побольнее обидеть, назвала меня юродивым. Горжусь таким титулом. Всю жизнь
был идеалистом и занимаюсь русской словесностью по чистой любви, хотя можно
было бы не копаться в русских мифах, а написать по-английски нечто
лолитообразное и коммерциализироваться в американской литературе. Были даже
предложения. Впрочем, и Синявского называли юродивым, да и сам Пушкин писал
соседке: "Вы ведь знаете, что я юродивый".

6. Если посмотреть на отдельные фрагменты романа "Ангелы на кончике
иглы", можно вас заподозрить в особом тяготении к литературе абсурда. Не
оказала ли на вас определенного влияния практика обериутов, в первую
очередь, Хармса и Шварца, западных абсурдистов? А, может, также польских
(Гомбрович, Виткацы)?


Прежде всего отделил бы абсурд в жизни от абсурда как приема в
литературном произведении. Первый абсурд изображается вполне традиционными
приемами, второй -- когда художник превращает в абсурд нормальные жизненные
явления ради своих целей. К этому близок модернистский сюрреализм, одно
время очень популярный в Америке (вспомним Генри Миллера), рассчитанный на
экстравагантность и эпатаж: вдоль рампы, без всякой связи с пьесой, проходит
женщина с обнаженной грудью.
Когда писатель придумывает новую одежду произведения -- его желание
выделиться, выглядеть новым понятно и оправдано. Так модница спешит надеть
новую одежду. Но в постмодернистском пространстве на рубеже наших столетий
эти приемы стали подражанием, да это и понятно: с постмодернистами часто
происходит процесс, который Платонов назвал: "В литературу попер читатель".
Я посмеивался над мастерами постмодернизма. А недавно прочитал
заявление одного из них: "Помирает литература постмодернизма, приходит
новая, вменяемая литература, демонстрирующая "союз сердца и разума". Шок и
провокация отменяются. На смену им приходят конструктивные ценности"
("Книжное обозрение"). Тут опять шалтай-болтай: не помирает, а всегда была
мертвой, чучелом, которое пытались анимировать. Не приходит новая вменяемая
литература сердца и ума, а никуда не уходила. Постмодернисты сами загнали
себя в тупик, а теперь, когда интерес к ним потерян и они оказались на
задворках литературы, прыгают с тонущей лодки и плывут к берегу.
Абсурдность у меня в прозе -- это не обязательно прием, а, так
сказать, домысливание жизни, и тут важно
чувство меры. Вообще-то применительно к своим вещам предпочитаю чаще
пользоваться не термином "абсурд", а своим словом "парадоксизм".
Парадоксальное содержание текста, мыслями и находками противоречащее
общепринятому мнению. Не я первый, конечно. Любовь к "истине в ризах
парадокса" отмечалась, скажем, у философа Константина Леонтьева. Добавил бы,
что без поиска парадоксов в жизни, обнаружения спорных мест в писаниях
старых мастеров слова -- не только нет совершенствования литературы, но и
просто скучно писать. Тут может быть какая угодно гипербола. Но если идти
бесконечно далеко, то прием будет противоречить здравому смыслу, превратится
в нелепицу, в абсурд ради абсурда. Мне кажется, перед этим я останавливаюсь,
грань не перехожу, ибо цель моя -- в конечном счете доказать разумное. Как
заметил французский сатирик Николя Шамфор, "все те, с кого я писал, еще
живы".
В остальном, можно сказать, что я инакомыслящий традиционалист, ибо для
меня важны история, биография писателя, его творчество и на основе этого
анализ произведений. А если ухожу от традиции, необходимость отказа от нее
тоже должен внутренне мотивировать.
Относительно влияния чужих идей скажу: наверное влияния были разные. Но
ни Хармс, ни Шварц, ни Ионеско не были моими кумирами, хотя они
замечательные писатели. Должен признаться, что бывает и обратное: сначала
что-то придумаешь, а потом находишь подобный литературный прием у других.
Конечно, это изобретение велосипеда, но в литературе часто случается, что
новое -- хорошо забытое старое. Вряд ли можно говорить о влиянии на меня
Витольда Гомбровича, с повестью "Фердидурочка" которого познакомился уже в
эмиграции. А вот судьбу свою с его судьбой сравнивал не раз и в чем-то
повторял его жизнь. Роман Виткацы "Ненасытность" надо, мне думается,
поставить рядом с романами Замятина, Оруэлла, Хаксли. Всех их чту, но, за
исключением некоторых экспериментов, к ногам моим привязан якорь
исторической реальности. Если залетаю в утопию, как Виткацы, то ненадолго и
только если очень необходимо, а после снова сажусь на землю: тут мне
интереснее.

7. Какое место в вашей литературной практике и в художественном
сознании занимает польская литература?


Это отдельная большая тема, но если коротко сказать, то особое. Книги
польских авторов, старых и новых, переведенные на русский, не без трудностей
проследовали со мной в эмиграцию и сейчас у меня на полках перед глазами.
Конечно, мы с поляками отбывали срок в одном лагере, но польский барак
был теплее, он был за границей, он был в настоящей Европе. В шестидесятые
годы польские авторы меня увлекали, и я начал немного читать по-польски, но
в Польшу меня выпустили из Москвы только раз, да и то на три часа, а потом
поезд вернули, так как началась интервенция в Чехословакию. Впрочем, об этом
рассказано в послесловии к роману "Ангелы на кончике иглы". Теперь в Польше
бываю чаще, чем в Москве.
Запрещенные русские писатели (включая вашего покорного слугу)
возвращаются в Россию через Польшу. Так было в советское время, когда
прП клятого Москвой Солженицына в Варшаве печатали в переводах на польский.
Позже здесь переводили многих запрещенных в других странах авторов. В 1990
году мой "Доносчик 001" вышел по-польски в Варшаве, когда в России
централизованно обругивали лондонское издание книги. Два человека первыми
тепло написали о книге в Америке, обратив на нее внимание: Збигнев
Бжезинский и Александр Солженицын. В США раньше, чем на английском языке
вышли мои "Русские мифы", готовится к изданию роман "Ангелы на кончике
иглы", книга микророманов. Стало быть, надеюсь, симпатии взаимны.
В Польше, кстати, можно сказать, что роман процветает.
Когда приезжаю в любой город, первым делом иду в книжные магазины. И
будь то Варшава, Нью-Йорк, Париж, Мюнхен, Ванкувер, Сан-Франциско, Цюрих,
Лондон, Сидней, Москва или города поменьше, -- вижу, что у книжных развалов
полно людей всех возрастов. Люди ищут не только детективы. Всегда были и
есть читатели, которым нужны хорошие романы. Роман как жанр -- живой
организм, меняется и он, и его теория. Мне кажется, то, что происходит
сегодня, можно (и это доказывают наши споры) назвать выходом из кризиса,
катарсисом романа. Как трагедия во времена Аристотеля, хороший роман сегодня
дает читателю шанс испытать духовную разрядку, которая в хаосе современного
мира жизненно необходима.