Первый этаж особняка еще до революции был разделен на две квартиры, из трех комнат каждая. В кв. № 2 жили, по-видимому, родственники Тахтарева. Они и их потомки оставались там и после революции, вплоть до расселения дома в 1967 году. В кв. № 3 жила семья Надежды Николаевны Захаровой. До революции она держала частную начальную школу на Объездной улице. Школа сгорела. После этого Тахтарев пригласил Захарову в свой дом и выделил ей квартиру для организации начального класса и воспитания группы детей, в том числе детей самого Тахтарева. Захарова и две ее дочери, Наталья Павловна и Вера Павловна, все очень одаренные в музыке, рисовании и других предметах, какое-то время вели этот класс. Позже Наталья Павловна вышла замуж за историка и педагога Василия Ивановича Семенова. Их сын, Дмитрий Васильевич Семенов, Дима, был приятелем моего детства.
   Семья Захаровых-Семеновых представляется мне образцом дореволюционной интеллигенции. Высокая культура, трудолюбие и талантливость передавались и накапливались у них в нескольких поколениях. Я хорошо знал эту семью; в школе русскому языку меня учил В.И. Семенов. Единственный наследник семьи Дмитрий Васильевич жил в тяжелое для талантов время, в эпоху сталинизма. Обстоятельства жизни давили его, но хорошая наследственность сделала свое дело. Талантливый математик-аналитик, прикладной математик, программист, специалист по вычислительной технике и электронике, механик и водитель экстра-класса, мастер-универсал – людей такого разностороннего развития и такой степени мастерства мне более не приходилось встречать.
   Каменный особняк Тахтарева строился хозяином с любовью и с надеждой на долгую и счастливую жизнь. Дом привлекал внимание и радовал глаз, казался уютным и в то же время строгим и даже элегантным. Полагаю, что этому способствовали прекрасные пропорции и удачное расположение дома, зеркальные окна на срезанном под 45° углу дома (окна были заложены кирпичной кладкой во время войны), решетчатая ограда и ведущая от ворот вглубь участка аллея вязов (слева) и кленов (справа).
   Особняк Тахтарева, весь его облик и то, каким он был задуман, очень мне понятны и трогательны. Мне даже кажется, что, если бы я имел возможность и средства, то, наверное, построил бы именно такой или очень похожий дом для себя, своих детей и внуков. И место выбрал бы такое же тихое, за городом. Особняк Тахтарева представляется мне воплощением уюта и стабильности, прибежищем старых друзей, тихой кабинетной работы, рукоделия. Словом, что-то вроде гималайского дома Рериха, но только в своем отечестве. Увы, все было разрушено у Тахтарева, как, впрочем, и у моих родителей, и у множества других людей.
   Остановлюсь еще на двух домах участка Тахтарева. Деревянный дом под номером 18-3 был довольно большим и по-своему заметным. С восточной и северной сторон его украшали обширные веранды с цветным ажурным остеклением. Осколки этих стекол, красного, синего, зеленого и желтого цветов, очень ценились у нас, детей. Веранды были как на первом, так и на втором этаже. При коммунальной действительности на верандах жильцы сушили белье. В квартирах из 5 комнат каждая проживало по 3–4 семьи. Но дом знал и лучшие времена. Из трех деревянных домов он, судя по всему, был построен первым и служил господским домом, пока не был завершен каменный особняк. Под вагонкой он был утеплен войлоком и рубероидом, что выяснилось зимой 1942 года, когда его ломали на дрова.
   На втором этаже жила семья Земляковых, занимавшая три небольшие комнаты. Семью составляли старики, муж и жена, и их взрослые (в почтенном возрасте) дети – брат и сестра. Судьба свела меня ненадолго с этой семьей в начале войны. Я познакомился с Земляковым-сыном[5] (кажется, профессором (или доцентом) Лесотехнической академии) во время ночных бомбежек и обстрелов, когда мы выходили из домов и прятались в щели или просто толпились во дворе, глядя в осеннее и зимнее небо на прожектора и разрывы зенитных снарядов. В минуты затишья Земляков беседовал со мной о созвездиях, планетах, туманностях и вообще о науке астрономии. Рассказывал он очень интересно и буквально заразил меня астрономией, о которой до этого я почти ничего не знал. Потом он стал выносить бинокль, затем – подзорную трубу и, наконец, однажды вынес небольшой телескоп на треноге. Я впервые увидел кратеры Луны, диски Марса и Юпитера, великое множество звезд.
