд прямо заявил об этом, и я не знаю, где мы будем сегодня обедать!
   – Ничего не поделаешь! Как-нибудь проживем! Я уже целый год не обедал!
   – Зато ты ободрал как липку этого несчастного асессора, который попал тебе в когти.
   – Да, это правда! Какой славный малый! И к тому же талант; сколько неподдельного чувства в его стихах; я их читал тут как-то вечером. Но боюсь, он слишком мягкий по натуре, чтобы чего-нибудь добиться; у него, у канальи, такая чувствительная душа!
   – Ничего, в твоем обществе это у него скоро пройдет. И как тебе только не стыдно: за такое короткое время совершенно испортил юного Реньельма. Зачем-то вбил ему в голову, что он обязательно должен поступить на сцену.
   – И он все тебе разболтал! Вот молодец! Впрочем, у него все устроится, если только он выживет, что не так-то уж просто, когда нечего есть. Господи! Кончилась краска! Нет ли у тебя немного белил? Боже милостивый, из тюбиков выжато все до последней капли; Лунделль, дай мне немного краски, пожалуйста.
   – У меня осталось ровно столько, сколько мне самому может понадобиться, а если бы и было, я бы поостерегся тебе что-нибудь давать!
   – Не болтай чепухи; ты ведь знаешь, что времени у меня в обрез.
   – Ну правда же, нет у меня для тебя красок! Был бы ты поэкономнее, их хватило бы дольше…
   – Ну конечно, это мы уже слышали! Тогда дай мне денег!
   – Денег? Мы же только что говорили о деньгах!
   – Тогда возьмемся за тебя, Олле; ты сходишь в ломбард!
   При слове «ломбард» Олле просиял: он знал, что теперь можно будет поесть. Селлен принялся шарить по комнате.
   – Что у нас тут такое? Пара сапог! В ломбарде за них дадут всего двадцать пять эре, так что лучше уж продать их совсем.
   – Это же сапоги Реньельма, не трогай их, – вмешался Лунделль, который сам собирался воспользоваться ими после обеда, когда пойдет в город. – Ты хочешь заложить чужие вещи?
   – А какая разница? Потом он получит за них деньги! Что это за пакет? Бархатный жилет! Какая прелесть! Его я сам надену, а мой жилет Олле отнесет в ломбард! Воротнички и манжеты! Ах, к сожалению, бумажные! И пара носков. Олле, вот еще двадцать пять эре! Клади их в жилет. Пустые бутылки можешь продать. По-моему, самое лучшее – все остальное тоже продать!
   – Какое ты имеешь право продавать чужие вещи? – снова прервал его Лунделль, который сильно надеялся на то, что методом убеждения ему все-таки удастся завладеть жилетом, уже давно прельщавшим его.
   – Не надо расстраиваться, потом он за все получит деньги! Придется забрать у него еще пару простынь! Какая разница! Обойдется без простынь! Давай, Олле! Складывай!
   Несмотря на решительные протесты Лунделля, Олле ловко связал простыни в узел и сложил в него вещи.
   Потом взял его под мышку, тщательно застегнул свой рваный сюртук, чтобы скрыть отсутствие жилета, и отправился в город.
   – Он здорово смахивает на вора, – заметил Селлен, который, стоя у окна, с лукавой улыбкой смотрел на дорогу. – Хорошо еще, если к нему не пристанет полицейский! Быстрей, Олле! – закричал он ему вслед. – Купи еще шесть французских булочек и две бутылки пива, если у тебя останутся деньги.
   Олле обернулся и так уверенно помахал шляпой, словно все эти яства уже были у него в карманах.
   Лунделль и Селлен остались одни. Селлен восхищался новым бархатным жилетом, которого так долго с тайным вожделением домогался Лунделль. Лунделль чистил палитру и бросал завистливые взгляды на безвозвратно утраченное сокровище. Но не это было тем главным, что его сейчас волновало, не об этом ему было так трудно заговорить с Селленом.
   – Взгляни на мою картину, – попросил он. – Как тебе она? Только серьезно!
   – Зря ты копаешься в мелочах и вырисовываешь каждую деталь, надо не рисовать, а писать. Откуда у тебя падает свет? От одежд, от нагого тела? Нелепо! Чем дышат эти люди? Краской, маслом! А где воздух?
   – Но, – возразил Лунделль, – ты же сам говорил, что о вкусах не спорят. А что ты скажешь о композиции?
