Страница:
26. Но наглая женщина, желая и от свидетеля своего преступления освободиться, и обещанные деньги оставить при себе, видя чашу уже протянутой, говорит:
– Не прежде, почтеннейший доктор, не прежде дашь ты дражайшему моему мужу это питье, чем сам отопьешь изрядную часть его. Почем я знаю, может быть, там подмешана какая-нибудь отрава? Такого мудрого и ученого мужа не может оскорбить, что я, как любящая жена, тревожась о своем супруге, проявляю должную и необходимую заботу о его спасении.
Такая удивительная беззастенчивость бесчеловечной женщины была для врача неожиданностью, и он в смятении, потеряв всякое соображение и лишенный от недостатка времени возможности обдумать свои действия, боясь, что малейшая дрожь или колебание могут дать пищу подозрениям, делает большой глоток из чаши. Последовав этому убедительному примеру, молодой человек взял поднесенную ему чашу и выпил ее до дна. Видя, какой оборот принимает дело, врач как можно скорей хотел уйти домой, чтобы поспеть принять какого-нибудь противоядия и обезвредить отраву. Но бесчеловечная женщина, с нечестивым упорством стараясь довести до конца раз начатое дело, ни на шаг его от себя не отпускала.
– Прежде, – говорит, – следует увидеть целебное действие этого снадобья. – Насилу уж, когда он надоел ей бесчисленными и бесконечными мольбами и просьбами, разрешила она ему уйти. Меж тем притаившаяся смерть, опаляя все внутренности, проникала все глубже и подбиралась к самому сердцу; совсем больной и уже одолеваемый тяжелой сонливостью, еле добрел он до дому. Едва поспел он обо всем рассказать жене, поручив ей, чтобы по крайней мере обещанную плату за эту двойную смерть она вытребовала, – и в жестоких страданиях испускает дух славный доктор.
27. Молодой человек тоже оставался в живых не дольше и, сопровождаемый притворным и лживым плачем жены, умирает в таких же мучениях. После его похорон, выждав несколько дней, необходимых для исполнения заупокойных обрядов, является жена лекаря и требует платы за двойное убийство. Женщина остается себе верной, попирая все законы честности и сохраняя видимость ее; она отвечает очень ласково, дает широкие и щедрые обещания, уверяет, что немедленно выплатит условленную сумму, но добавляет, что ей хотелось бы только получить еще немножко этого питья, чтобы завершить начатое дело. К чему распространяться? Жена лекаря, запутавшись в сетях подлого коварства, быстро соглашается и, желая угодить богатой женщине, поспешно отправляется домой и вскоре вручает ей всю шкатулочку с ядом. Она же, получив такое могучее средство для совершения злодеяний, далеко простирает свои кровавые руки.
28. От недавно убитого ею мужа была у нее маленькая дочка. Трудно было ей переносить, что, по законам, часть состояния отца переходит к младенцу, и, позарившись на все наследство целиком, она решила посягнуть и на жизнь дочери. Будучи осведомлена, что после смерти детей им наследуют и преступные матери, эта столь же достойная родительница, сколь достойной выказала себя супругой, устраивает, не долго думая, завтрак, на который приглашает жену лекаря, и ее вместе с собственной дочкой губит одной и той же отравой. С малюткой, у которой и дыхание было слабее, и внутренности нежные и не окрепшие, смертельный яд быстро справляется, но лекарева жена, как только почувствовала, что ужасный напиток кругами расходится по легким, поднимая в них губительную бурю, сразу догадалась, в чем дело. Когда же, чуть позже, затрудненное дыхание подтвердило ее подозрение, она направляется к дому самого наместника и с громким криком, взывая к нему о защите, окруженная взволнованной толпой, обещает раскрыть ужасные преступления и добивается того, что перед нею сейчас же открываются и двери дома, и внимательный слух наместника. Она уже успела подробно с самого начала рассказать о всех жестокостях свирепейшей женщины, как вдруг в глазах у нее потемнело, полуоткрытые губы сомкнулись, издали продолжительный скрежет зубы, и она рухнула бездыханной к самым ногам наместника. Муж этот, человек бывалый, не мог допустить ни малейшей проволочки в наказании столь многочисленных злодеяний ядовитой этой ехидны; тут же, схватив прислужниц этой женщины, он пытками вырывает у них признание, и она приговаривается к растерзанию дикими зверями – не потому, чтобы это представлялось достаточным наказанием, а потому, что другой, более достойной ее проступков, кары он не в силах был выдумать.
29. Будучи обречен публично сочетаться законным браком с подобной женщиной, я с огромной тревогой ожидал начала празднества, не раз испытывая желанье лучше покончить с собой, чем запятнать себя прикосновением к такой преступнице и быть выставленным на позор пред всем народом. Но, лишенный человеческих рук, лишенный пальцев, круглыми культяпками своих копыт никак не мог я обнажить меч. В пучине бедствий еще светила мне маленькая надежда, что весна, которая теперь как раз начинается, все разукрашивая цветочными бутонами, одевает уже пурпурным блеском луга, и скоро, прорвав свою покрытую шипами кору, источая благовонное дыхание, покажутся розы, которые обратят меня в прежнего Луция.
Вот и наступил день, назначенный для открытия игр; меня ведут с большой торжественностью под рукоплескания толпы, следовавшей за нами, до самого цирка. В ожидании, пока кончится первый номер программы, заключавшийся в хоровой пляске, меня поставили у ограды, и я с аппетитом щипал веселую травку, росшую перед самым входом, то и дело бросая любопытные взоры в открытую дверь и наслаждаясь приятнейшим зрелищем.
Юноши и девушки, блистая первым цветом молодости, прекрасные по внешности, в нарядных костюмах, с красивыми жестами двигались взад и вперед, исполняя греческий пиррический танец; то прекрасными хороводами сплетались они в полный круг, то сходились извилистой лентой, то квадратом соединялись, то группами врозь рассыпались. Но вот раздался звук трубы и положил конец этим сложным сочетаниям сближений и расхождений. Опустился главный занавес, сложены были ширмы, и сцена открывается перед глазами зрителей.[252]
30. На сцене высоким искусством художника сооружена была деревянная гора, наподобие той знаменитой Идейской горы,[253] которую воспел вещий Гомер; усажена она была живыми зелеными деревьями, источник, устроенный на самой вершине руками строителя, ручьями стекал по склонам, несколько козочек щипали травку, и юноша, одетый на фригийский манер в красивую верхнюю тунику и азиатский плащ, который складками ниспадал по его плечам, с золотой тиарой на голове изображал пастуха, присматривающего за стадом. Вот показался прекрасный отрок, на котором, кроме хламиды эфебов на левом плече, другой одежды нет, золотистые волосы всем на загляденье, и сквозь кудри пробивается у него пара совершенно одинаковых золотых крылышек; кадуцей[254] указывает на то, что это Меркурий. Он приближается, танцуя, протягивает тому, кто изображает Париса, позолоченное яблоко, которое держал в правой руке, знаками передает волю Юпитера и, изящно повернувшись, исчезает из глаз. Затем появляется девушка благородной внешности, подобная богине Юноне: и голову ее окружает светлая диадема, и скипетр она держит. Быстро входит и другая, которую можно принять за Минерву: на голове блестящий шлем, а сам шлем обвит оливковым венком, щит несет и копьем потрясает – совсем как та богиня в бою.
31. Вслед за ними выступает другая, блистая красотою, чудным и божественным обликом своим указуя, что она – Венера, такая Венера, какой была она еще девственной, являя совершенную прелесть тела обнаженного, непокрытого, если не считать легкой шелковой материи, скрывавшей восхитительный признак женственности. Да и этот лоскуток ветер нескромный, любовно резвяся, то приподымал, так что виден был раздвоенный цветок юности, то, дуя сильнее, плотно прижимал, отчетливо обрисовывая сладостные формы. Самые краски в облике богини были различны: тело белое – с облаков спускается, покрывало лазурное – в море возвращается. За каждой девой, изображающей богиню, идет своя свита: за Юноной – Кастор и Поллукс,[255] головы которых покрыты яйцевидными шлемами, сверху украшенными звездами (но близнецы эти тоже были молодыми актерами). Под звуки различных мелодий, исполнявшихся на флейте в ионийском ладу,[256] девушка приблизилась степенно и тихо и благородными жестами дала понять пастуху, что, если он присудит ей награду за красоту, она отдаст ему владычество над всей Азией. С тою же, которую воинственный наряд превратил в Минерву, была стража – двое отроков, оруженосцев войнолюбивой богини, Страх и Ужас; они пританцовывали, держа в руках обнаженные мечи. За спиною у нее – флейтист, исполнявший дорийский боевой напев, и, перемежая гуденье низких звуков со свистом высоких тонов, игрой своей подражал трубе, возбуждая желание к проворной пляске. Нетерпеливо встряхивая головою, она выразительными жестами, резкими и стремительными, показала Парису, что если он сделает ее победительницей в этом состязании красавиц, то станет героем и знаменитым завоевателем.
32. Но вот Венера, сопровождаемая восторженными криками толпы, окруженная роем резвящихся малюток, сладко улыбаясь, остановилась в прелестной позе по самой середине сцены; можно было подумать, что и в самом деле эти кругленькие и молочно-белые мальчуганы только что появились с неба или из моря: и крылышками, и стрелками, и вообще всем видом своим они точь-в-точь напоминали купидонов; в руках у них ярко горели факелы, словно они своей госпоже освещали дорогу на какой-нибудь свадебный пир. Стекаются тут вереницы прелестных невинных девушек, отсюда – Грации грациознейшие, оттуда – Оры красивейшие, – бросают цветы и гирлянды, в угоду богине своей сплетают хоровод милый, госпожу услад чествуя весны первинами. Уже флейты со многими отверстиями нежно звучат напевами лидийскими. Сладко растрогались от них сердца зрителей, а Венера, несравненно сладчайшая, тихо начинает двигаться, медленно шаг задерживает, медлительно спиной поводит и мало-помалу, покачивая головою, мягким звукам флейты вторить начинает изящными жестами и поводить глазами, то томно полузакрытыми, то страстно открытыми, так что временами только одни глаза и продолжали танец. Едва лишь очутилась она перед лицом судьи, движением рук, по-видимому, обещала, что если Парис отдаст ей преимущество перед остальными богинями, то получит в жены прекрасную женщину, похожую на нее самое. Тогда фригийский юноша от всего сердца золотое яблоко, что держал в руках, как бы голосуя за ее победу, передал девушке.
33. Чего же вы дивитесь, безмозглые головы, да нет! – скоты судейские, да что там! – коршуны в тогах, что теперь все судьи торгуют своими решениями, когда в начале мира в деле, возникшем между людьми и богами, замешано было лицеприятие, и самое первое решение судья, выбранный по совету великого Юпитера, человек деревенский, пастух, прельстившись наслаждениями, продал, обрекая вместе с тем весь свой род на гибель? Не иначе, Геркулесом клянусь, и впоследствии бывало: возьмите хоть знаменитое судилище, прославленных ахейских вождей[257] – тогда ли, когда они по лживым наветам обвинили в измене мудрейшего и ученейшего Паламеда,[258] или когда в вопросе о воинской доблести величайшему Аяксу предпочли невзрачного Улисса.[259] А что вы скажете о том пресловутом решении, принятом законолюбивыми афинянами, людьми тонкими, наставниками во всяческом знании? Разве старец божественной мудрости,[260] которого сам дельфийский бог провозгласил мудрейшим из смертных, по злобным наветам негоднейшей шайки не подвергался преследованию как развратитель юношества – того юношества, которое он удерживал от излишеств? Разве не был он погублен смертельным соком ядовитой травы, оставив несмываемое позорное пятно на своих согражданах? А ведь теперь даже самые выдающиеся философы приняли его святейшее учение и клянутся его именем в своем стремлении к высшему блаженству. Но чтобы кто-нибудь не упрекнул меня за порыв негодования, подумав: вот теперь еще философствующего осла должны мы выслушать, вернусь к тому месту рассказа, на котором мы остановились.
34. После того как окончился суд Париса, Юнона с Минервой, печальные и обе одинаково разгневанные, уходят со сцены, выражая жестами негодование за то, что их отвергли. Венера же, в радости и веселии, ликованье свое изображает пляской со всем хороводом. Тут через какую-то потаенную трубку с самой вершины горы в воздух ударяет струя вина, смешанного с шафраном, и, широко разлившись, орошает благовонным дождем пасущихся коз, покуда, окропив их, не превращает белую от природы шерсть в золотисто-желтую – гораздо более красивую. Когда весь театр наполнился сладким ароматом, деревянная гора провалилась сквозь землю.
Но вот какой-то солдат выбегает на улицу и направляется к городской тюрьме, чтобы от имени всего народа потребовать привести в театр ту женщину, о которой я уже рассказывал, – за многочисленные преступления осужденную на съедение зверям и предназначенную к славному со мною бракосочетанию. Начали уже тщательно готовить брачное для нас ложе, индийской черепахой блистающее, груды пуховиков вздымающее, шелковыми покрывалами расцветающее. Мне же было не только стыдно при всех совершить соитие, не только противно мне было прикасаться к этой преступной и порочной женщине, но и страх смерти нестерпимо мучил меня. «А что если, – рассуждал я сам с собой, – во время наших любовных объятий выпущен будет какой-нибудь зверь из тех, на съедение которым осуждена эта преступница? Ведь нельзя рассчитывать, что зверь будет так от природы сообразителен, или так искусно выучен, или отличается такой воздержанностью и умеренностью, чтобы женщину, лежавшую рядом со мной, растерзать, а меня самого, как неосужденного и невинного, оставить нетронутым».
35. Заботился я уже не столько о своей стыдливости, сколько о спасении жизни. Между тем наставник мой погрузился в хлопоты о том, чтобы должным образом устроить ложе, прочая челядь – кто занялся приготовлениями к охоте, кто глазел на увлекательное зрелище; мне были предоставлены все возможности осуществить свои планы: ведь никому и в голову не приходило, что за таким ручным ослом требуется присмотр. Тогда я осторожно крадусь к ближайшей двери, достигнув которой, пускаюсь во весь опор и, так промчавшись целых шесть миль, достигаю Кенхрея,[261] который считается лучшей коринфской колонией и омывается Эгейским и Сароническим морями. Гавань его – одно из надежнейших пристанищ для кораблей и всегда полна народу. Но я избегаю многолюдства и, выбрав уединенное место на берегу у самой воды, усталое тело на лоне мягкого песка распростерши, силы свои подкрепляю. Колесница солнца уже обогнула последний столб на ипподроме дня,[262] и в тишине вечера охватил меня сладкий сон.
Книга одиннадцатая
– Не прежде, почтеннейший доктор, не прежде дашь ты дражайшему моему мужу это питье, чем сам отопьешь изрядную часть его. Почем я знаю, может быть, там подмешана какая-нибудь отрава? Такого мудрого и ученого мужа не может оскорбить, что я, как любящая жена, тревожась о своем супруге, проявляю должную и необходимую заботу о его спасении.
Такая удивительная беззастенчивость бесчеловечной женщины была для врача неожиданностью, и он в смятении, потеряв всякое соображение и лишенный от недостатка времени возможности обдумать свои действия, боясь, что малейшая дрожь или колебание могут дать пищу подозрениям, делает большой глоток из чаши. Последовав этому убедительному примеру, молодой человек взял поднесенную ему чашу и выпил ее до дна. Видя, какой оборот принимает дело, врач как можно скорей хотел уйти домой, чтобы поспеть принять какого-нибудь противоядия и обезвредить отраву. Но бесчеловечная женщина, с нечестивым упорством стараясь довести до конца раз начатое дело, ни на шаг его от себя не отпускала.
– Прежде, – говорит, – следует увидеть целебное действие этого снадобья. – Насилу уж, когда он надоел ей бесчисленными и бесконечными мольбами и просьбами, разрешила она ему уйти. Меж тем притаившаяся смерть, опаляя все внутренности, проникала все глубже и подбиралась к самому сердцу; совсем больной и уже одолеваемый тяжелой сонливостью, еле добрел он до дому. Едва поспел он обо всем рассказать жене, поручив ей, чтобы по крайней мере обещанную плату за эту двойную смерть она вытребовала, – и в жестоких страданиях испускает дух славный доктор.
27. Молодой человек тоже оставался в живых не дольше и, сопровождаемый притворным и лживым плачем жены, умирает в таких же мучениях. После его похорон, выждав несколько дней, необходимых для исполнения заупокойных обрядов, является жена лекаря и требует платы за двойное убийство. Женщина остается себе верной, попирая все законы честности и сохраняя видимость ее; она отвечает очень ласково, дает широкие и щедрые обещания, уверяет, что немедленно выплатит условленную сумму, но добавляет, что ей хотелось бы только получить еще немножко этого питья, чтобы завершить начатое дело. К чему распространяться? Жена лекаря, запутавшись в сетях подлого коварства, быстро соглашается и, желая угодить богатой женщине, поспешно отправляется домой и вскоре вручает ей всю шкатулочку с ядом. Она же, получив такое могучее средство для совершения злодеяний, далеко простирает свои кровавые руки.
28. От недавно убитого ею мужа была у нее маленькая дочка. Трудно было ей переносить, что, по законам, часть состояния отца переходит к младенцу, и, позарившись на все наследство целиком, она решила посягнуть и на жизнь дочери. Будучи осведомлена, что после смерти детей им наследуют и преступные матери, эта столь же достойная родительница, сколь достойной выказала себя супругой, устраивает, не долго думая, завтрак, на который приглашает жену лекаря, и ее вместе с собственной дочкой губит одной и той же отравой. С малюткой, у которой и дыхание было слабее, и внутренности нежные и не окрепшие, смертельный яд быстро справляется, но лекарева жена, как только почувствовала, что ужасный напиток кругами расходится по легким, поднимая в них губительную бурю, сразу догадалась, в чем дело. Когда же, чуть позже, затрудненное дыхание подтвердило ее подозрение, она направляется к дому самого наместника и с громким криком, взывая к нему о защите, окруженная взволнованной толпой, обещает раскрыть ужасные преступления и добивается того, что перед нею сейчас же открываются и двери дома, и внимательный слух наместника. Она уже успела подробно с самого начала рассказать о всех жестокостях свирепейшей женщины, как вдруг в глазах у нее потемнело, полуоткрытые губы сомкнулись, издали продолжительный скрежет зубы, и она рухнула бездыханной к самым ногам наместника. Муж этот, человек бывалый, не мог допустить ни малейшей проволочки в наказании столь многочисленных злодеяний ядовитой этой ехидны; тут же, схватив прислужниц этой женщины, он пытками вырывает у них признание, и она приговаривается к растерзанию дикими зверями – не потому, чтобы это представлялось достаточным наказанием, а потому, что другой, более достойной ее проступков, кары он не в силах был выдумать.
29. Будучи обречен публично сочетаться законным браком с подобной женщиной, я с огромной тревогой ожидал начала празднества, не раз испытывая желанье лучше покончить с собой, чем запятнать себя прикосновением к такой преступнице и быть выставленным на позор пред всем народом. Но, лишенный человеческих рук, лишенный пальцев, круглыми культяпками своих копыт никак не мог я обнажить меч. В пучине бедствий еще светила мне маленькая надежда, что весна, которая теперь как раз начинается, все разукрашивая цветочными бутонами, одевает уже пурпурным блеском луга, и скоро, прорвав свою покрытую шипами кору, источая благовонное дыхание, покажутся розы, которые обратят меня в прежнего Луция.
Вот и наступил день, назначенный для открытия игр; меня ведут с большой торжественностью под рукоплескания толпы, следовавшей за нами, до самого цирка. В ожидании, пока кончится первый номер программы, заключавшийся в хоровой пляске, меня поставили у ограды, и я с аппетитом щипал веселую травку, росшую перед самым входом, то и дело бросая любопытные взоры в открытую дверь и наслаждаясь приятнейшим зрелищем.
Юноши и девушки, блистая первым цветом молодости, прекрасные по внешности, в нарядных костюмах, с красивыми жестами двигались взад и вперед, исполняя греческий пиррический танец; то прекрасными хороводами сплетались они в полный круг, то сходились извилистой лентой, то квадратом соединялись, то группами врозь рассыпались. Но вот раздался звук трубы и положил конец этим сложным сочетаниям сближений и расхождений. Опустился главный занавес, сложены были ширмы, и сцена открывается перед глазами зрителей.[252]
30. На сцене высоким искусством художника сооружена была деревянная гора, наподобие той знаменитой Идейской горы,[253] которую воспел вещий Гомер; усажена она была живыми зелеными деревьями, источник, устроенный на самой вершине руками строителя, ручьями стекал по склонам, несколько козочек щипали травку, и юноша, одетый на фригийский манер в красивую верхнюю тунику и азиатский плащ, который складками ниспадал по его плечам, с золотой тиарой на голове изображал пастуха, присматривающего за стадом. Вот показался прекрасный отрок, на котором, кроме хламиды эфебов на левом плече, другой одежды нет, золотистые волосы всем на загляденье, и сквозь кудри пробивается у него пара совершенно одинаковых золотых крылышек; кадуцей[254] указывает на то, что это Меркурий. Он приближается, танцуя, протягивает тому, кто изображает Париса, позолоченное яблоко, которое держал в правой руке, знаками передает волю Юпитера и, изящно повернувшись, исчезает из глаз. Затем появляется девушка благородной внешности, подобная богине Юноне: и голову ее окружает светлая диадема, и скипетр она держит. Быстро входит и другая, которую можно принять за Минерву: на голове блестящий шлем, а сам шлем обвит оливковым венком, щит несет и копьем потрясает – совсем как та богиня в бою.
31. Вслед за ними выступает другая, блистая красотою, чудным и божественным обликом своим указуя, что она – Венера, такая Венера, какой была она еще девственной, являя совершенную прелесть тела обнаженного, непокрытого, если не считать легкой шелковой материи, скрывавшей восхитительный признак женственности. Да и этот лоскуток ветер нескромный, любовно резвяся, то приподымал, так что виден был раздвоенный цветок юности, то, дуя сильнее, плотно прижимал, отчетливо обрисовывая сладостные формы. Самые краски в облике богини были различны: тело белое – с облаков спускается, покрывало лазурное – в море возвращается. За каждой девой, изображающей богиню, идет своя свита: за Юноной – Кастор и Поллукс,[255] головы которых покрыты яйцевидными шлемами, сверху украшенными звездами (но близнецы эти тоже были молодыми актерами). Под звуки различных мелодий, исполнявшихся на флейте в ионийском ладу,[256] девушка приблизилась степенно и тихо и благородными жестами дала понять пастуху, что, если он присудит ей награду за красоту, она отдаст ему владычество над всей Азией. С тою же, которую воинственный наряд превратил в Минерву, была стража – двое отроков, оруженосцев войнолюбивой богини, Страх и Ужас; они пританцовывали, держа в руках обнаженные мечи. За спиною у нее – флейтист, исполнявший дорийский боевой напев, и, перемежая гуденье низких звуков со свистом высоких тонов, игрой своей подражал трубе, возбуждая желание к проворной пляске. Нетерпеливо встряхивая головою, она выразительными жестами, резкими и стремительными, показала Парису, что если он сделает ее победительницей в этом состязании красавиц, то станет героем и знаменитым завоевателем.
32. Но вот Венера, сопровождаемая восторженными криками толпы, окруженная роем резвящихся малюток, сладко улыбаясь, остановилась в прелестной позе по самой середине сцены; можно было подумать, что и в самом деле эти кругленькие и молочно-белые мальчуганы только что появились с неба или из моря: и крылышками, и стрелками, и вообще всем видом своим они точь-в-точь напоминали купидонов; в руках у них ярко горели факелы, словно они своей госпоже освещали дорогу на какой-нибудь свадебный пир. Стекаются тут вереницы прелестных невинных девушек, отсюда – Грации грациознейшие, оттуда – Оры красивейшие, – бросают цветы и гирлянды, в угоду богине своей сплетают хоровод милый, госпожу услад чествуя весны первинами. Уже флейты со многими отверстиями нежно звучат напевами лидийскими. Сладко растрогались от них сердца зрителей, а Венера, несравненно сладчайшая, тихо начинает двигаться, медленно шаг задерживает, медлительно спиной поводит и мало-помалу, покачивая головою, мягким звукам флейты вторить начинает изящными жестами и поводить глазами, то томно полузакрытыми, то страстно открытыми, так что временами только одни глаза и продолжали танец. Едва лишь очутилась она перед лицом судьи, движением рук, по-видимому, обещала, что если Парис отдаст ей преимущество перед остальными богинями, то получит в жены прекрасную женщину, похожую на нее самое. Тогда фригийский юноша от всего сердца золотое яблоко, что держал в руках, как бы голосуя за ее победу, передал девушке.
33. Чего же вы дивитесь, безмозглые головы, да нет! – скоты судейские, да что там! – коршуны в тогах, что теперь все судьи торгуют своими решениями, когда в начале мира в деле, возникшем между людьми и богами, замешано было лицеприятие, и самое первое решение судья, выбранный по совету великого Юпитера, человек деревенский, пастух, прельстившись наслаждениями, продал, обрекая вместе с тем весь свой род на гибель? Не иначе, Геркулесом клянусь, и впоследствии бывало: возьмите хоть знаменитое судилище, прославленных ахейских вождей[257] – тогда ли, когда они по лживым наветам обвинили в измене мудрейшего и ученейшего Паламеда,[258] или когда в вопросе о воинской доблести величайшему Аяксу предпочли невзрачного Улисса.[259] А что вы скажете о том пресловутом решении, принятом законолюбивыми афинянами, людьми тонкими, наставниками во всяческом знании? Разве старец божественной мудрости,[260] которого сам дельфийский бог провозгласил мудрейшим из смертных, по злобным наветам негоднейшей шайки не подвергался преследованию как развратитель юношества – того юношества, которое он удерживал от излишеств? Разве не был он погублен смертельным соком ядовитой травы, оставив несмываемое позорное пятно на своих согражданах? А ведь теперь даже самые выдающиеся философы приняли его святейшее учение и клянутся его именем в своем стремлении к высшему блаженству. Но чтобы кто-нибудь не упрекнул меня за порыв негодования, подумав: вот теперь еще философствующего осла должны мы выслушать, вернусь к тому месту рассказа, на котором мы остановились.
34. После того как окончился суд Париса, Юнона с Минервой, печальные и обе одинаково разгневанные, уходят со сцены, выражая жестами негодование за то, что их отвергли. Венера же, в радости и веселии, ликованье свое изображает пляской со всем хороводом. Тут через какую-то потаенную трубку с самой вершины горы в воздух ударяет струя вина, смешанного с шафраном, и, широко разлившись, орошает благовонным дождем пасущихся коз, покуда, окропив их, не превращает белую от природы шерсть в золотисто-желтую – гораздо более красивую. Когда весь театр наполнился сладким ароматом, деревянная гора провалилась сквозь землю.
Но вот какой-то солдат выбегает на улицу и направляется к городской тюрьме, чтобы от имени всего народа потребовать привести в театр ту женщину, о которой я уже рассказывал, – за многочисленные преступления осужденную на съедение зверям и предназначенную к славному со мною бракосочетанию. Начали уже тщательно готовить брачное для нас ложе, индийской черепахой блистающее, груды пуховиков вздымающее, шелковыми покрывалами расцветающее. Мне же было не только стыдно при всех совершить соитие, не только противно мне было прикасаться к этой преступной и порочной женщине, но и страх смерти нестерпимо мучил меня. «А что если, – рассуждал я сам с собой, – во время наших любовных объятий выпущен будет какой-нибудь зверь из тех, на съедение которым осуждена эта преступница? Ведь нельзя рассчитывать, что зверь будет так от природы сообразителен, или так искусно выучен, или отличается такой воздержанностью и умеренностью, чтобы женщину, лежавшую рядом со мной, растерзать, а меня самого, как неосужденного и невинного, оставить нетронутым».
35. Заботился я уже не столько о своей стыдливости, сколько о спасении жизни. Между тем наставник мой погрузился в хлопоты о том, чтобы должным образом устроить ложе, прочая челядь – кто занялся приготовлениями к охоте, кто глазел на увлекательное зрелище; мне были предоставлены все возможности осуществить свои планы: ведь никому и в голову не приходило, что за таким ручным ослом требуется присмотр. Тогда я осторожно крадусь к ближайшей двери, достигнув которой, пускаюсь во весь опор и, так промчавшись целых шесть миль, достигаю Кенхрея,[261] который считается лучшей коринфской колонией и омывается Эгейским и Сароническим морями. Гавань его – одно из надежнейших пристанищ для кораблей и всегда полна народу. Но я избегаю многолюдства и, выбрав уединенное место на берегу у самой воды, усталое тело на лоне мягкого песка распростерши, силы свои подкрепляю. Колесница солнца уже обогнула последний столб на ипподроме дня,[262] и в тишине вечера охватил меня сладкий сон.
Книга одиннадцатая
1. Около первой ночной стражи, внезапно в трепете пробудившись, вижу я необыкновенно ярко сияющий полный диск блестящей луны, как раз поднимающийся из морских волн. Невольно посвященные в немые тайны глубокой ночи, зная, что владычество верховной богини простирается особенно далеко и всем миром нашим правит ее промысел, что чудесные веления этого божественного светила приводят в движение не только домашних и диких зверей, но даже и бездушные предметы, что все тела на земле, на небе, на море, то, сообразно ее возрастанию, увеличиваются, то, соответственно ее убыванию, уменьшаются, полагая, что судьба, уже насытившись моими столь многими и столь тяжкими бедствиями, дает мне надежду на спасение, хотя и запоздалое, решил я обратиться с молитвой к царственному лику священной богини,[263] пред глазами моими стоявшему. Без промедления, сбросив с себя ленивое оцепенение, я бодро вскакиваю и, желая тут же подвергнуться очищению, семикратно погружаю свою голову в морскую влагу, так как число это еще божественным Пифагором признано было наиболее подходящим для религиозных обрядов.[264] Затем, обратив к богине могущественной орошенное слезами лицо, так начинаю:
2. – Владычица небес,[265] будь ты Церерою, благодатною матерью злаков, что, вновь дочь обретя,[266] на радостях упразднила желуди – дикий древний корм, – нежную, приятную пищу людям указав, ныне в Элевсинской земле ты обитаешь; будь ты Венерою небесною, что рождением Амура в самом начале веков два различных пола соединила и, вечным плодородием человеческий род умножая, ныне на Пафосе священном,[267] морем омываемом, почет получаешь; будь сестрою Феба, что с благодетельной помощью приходишь во время родов и, столько племен взрастившая, ныне в преславном эфесском святилище чтишься; будь Прозерпиною, ночными завываниями ужас наводящею,[268] что триликим образом своим[269] натиск злых духов смиряешь и над подземными темницами властвуешь, по различным рощам бродишь, разные поклонения принимая; о, Прозерпина,[270] женственным сиянием своим каждый дом освещающая, влажными лучами питающая веселые посевы[271] и, когда скрывается солнце, неверный свет свой нам проливающая; как бы ты ни именовалась,[272] каким бы обрядом, в каком бы обличии ни надлежало чтить тебя, – в крайних моих невзгодах ныне приди мне на помощь, судьбу шаткую поддержи, прекрати жестокие беды, пошли мне отдохновение и покой; достаточно было страданий, достаточно было скитаний! Совлеки с меня образ дикий четвероногого животного, верни меня взорам моих близких, возврати меня моему Луцию! Если же гонит меня с неумолимой жестокостью какое-нибудь божество, оскорбленное мною, пусть мне хоть смерть дана будет, если жить не дано.
3. Излив таким образом душу в молитве, сопровождаемой жалобными воплями, снова опускаюсь я на прежнее место, и утомленную душу мою обнимает сон. Но не успел я окончательно сомкнуть глаза, как вдруг из средины моря медленно поднимается божественный лик, самим богам внушающий почтение. А затем, выйдя мало-помалу из пучины морской, лучезарное изображение всего тела предстало моим взорам. Попытаюсь передать и вам дивное это явленье, если позволит мне рассказать бедность слов человеческих или если само божество ниспошлет мне богатый и изобильный дар могучего красноречья.
Прежде всего густые длинные волосы, незаметно на пряди разобранные, свободно и мягко рассыпались по божественной шее; самую макушку окружал венок из всевозможных пестрых цветов, а как раз посредине, надо лбом, круглая пластинка излучала яркий свет, словно зеркало или, скорее, верный признак богини Луны. Слева и справа круг завершали извивающиеся, тянущиеся вверх змеи, а также хлебные колосья,[273] надо всем приподнимавшиеся…[274] многоцветная, из тонкого виссона, то белизной сверкающая, то, как шафран, золотисто-желтая, то пылающая, как алая роза. Но что больше всего поразило мое зрение, так это черный плащ,[275] отливавший темным блеском. Обвившись вокруг тела и переходя на спине с правого бедра на левое плечо, как римские тоги,[276] он свешивался густыми складками, а края были красиво обшиты бахромою.
4. Вдоль каймы и по всей поверхности плаща здесь и там вытканы были мерцающие звезды, а среди них полная луна излучала пламенное сияние. Там же, где волнами ниспадало дивное это покрывало, со всех сторон была вышита сплошная гирлянда из всех цветов и плодов, какие только существуют. И в руках у нее были предметы, один с другим совсем несхожие. В правой держала она медный погремок,[277] узкая основа которого, выгнутая в кольцо, пересекалась тремя маленькими палочками, и они при встряхивании издавали все вместе пронзительный звон. На левой же руке висела золотая чаша в виде лодочки,[278] на ручке которой, с лицевой стороны, высоко подымал голову аспид с непомерно вздутой шеей. Благовонные стопы обуты в сандалии, сделанные из победных пальмовых листьев.[279] В таком-то виде, в таком убранстве, дыша ароматами Аравии счастливой, удостоила она меня божественным вещанием:
5. – Вот я пред тобою, Луций, твоими тронутая мольбами, мать природы, госпожа всех стихий, изначальное порождение времен, высшее из божеств, владычица душ усопших, первая среди небожителей, единый образ всех богов и богинь, мановению которой подвластны небес лазурный свод, моря целительные дуновенья, преисподней плачевное безмолвие. Единую владычицу, чтит меня под многообразными видами, различными обрядами, под разными именами вся вселенная. Там фригийцы, первенцы человечества,[280] зовут меня Пессинунтской матерью богов,[281] тут исконные обитатели Аттики[282] – Минервой Кекропической,[283] здесь кипряне, морем омываемые, – Пафийской Венерой, критские стрелки[284] – Дианой Диктиннской,[285] трехъязычные сицилийцы[286] – Стигийской Прозерпиной,[287] элевсинцы – Церерой, древней богиней, одни – Юноной, другие – Беллоной,[288] те – Гекатой,[289] эти – Рамнузией,[290] а эфиопы, которых озаряют первые лучи восходящего солнца,[291] арии и богатые древней ученостью египтяне почитают меня так, как должно, называя настоящим моим именем – царственной Изидой.[292] Вот я пред тобою, твоим бедам сострадая, вот я, благожелательная и милосердная. Оставь плач и жалобы, гони прочь тоску – по моему промыслу уже занимается для тебя день спасения. Слушай же со всем вниманием мои наказы. День, что родится из этой ночи, день этот издавна мне посвящается. Зимние непогоды успокаиваются, волны бурные стихают, море делается доступным для плаванья, и жрецы мои, спуская на воду судно, еще не знавшее влаги, посвящают его мне, как первину мореходства.[293] Обряда этого священного ожидай спокойно и благочестиво.
2. – Владычица небес,[265] будь ты Церерою, благодатною матерью злаков, что, вновь дочь обретя,[266] на радостях упразднила желуди – дикий древний корм, – нежную, приятную пищу людям указав, ныне в Элевсинской земле ты обитаешь; будь ты Венерою небесною, что рождением Амура в самом начале веков два различных пола соединила и, вечным плодородием человеческий род умножая, ныне на Пафосе священном,[267] морем омываемом, почет получаешь; будь сестрою Феба, что с благодетельной помощью приходишь во время родов и, столько племен взрастившая, ныне в преславном эфесском святилище чтишься; будь Прозерпиною, ночными завываниями ужас наводящею,[268] что триликим образом своим[269] натиск злых духов смиряешь и над подземными темницами властвуешь, по различным рощам бродишь, разные поклонения принимая; о, Прозерпина,[270] женственным сиянием своим каждый дом освещающая, влажными лучами питающая веселые посевы[271] и, когда скрывается солнце, неверный свет свой нам проливающая; как бы ты ни именовалась,[272] каким бы обрядом, в каком бы обличии ни надлежало чтить тебя, – в крайних моих невзгодах ныне приди мне на помощь, судьбу шаткую поддержи, прекрати жестокие беды, пошли мне отдохновение и покой; достаточно было страданий, достаточно было скитаний! Совлеки с меня образ дикий четвероногого животного, верни меня взорам моих близких, возврати меня моему Луцию! Если же гонит меня с неумолимой жестокостью какое-нибудь божество, оскорбленное мною, пусть мне хоть смерть дана будет, если жить не дано.
3. Излив таким образом душу в молитве, сопровождаемой жалобными воплями, снова опускаюсь я на прежнее место, и утомленную душу мою обнимает сон. Но не успел я окончательно сомкнуть глаза, как вдруг из средины моря медленно поднимается божественный лик, самим богам внушающий почтение. А затем, выйдя мало-помалу из пучины морской, лучезарное изображение всего тела предстало моим взорам. Попытаюсь передать и вам дивное это явленье, если позволит мне рассказать бедность слов человеческих или если само божество ниспошлет мне богатый и изобильный дар могучего красноречья.
Прежде всего густые длинные волосы, незаметно на пряди разобранные, свободно и мягко рассыпались по божественной шее; самую макушку окружал венок из всевозможных пестрых цветов, а как раз посредине, надо лбом, круглая пластинка излучала яркий свет, словно зеркало или, скорее, верный признак богини Луны. Слева и справа круг завершали извивающиеся, тянущиеся вверх змеи, а также хлебные колосья,[273] надо всем приподнимавшиеся…[274] многоцветная, из тонкого виссона, то белизной сверкающая, то, как шафран, золотисто-желтая, то пылающая, как алая роза. Но что больше всего поразило мое зрение, так это черный плащ,[275] отливавший темным блеском. Обвившись вокруг тела и переходя на спине с правого бедра на левое плечо, как римские тоги,[276] он свешивался густыми складками, а края были красиво обшиты бахромою.
4. Вдоль каймы и по всей поверхности плаща здесь и там вытканы были мерцающие звезды, а среди них полная луна излучала пламенное сияние. Там же, где волнами ниспадало дивное это покрывало, со всех сторон была вышита сплошная гирлянда из всех цветов и плодов, какие только существуют. И в руках у нее были предметы, один с другим совсем несхожие. В правой держала она медный погремок,[277] узкая основа которого, выгнутая в кольцо, пересекалась тремя маленькими палочками, и они при встряхивании издавали все вместе пронзительный звон. На левой же руке висела золотая чаша в виде лодочки,[278] на ручке которой, с лицевой стороны, высоко подымал голову аспид с непомерно вздутой шеей. Благовонные стопы обуты в сандалии, сделанные из победных пальмовых листьев.[279] В таком-то виде, в таком убранстве, дыша ароматами Аравии счастливой, удостоила она меня божественным вещанием:
5. – Вот я пред тобою, Луций, твоими тронутая мольбами, мать природы, госпожа всех стихий, изначальное порождение времен, высшее из божеств, владычица душ усопших, первая среди небожителей, единый образ всех богов и богинь, мановению которой подвластны небес лазурный свод, моря целительные дуновенья, преисподней плачевное безмолвие. Единую владычицу, чтит меня под многообразными видами, различными обрядами, под разными именами вся вселенная. Там фригийцы, первенцы человечества,[280] зовут меня Пессинунтской матерью богов,[281] тут исконные обитатели Аттики[282] – Минервой Кекропической,[283] здесь кипряне, морем омываемые, – Пафийской Венерой, критские стрелки[284] – Дианой Диктиннской,[285] трехъязычные сицилийцы[286] – Стигийской Прозерпиной,[287] элевсинцы – Церерой, древней богиней, одни – Юноной, другие – Беллоной,[288] те – Гекатой,[289] эти – Рамнузией,[290] а эфиопы, которых озаряют первые лучи восходящего солнца,[291] арии и богатые древней ученостью египтяне почитают меня так, как должно, называя настоящим моим именем – царственной Изидой.[292] Вот я пред тобою, твоим бедам сострадая, вот я, благожелательная и милосердная. Оставь плач и жалобы, гони прочь тоску – по моему промыслу уже занимается для тебя день спасения. Слушай же со всем вниманием мои наказы. День, что родится из этой ночи, день этот издавна мне посвящается. Зимние непогоды успокаиваются, волны бурные стихают, море делается доступным для плаванья, и жрецы мои, спуская на воду судно, еще не знавшее влаги, посвящают его мне, как первину мореходства.[293] Обряда этого священного ожидай спокойно и благочестиво.