   Мы стали выходить на улицу поздними вечерами уже и без угрозы воздушных налетов. Земляков стал приглашать меня домой, познакомил с остальными членами семьи. По специальности он оказался не астрономом, а геологом. Его последующие беседы со мной по геологии были не менее увлекательными, чем беседы по астрономии. Земляков подарил мне небольшую коллекцию минералов и несколько книг, в том числе «Селенгинскую Даурию», книгу о Приморском крае и реке Селенге. К сожалению, все это потом у меня пропало. Не пропали только его беседы. Я на всю жизнь сохранил интерес к астрономии, геологии и археологии.
   Земляков стал для меня примером ученого широкого профиля, почти энциклопедиста, прекрасного педагога и истинного интеллигента. Судьба его печальна. Весной 1942 года он выехал в эвакуацию, оказался на Северном Кавказе, попал в оккупацию и впоследствии погиб. Громадная его научная библиотека, коллекции и все вещи остались в доме. Дом сломали. У меня в памяти сохранилась такая картина: высокие печные трубы, а вокруг них грязный снег, густо перемешанный с множеством бумаг, разорванных и смятых книг, разломанных и разбитых коробок с коллекциями, с остатками домашней утвари. Все богатство, копившееся в доме Земляковых десятилетиями на стеллажах от пола до потолка во всех трех комнатах, погибло или было растащено мародерами. Спасти что-нибудь мне не пришло в голову – истощенному мальцу в 15 лет было просто не до того.
   В дореволюционном Лесном, простиравшемся от парка Лесотехнической академии на юге до Поклонной горы на севере и от Политехнического института (Гражданской дороги) на востоке до Выборгского шоссе на западе, в многочисленных деревянных домах и дачах с садами и палисадниками жила в основном интеллигенция (учителя, врачи, преподаватели, ученые и др.), арендовавшая квартиры у домовладельцев. После революции домовладельцев упразднили, а прежних съемщиков уплотнили, вселив к ним в квартиры люмпен-пролетариев и приехавших из деревни чернорабочих. В коммунальных квартирах Лесного совместно проживали и скрыто боролись, условно говоря, «белая» и «черная кость». «Белая кость» старалась удержать оставшиеся от старого привилегии в виде излишков жилплощади, мест на кухнях и в коридорах, а также кладовок, сараев и палисадников. «Черная кость», проявляя некоторое уважение к прежним хозяевам и съемщикам, старалась отвоевать из всего имеющегося больше места для себя. Казалось бы, проще всего это можно было сделать с помощью доносов. Но я о них не слышал. Время от времени «черная кость» действительно вела себя агрессивно в пьяном виде, но не более того. В основном дело ограничивалось мелкими стычками, обидными прозвищами и ссорами среди детей (меня, например, желая обидеть, всегда обзывали «чухной»).
   Социальные процессы в наших домах, неестественно начавшиеся в 1920-е годы, столь же неестественно закончились в 1942–1943 годах. Практически все деревянные дома Лесного были разобраны на дрова. Некоторая часть из них была уничтожена пожарами. Со сломом домов в Лесном моя память связала трагическую судьбу Отца.
   В конце 1941 года мой Отец Оскар Карлович Кобак был арестован и осужден военным трибуналом на 10 лет тюрьмы. В ту пору некоторых заключенных возили на разборку домов в Лесной. Случилось так, что среди них оказался однажды Отец, и Мама каким-то образом узнала об этом. Заключенные под охраной солдат работали на 2-м Муринском проспекте, совсем недалеко от нашего дома. Мы, конечно, побежали туда. Маме удалось переброситься с Отцом несколькими словами и даже передать ему немного еды. Я стоял в стороне и увидел Отца сидящим на бревнах в кузове грузовика в грязном ватнике и шапке-ушанке. Он был очень худ. Грузовик тронулся, и Отец помахал мне рукой. Больше никто из нас его не видел.

Дед Эрнст и бабушка Мария

   Перехожу теперь к более подробным воспоминаниям о родственниках, сначала по отцовской, а потом по материнской линии. О прадедах, к сожалению, никаких сведений сообщить не могу, кроме того, что они были эстонскими провинциалами и жили в юго-восточной части Эстонии, в городе Выру или его окрестностях.
   Мой дед Эрнст Магнусович Кобак, родившийся предположительно в 1872 году, как многие эстонцы, имел двойное имя
   Карл-Эрнст. Сам он предпочитал имя Эрнст, но его сын почему-то взял отчество Карлович. В детстве я слышал кроме фамилии Кобак также фамилию Кобакене, что в переводе с эстонского означало Маленький Кобак. Думаю, дед какое-то время носил такую фамилию в отличие от своего отца или старшего брата.
 
   Дед Э.М. Кобак. 1902–1904 гг.
   По моему предположению, дед Эрнст приехал из Эстонии на жительство в Петербург вместе с женой Марией в 1890–1895 годах. Им было по двадцать с небольшим лет. В ту пору и многие годы спустя в Петербурге существовало эстонское землячество, которое, скорее всего, помогло деду с устройством на новом месте. В 1900 году дед и бабушка произвели на свет единственного сына Оскара, моего Отца. Бабушка Мария была явно крестьянского происхождения. Она сохраняла тягу к земле, к домашним животным и домашнему хозяйству всю жизнь. На старых фотографиях сохранился облик бабушки в молодости в пышной шляпе и юбках по моде тех лет. Позже она предстает в моей памяти как вечная труженица на кухне, в огороде, в сарае, очень добрая и заботливая, в старом халате и фартуке, с почерневшими руками.
 
   Бабушка М.Г. Кобак. 1902–1904 гг.
   Другое дело дед. В молодости щеголь и франт, он и в преклонные годы следил за своей внешностью, красиво одевался и ухаживал за женщинами. Происходил он, по моим представлениям, из ремесленников высокой квалификации. Был он сапожником, но не простым, а мастером по женской модельной обуви. Работал на дому, т. е. был либо частником, либо членом земляческой эстонской артели. Он получал заготовки от закройщика и других мастеров, но основную работу выполнял сам. Хорошо помню, как он принимал заказы у пышных дам, тщательно обмеряя ноги с учетом «любимых» мозолей, как работал и как потом производил примерки готовых туфель. Я не раз был свидетелем, как дед во время примерки готовой обуви поглаживал ножки своим клиенткам и говорил им комплименты. А они отнюдь не отвергали подобного обращения со стороны сапожника, хотя бывали дамами видными, в чернобурках.
 
   Э.М. Кобак за работой. 1900-е гг.
   В доме было множество сапожных инструментов, материалов, кожи, деревянных колодок и каблуков, дратвы, обувной фурнитуры. Но главное, конечно, были руки мастера. Я очень любил сидеть в комнате деда, играть с инструментами и колодками, наблюдать за его работой. Сидел дед на низком стуле перед низким верстаком, изготавливаемую обувь держал на коленях. В его руках бесформенная заготовка превращалась постепенно в элегантный туфель.
   Не только в сапожном, но и в столярном, и в слесарном деле дед работал отменно. Не чужда ему была даже электротехника. От деда способность к ручной работе передалась отцу, а позже – мне. Вместе с тем дед имел интерес к книгам, собирал библиотеку, приобретал произведения искусства (картины, фарфор, бронзу) и явно обладал в этом деле определенным вкусом. Картины, к сожалению, не сохранились. Их было две больших и несколько средних и маленьких. На больших картинах был изображен лес. Первую в семье называли «Березовая роща», кажется, художника Плетнева. Она изображала лес при ярком лунном свете. Чуть заметная тропинка уходила в темноту. Помнится, на картине была даже дата: 1910 год. Вторую картину называли «Буковая роща», какого-то западного художника, фамилии которого не помню, хотя табличка на раме была. Изображала лесной ручей, окруженный узловатыми буками. Думаю, она была гораздо более старой, чем первая, возможно – середины XIX века. Была картина средних размеров, которую называли «Старик». Портрет старика с большой бородой и проницательным взглядом, всегда направленным на смотрящего картину, немного пугал меня. Было еще 2–3 средних картины «под Айвазовского» (или копии с Айвазовского). Были картины малого размера, из которых мне особенно нравилась одна, изображавшая песчаный берег Волги, рыбацкий костерок и баржи вдали.
   Очень жаль утраченных во время войны бронзовых каминных часов, скульптурной композиции «Психея с зеркалом», скульптуры «Леда и Лебедь», о которых мне напоминают старые фотографии. Должен признаться, что в молодые и даже в средние годы я был довольно равнодушен к старым вещам. Они ломались, трескались, разбивались. Я по большей части все выбрасывал, в результате разбазарил то, что уцелело после войны. Дед Эрнст, выходит, был в этом плане значительно умнее меня. Имел ли он какое-нибудь образование, не знаю, но сына своего Оскара дед учил в гимназии, привил ему уважение к старине, а позже дал возможность учиться в Лесотехнической академии.
   На моей памяти в 1930-е годы дед и бабушка говорили по-русски хорошо, но с заметным эстонским акцентом. Отец говорил по-русски без акцента, поскольку родился и вырос в Петербурге. Дед и бабушка выучили Отца эстонскому языку и иногда говорили дома между собой по-эстонски. Меня же отец эстонскому почему-то не учил, хотя у нас в доме со мной и еще двумя моими сверстниками (Модестом Калининым и Володей Кобзарем) старушка-гувернантка занималась немецким языком.
   У деда и бабушки было много знакомых из числа эстонцев, проживавших в Лесном. Они встречались иногда у нас и подолгу разговаривали о чем-то, чего я не понимал. Но слушать эстонскую речь мне было интересно, меня увлекала «музыка» незнакомого языка. Похожие ощущения я испытывал и много позже, когда мне приходилось бывать в Эстонии. Жаль, что я не научился эстонскому языку. Полагаю, он дался бы мне сравнительно легко. Многие в Эстонии говорили, что я типичный эстонец, а незнакомые часто заговаривали со мной по-эстонски. Должно быть, во мне погиб голос крови.
 
   Э.М. Кобак на велосипедной прогулке с друзьями в парке Лесного института. 1915–1916 гг.
   Бабушка Мария до революции и вплоть до начала 1930-х годов давала домашние обеды. У нас обедали состоятельные люди, как я помню, только мужчины почтенного возраста, вероятно, вдовцы или просто одинокие, некоторые говорили по-эстонски. Обедали они отдельно от нашей семьи, по два-три человека. Стол сервировался по всем правилам, на белой скатерти с салфетками. Бабушка подавала и разливала. Думаю, что до революции была горничная и, возможно, кухарка. Сама бабушка готовила замечательно. Пироги и различная выпечка, самодельные колбасы и ветчина, самодельная лапша и звездочки для супов, исключительно вкусное мороженое – все это мне особенно запомнилось.
   В значительной мере бабушкино хозяйство было натуральным. Кроме огорода и картошки она содержала кур и уток, порой тех и других одновременно, по полтора-два десятка. По весне бабушка сажала кур-наседок, одну – на куриные, другую – на утиные яйца. С цыплятами было все в порядке, а вот утята очень огорчали свою наседку-курицу. Через несколько дней они уже бегали вереницей на пруд, плавали там и ныряли, а бедная наседка в панике кудахтала на берегу. В курятник, случалось, наведывался хорек. Бывало и воровство. Помнится, в охране поголовья принимала участие собака Белка. Помогал, наверное, и я, иначе память не сохранила бы многих впечатлений о нашем домашнем хозяйстве и живности. Помню, например, как вылуплялись цыплята и утята, какие были мокренькие, как подсыхали и трепыхали голыми крылышками. Очень хорошо помню, как бабушка выкармливала больших жирных уток, насильно заталкивая в них корм круглой палочкой. Сидя на скамеечке, она по очереди зажимала уток между колен, левой рукой держала их за голову и открывала клюв, а правой – заталкивала им в глотку куски. Утки, естественно, сопротивлялись, но бабушка была неумолима. Зато утки были так жирны, что едва ходили вперевалку, а их гузки волочились по земле.
   Кроме птиц бабушка выращивала поросенка, которого ждала похожая участь: он вырастал до громадных размеров и вообще не мог ходить от тучности. Живность бабушка содержала в утепленном сарае за нашим домом. Поросенка колол и разделывал специально приглашенный мясник с помощью деда или Отца там же, в сарае. Тушу подвешивали за задние ноги на балку и свежевали, кровь и потроха собирали в корыта и тазы. В это время была занята не только вся семья, но и многие соседи. Как я теперь понимаю, ничего не пропадало, включая кожу и даже щетину (последнюю дед использовал для изготовления дратвы со щетинным острием). Кишки промывались и шли на изготовление колбас, другие внутренности – для ливерных колбас и паштетов. Окорока коптились и запекались. В нашей кухне, да и во всем доме, дым стоял коромыслом. Коронным номером этой суматохи было изготовление кровяных колбас, которые любили все, особенно дед и Отец. Колбасы приготовлялись вареные и копченые, нескольких сортов. Особенно запомнилась мне кровяная колбаса с гречневой кашей (крупой). Увы, таких колбас мне больше пробовать не доводилось.
   Дед Эрнст рано поседел, но его лицо долго оставалось свежим и жизнерадостным. Где-то в 1936–1938 годах дед тяжело заболел (паркинсонизм, как я теперь понимаю) и впал в немощь. Он с трудом передвигался, руки и голова у него тряслись, его приходилось кормить с ложечки. В 1939 году, во время позорной финской войны, дед умер в своей постели. На Богословское кладбище его провожали кроме родственников много незнакомых мне пожилых людей, мужчин и женщин. Произносились трогательные поминальные слова, звучала эстонская речь. По моим оценкам, дед Эрнст прожил на свете 67 лет.
   Бабушке Марии, кормилице нашей семьи, суждено было спасти нас (Маму, меня и брата Эдика) от голодной смерти в 1942 году. Она устроилась работать уборщицей в продовольственный магазин на 2-м Муринском пр. Там она кроме уборки помещений по вечерам собирала крошки из хлебных ящиков и остатки муки и крупы из уголков мучных и крупяных мешков. Свою добычу она приносила домой и пекла нам лепешки. Потом она простудилась и осенью 1942 года, в самый тяжелый период блокады, умерла дома от воспаления легких. Думаю, что организм ее ослаб не столько от голода, сколько от тоски и потери надежды на свидание с сыном Оскаром. Мы с Мамой завернули бабушку в простыню, отвезли на Богословское кладбище и сами похоронили в могилу деда, сверху. Кроме нас, никто больше ее не провожал.
   Спустя 20 лет, в 1963 году, рядом с могилой деда копали могилу для нашего дальнего родственника (В.Л. Теодоровича). Могильщики нарушили границу и потревожили прах бабушки. В куче песка обнажились череп и кости, их скинули на дно могилы и присыпали землей. В этот момент я был там и еще раз хоронил бабушку Марию.

Дед Николай и Танточка

   Мой дед со стороны матери Николай Константинович Туссин происходил из многодетной семьи мелких петербургских служащих. Родился он предположительно в 1873 году. Какого-либо специального образования дед Николай, по моим сведениям, не получил и был мелким служащим, счетоводом или делопроизводителем. До революции он работал какое-то время в Петербургском дворянском собрании, о чем иногда с гордостью вспоминал. Вместе с тем дед Николай был человеком начитанным, особенно в области русской истории, знал и помнил много фактов и исторических дат, был интересным рассказчиком.
   В мою душу дед вошел как большой любитель природы, страстный грибник и заядлый рыболов. Именно от него я воспринял и унаследовал эти увлечения. Если с дедом Эрнстом я любил мастерить в его комнате, то с дедом Николаем я еще больше любил бродить по лесам и полям, собирать грибы, слушать жаворонков, а также ходить с ним на утренних зорях на речки и озера с удочками, ловить плотву и окуней. Хочется думать, что и дед в эти часы нашего с ним уединения бывал счастлив. Судя по старым фотографиям, дед Николай в молодости был красивым брюнетом с коричневыми глазами. В моей памяти он сохранился уже пожилым, с глубокими морщинами на лице и с язвой желудка. Теперь я понимаю, что жизнь давалась деду Николаю очень нелегко. Недаром Шопенгауэр в трактате о старости писал, что «морщины являются более верным признаком пережитого, чем седины, хотя часто говорят о почтенных сединах и никогда – о почтенных морщинах».
 
   Дед Н.К. Туссин, около 1900 г.
   Переживания не ожесточили деда, и он оставался человеком очень добрым, не лишенным чувства юмора. Помню, мы рыбачили с ним на маленьком озерце, ловили плотву и окуней со старой плоскодонки. Увлеченный клевом, я неосторожно дернулся и лодка опрокинулась. Дед, путаясь в водорослях, вытащил меня на берег и весело смеялся. «Ну и леща ты поймал», – восклицал он. Еще помню некоторые его поговорки. «В сахаре и портянка хороша», – любил говорить он, когда за едой кто-нибудь посыпал кашу сахаром.
   Яркой чертой деда Николая был его неистовый патриотизм. Как большинство людей прошлого века, он не любил советскую власть, но за родину, за Россию всегда стоял горой. О семейной жизни деда Николая сохранился любопытный документ – приглашение на его свадьбу, которое рассылала его мать, Юлия Петровна, моя прабабушка. На тисненной золотом карточке значится: «Юлия Петровна Туссина покорнейше просит Васъ пожаловать на бракосочетанiе сына своего Николая Константиновича Туссина съ девицею Ольгою Павловною Молодцовою, имеющее быть въ полковой церкви 29-го сего октября, въ 5 часов вечера, а оттуда въ домъ Берхманъ для поздравленiя». Дом Берхманов – это дом сестры деда, Марии, удачно вышедшей за состоятельного человека Берхмана, по слухам, шведа и дворянина.
 
   Бабушка О.П. Туссина незадолго до смерти. 1927 г.
   Ольга Павловна, моя бабушка, родила деду трех детей: Людмилу, Бориса и Юлию (мою Маму). Людмила умерла от болезни подростком. Борис и Юлия были очень похожи на своего отца, оба они унаследовали от него замечательные коричневые глаза. Бабушку Ольгу я не застал, она умерла в 1927 году, в год моего рождения. Похоронена она на Парголовском кладбище рядом со своей дочерью Людмилой. Сохранилась фотография этих могил, их часто посещала Мама. До войны бывал там и я, но много позже мне не удалось их найти, и ныне они забыты.
   Дед Николай женился второй раз, но детей больше не имел. Его вторая жена Ольга Федоровна, как мне представлялось в детстве, происходила из «богатых и бывших». Слегка чопорная дама, она любила кружева, серьги, бусы и кольца. Еще она любила играть в преферанс вместе со своей сестрой и ее мужем. Игра происходила частенько и в нашем доме. Компанию преферансистов я почему-то не любил и к Ольге Федоровне относился с подозрением, хотя теперь, глядя на старые фотографии, нахожу, что у нее было простое и вполне приятное лицо.
   Дед Николай с Ольгой Федоровной жили на ул. Чайковского, д. 24, в одной квартире со своей сестрой Еленой Константиновной Туссиной. В 1942 году дед тихо скончался на своей постели в холодной квартире от дистрофии. Я видел его за день или два до смерти и хорошо запомнил, как он, пытаясь подняться на грязных подушках, жадно расспрашивал Маму о положении на фронте: «Как там наши?». На кое-какую еду, принесенную нами (мы шли из Лесного пешком), дед не обращал внимания. Он выглядел, как живой скелет. Ольга Федоровна тоже лежала, но в отличие от деда была опухшей до неузнаваемости. Мама считала, что Ольга Федоровна съедала паек мужа. Не берусь судить, может быть и так.
   Деда Николая, как и бабушку Марию, мы с Мамой похоронили без гроба на том же Богословском кладбище, рядом с могилой деда Эрнста. Помню, что мы долго везли деда на саночках, устали, а потом еще копали могилу, совсем неглубокую, едва ли в метр. Запомнился мне с той зимы Литейный мост, который я впервые переходил пешком. Решетка моста была местами разрушена. А саночки с дедом ехали с моста сами.
   Особого рассказа заслуживает младшая сестра деда Николая Елена Константиновна Туссина, родившаяся 17 апреля 1885 года. Я знал ее и общался с ней около 40 лет, дольше всех других моих родственников из поколения дедов. Фактически она пережила всех, включая поколение моих родителей, и ушла последней. Я обязан ей очень и очень многим. По профессии Елена Константиновна была учителем русского языка и литературы, до революции в гимназиях, а после революции в старших классах средних школ. В молодые годы она бывала за границей, в Берлине и Париже. Человек волевой, решительный и исключительно честный, она всю жизнь была учителем и советчиком не только своих многочисленных учеников, но и всей родни, включая племянниц и внучатых племянников. Немного деспотичная, она всегда держалась с достоинством и производила величественное впечатление. Скрывая некоторую полноту, Елена Константиновна всегда одевалась в черное и казалась крупной женщиной, хотя на самом деле была среднего роста. Помню, она со смехом рассказывала, как однажды в трамвае маленькая сухонькая старушка стучала ее кулачком по спине и гневно кричала: «Да пропустите же меня, Вы, большая черная куча!».