   – Пожалуй, слишком много народа?
   – Не думаю; я хотел было добавить еще пару фигур.
   – Подожди-ка, дай я еще раз взгляну. Так, вот еще один промах! – Селлен посмотрел на картину тем долгим пристальным взглядом, какой бывает у жителей равнины или побережья.
   – Да, знаю, – согласился Лунделль. – Ты тоже заметил?
   – Здесь одни мужчины. Это немножко сухо.
   – Вот-вот. И как ты углядел?
   – Значит, тебе нужна женщина?
   Лунделль подумал, уж не подтрунивает ли над ним Селлен, но разобраться в этом было нелегко, так как Селлен уже что-то насвистывал.
   – Мне нужна женская фигура, – ответил Лунделль. Воцарилось молчание, довольно натянутое, если учесть, что молчали, оставшись наедине, два старых друга.
   – Даже не представляю, где искать натурщицу. Из Академии брать не хочется, их знает весь мир, а сюжет все-таки религиозный.
   – Тебе нужно что-нибудь более утонченное? Понимаю. Если ей не нужно позировать обнаженной, то я мог бы…
   – Ей вовсе не надо быть обнаженной, ты с ума сошел, вокруг нее слишком много мужчин; и кроме того, сюжет-то ведь все-таки религиозный.
   – Да, да, понимаю. На ней тем не менее будут одежды немного в восточном стиле, она стоит, наклонившись вперед, как я себе представляю, будто что-то поднимает с земли, видны плечи, шея и верхняя часть спины. Но все очень пристойно, как у Магдалины. Верно? Мы смотрим на нее откуда-то сверху.
   – Ты надо всем издеваешься, все стараешься так или иначе принизить.
   – К делу! К делу! Тебе нужна натурщица, потому что без нее тебе не обойтись, но сам ты никого не знаешь. Ладно! Твои религиозные чувства запрещают тебе искать нечто подобное, и вот два легкомысленных парня, Реньельм и я, берутся раздобыть тебе натурщицу!
   – Но она должна быть порядочной девушкой, предупреждаю заранее.
   – Само собой разумеется. Послезавтра получим деньги и тогда посмотрим, чем тебе можно помочь.
   И они снова взялись за кисти, притихшие и молчаливые, и все работали, работали, а на часах было уже четыре, а потом пять. Иногда они бросали беспокойные взгляды на дорогу. Селлен первым нарушил тревожное молчание.
   – Олле задерживается. Наверняка с ним что-то приключилось, – сказал он.
   – Да, что-то стряслось неладное, но почему ты постоянно посылаешь беднягу с какими-нибудь поручениями? Ходи сам по своим делам.
   – А ему больше нечего делать, потому он так охотно мне помогает.
   – Ну, охотно или неохотно, ты этого не знаешь, и вообще, скажу тебе, никто не знает, какая судьба уготована Олле. У него большие замыслы, и в любой день он может снова стать на ноги; тогда будет совсем не лишне оказаться в числе его близких друзей.
   – Все это одни разговоры. А что за шедевр он задумал? Впрочем, я верю, что когда-нибудь Олле будет большим человеком, хотя и не обязательно как скульптор. Но куда он, разбойник, запропастился? Как по-твоему, не может он взять и просто так просадить деньги?
   – Вполне может. У него давно не было денег, а соблазн, возможно, оказался слишком велик… – ответил Лунделль и затянул пояс на две дырки, представив себе, как бы он сам поступил на месте Олле.
   – Ну, человек – это всего лишь человек, и любовь к ближнему для него – это прежде всего любовь к себе самому, – сказал Селлен, которому было совершенно ясно, как бы он поступил на месте Олле. – Но я не могу больше ждать; мне нужны краски, хотя бы мне пришлось их украсть! Пойду поищу Фалька.
   – Снова будешь высасывать деньги из бедняги. Ты же только вчера взял у него на раму. И немалые деньги!
   – Мой дорогой! Видно, мне придется еще раз сгореть от стыда, ничего уж тут не поделаешь. И на что только не приходится идти, даже подумать страшно. Но Фальк, между прочим, – благородный человек, он нас поймет. А теперь я пошел. Когда Олле вернется, скажи ему, что он скотина. Всего доброго! Загляни в Красную комнату; посмотрим, настолько ли милостив еще к нам Господь, что ниспошлет нам немного еды до захода солнца. Когда будешь уходить, запри двери, а ключ положи под порог. Пока!
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента