«Там погребен пепел от мертвого тела», – объяснял Марлен брат. Это он говорил о своей родной матери, первой жене их отца – урну с ее прахом зарыли под деревом. Временами Марлен подсматривала, как мать поливает можжевельник отбеливателем, пинает ствол и топчется на могиле предшественницы в каком-то странном танце. Иногда, спускаясь в подвал, она брала большой топор и нежно ворковала над ним, словно над младенцем, качая на обтянутых желтой резиной руках и любуясь своим отражением в чистом зеркальном лезвии.
   Приемного сына она ненавидела еще больше того можжевельника. Била мальчика часто, но с оглядкой – не по лицу, а по телу, – своей тяжелой библией, скалкой и всякой деревянной утварью. «Я тебя очищу от греха, – пыхтела она, потея, – ты не от меня рожден, нечестивый». В ее представлении о религии имелись весьма любопытные постулаты – мать давно бросила ходить на мессу, объясняя, что уборка и очищение собственного дома равносильны молитве.
   Марлен мечтала жить подальше от матери, чтобы дом принадлежал только ей с братом. Ну и папа пусть приходит, когда хочет, этакий мохнатый спутник.
 
   С годами Марлен все больше любила брата. Когда ей исполнилось двенадцать, а ему шестнадцать, от одной мысли о нем ей делалось хорошо и спокойно, словно после сытного ужина.
   Когда мать ложилась спать, Марлен частенько пробиралась в комнату брата, и они валялись на кровати, слушая музыку. В каждой песне брат выбирал одну строчку и пел, а Марлен нравилось угадывать, какую он выберет: если угадаешь – значит любишь по-настоящему. Марлен смотрела на губы брата, и голос его дрожал в воздухе, как струна. «Птица – к луне улетай поживей». Пластинка заменяла ей песочные часы, а игла проигрывателя – песок. Так Марлен следила за временем. Когда игла начинала скрежетать по пустому, Марлен ставила ее на место и тихонько шла к себе.
   Однажды Марлен с братом незаметно уснули. Проснулись одновременно – над ними стояла мать с тяжелой библией в руках. Левый глаз у нее был ярко-красный от лопнувшего сосуда.
   Брат приподнял голову.
   – Мама, – испуганно сказал он. – Мама, у тебя такое сердитое лицо…
   – Грязь! Сплошная грязь! – Мать уперла в них дрожащий резиновый палец. Розовые бигуди из поролона под сеткой для волос казались вздувшимся воспаленным мозгом.
   Марлен хотела обвиться вокруг брата всем телом, но ее тут же сбросили с кровати, и библия обрушилась на него. Казалось, избиение никогда не кончится, но когда мать все-таки угомонилась, на нее вдруг накатила новая волна ярости – как от заклинания. Мать навалилась всей своей тяжестью брату на грудь, накрыла ему лицо подушкой и придавила библией.
   – Грязь, грязь! – шипела она. Брат забился в конвульсиях, сбивая ногами простыни в комок, но мать не отпускала его, пока он не затих. Тогда она выпрямилась и улыбнулась солнцу в окне.
 
   – Сними носки, – велела Марлен мать.
   Сама она была совсем голая, в одном фартуке. Дочери она тоже приказала раздеться и на голое тело надеть только халат и желтые резиновые перчатки. Марлен плакала, а мать смотрела на тело брата с какой-то странной благодарностью, будто на подарочную корзину с фруктами.
   – Бери за ноги, – приказала она Марлен. Вдвоем они стащили тело в подвал. Когда шли мимо печи, Марлен затошнило, но мать пошла дальше, к раковине для стирки в левом углу.
   Она сунула Марлен мешок для мусора, и та дрожащими руками открыла его.
   – Славься, Мария, – начала мать. Четки хвостом свисали с ручки топора.
   Лезвие вонзилось в тело с громким «тяп», и плоские ягодицы матери резко напряглись. Такое зрелище вогнало Марлен в кататонию – она даже моргать перестала, а сбившаяся с пути кровь усеяла точками белки ее глаз.
   Разрубленное тело они разложили в двенадцать пакетов и засунули их подальше в глубокий морозильник тут же, в подвале. Мать велела Марлен хорошенько вымыться под душем, и, поднимаясь по лестнице, девочка заметила оставшийся у раковины обрубок братнина мяса. Дважды замирала она, думая, что он шевелится, – и плакала, обнаружив свою ошибку.
   Отец пришел домой к обильному ужину – жаркое, вымоченное в уксусе и приправленное сухими можжевеловыми ягодами под соусом с крошками имбирного печенья и медового пирога. Ел он от души, и черные завитки у воротника и манжет рубашки завивались в ароматных парах ужина. Тарелка почти опустела, когда отец спросил, где брат.
   Марлен перевела взгляд на библию, стоявшую на почетном месте в гостиной. Мать прикрыла кровавые пятна на ней лоскутным покрывалом с аппликацией – кошачьей мордочкой. Аккуратные длинные стежки-усы, кружева по краям. Библия под ним была такая большая, что сейчас напоминала подушку.
   – Погостит какое-то время у приятеля, – с улыбкой ответила мать. Улыбка у нее была холодная и застывшая, а сама она казалась злой куклой, которой никогда не надо было оживать.
   – И не сказал, когда вернется? – спросил отец. У Марлен покатились слезы, когда мать покачала головой и поправила сетку для волос. Желтые резиновые руки медленно зачерпнули ложку подливки и поднесли игриво мужу ко рту.
 
   Всю следующую неделю на кухне был парад жирных супов, жареной требухи и больших кастрюль тушеного мяса. Марлен мутило, и она про себя поклялась любой ценой спасти то, что осталось от тела брата. В морозильнике лежало только девять пакетов. Один уже порван, и внутри виднелись куски братнина туловища – как вырезка у мясника в лавке.
   – Я тебя похороню под деревом, вместе с твоей мамой, – прошептала Марлен, – и никто больше ни кусочка не съест!
   Ей пришлось несколько раз сходить в подвал – вынести сразу все пакеты было не под силу. Каждый раз, возвращаясь, она осторожно проверяла, не прячется ли мать под лестницей, висит ли на стене топор.
   У дерева она опустилась на колени и стала шарить в пакетах, ища голову брата. Лицо у него стало совсем другое. В морозильнике оно было прижато к стене, рот и щеки так и замерзли сплющенными, задравшись вверх. Поблескивала инеем кожа – белая-белая, как и волосы, – и ледяная тяжесть жгла девочке руки. Марлен поцеловала его, и губы больно приклеились к мертвым губам;
   она с усилием отлепила их и почувствовала привкус крови.
   Очень долго она воевала с лопатой и сухой землей под деревом. Больше всего Марлен боялась, что к восходу солнца яма будет не больше обувной коробки. Как тогда спрятать оттаявшие останки? Тут послышался какой-то трепет, она и не обратила внимания сперва… глухое жужжание, словно какое-то насекомое у самого уха. И можжевеловые ягоды, все до одной, разом упали с дерева.
   У Марлен перехватило дыхание – вся земля под деревом скрылась под ягодным ковром, толстым, в несколько дюймов толщиной. «Поймают, точно поймают». Ее страх стал еще сильнее, когда ягоды вдруг задрожали, слегка подскакивая, словно кофейные зерна на сковороде. Потом они раздались в стороны, и посередине возник размытый серый круг. Марлен протянула над ягодами руку потрогать.
   – Пепел! – воскликнула она, не смея продолжить – «пепел мертвого тела».
   Меж тем жужжание стало громче, а ягоды задвигались, как муравьи. Они окружили мусорные пакеты, подняли и передвинули, как по конвейеру, к пепельному кругу. Пакеты один за другим падали в пепел, словно камни в пруд. Когда не осталось ни одного, ягоды выстроились в линию и покатились туда же, как шарики.
   С дерева сорвалась птица и нырнула в пепел вместе с последней ягодой.
   Марлен хотела тоже прыгнуть туда, скрыться. Но стоило ей шагнуть к пепельному кругу, как он на глазах затвердел густым пудингом, она даже вскрикнула от обиды.
 
   Утром Марлен проснулась в ужасе: за нею наблюдали. Под попой растеклась теплая лужица.
   – Ни одна душа не нашла бы его в подвале, тихого и мороженого, кусочками, – прошептала мать. Она сидела на краю кровати и все ближе придвигалась к дочкиному лицу: – А теперь он где? – Черно-серые мешки у нее под глазами были будто набиты крохотными камешками.
   Мать взяла Марлен за щеки, и ногти вонзились в кожу даже сквозь резину перчаток. Секунду она смотрела дочери прямо в глаза, что-то упорно ища в них, потом широко улыбнулась и вышла из комнаты. Вмятина там, где сидела мать, уже выровнялась, но Марлен не могла шевельнуться, пока тяжкими вздохами не взвыл пылесос.
   Марлен заплакала и бросилась в комнату брата. Рубашки в шкафу были так же милы ей, как запах его кожи. Она зарывалась в них лицом, она гладила простыни на кровати и молила его прийти, прийти. Но со стены пропала и гитара. Наверно, мать и ее порубила?
   Пришла зима, и отец замкнулся в себе, целиком ушел под свою мохнатую кожу. Он больше не спрашивал, где поселился брат, но часто твердил, что ждет его возвращения.
   После ужина, когда мать и Марлен садились у камина, отец завел привычку выходить на улицу покурить трубку. Он смотрел на можжевельник, на котором – вопреки холодам – росли новые ягоды.
   Мать подглядывала за ним из-за штор, следила за каждым движением.
   – Ох, и доберусь я с топором до этого можжевельника, – замечала она, – чтоб отец сидел с нами у огня.
   Проходя мимо окна с видом на двор, мать складывала резиновые пальцы перевернутым крестом и подносила их к стеклу.
 
   Однажды вечером, засыпая, Марлен повернулась и вдруг заметила на подушке перо. Стоило ей коснуться его, как настал глубокий сон.
   Сперва она ничего не видела, потом зрение вернулось, но глаза были не ее, а птичьи. Марлен смотрела сквозь них, как в прорези маски, и смотреть ей немного мешал птичий клюв.
   Под землей, в пустоте среди почвы, они с птицей, клюя, снова собирали тело брата. Клюв часто ходил туда-сюда, как бы сшивая куски. Иногда птица брала с кучи можжевеловые ягоды и набивала ими те места, откуда мать вырезала мясо. Повсюду валялись обрывки мусорных пакетов, как рваные салфетки. Закончив работу, птица закричала – и брат шевельнулся.
   Птица поскакала вперед, провожая брата по тоннелю к можжевельнику. На глазах у Марлен ствол его треснул, как яичная скорлупа, наполненная ярким светом.
   Они с птицей взлетели туда, а брат выкарабкался, и дерево закрылось за ними.
   Марлен затем увидела небо, крышу их дома и – мельком – брата, далеко внизу, его нагое тело светилось облачно-белым, словно кромка льда. Даже с высоты заметны были фиолетовые пятна – там, где птица набила тело можжевеловыми ягодами. Когда брат зашел в дом, птица полетела к окну его спальни и стала ждать.
   Минуту спустя брат вошел в комнату, мрачный и растерянный. В темноте он оделся, взял гитару и вышел.
   Птица поднялась в воздух, выше и выше, пока брат не сделался серебристо-светловолосой точкой внизу на дороге. Рядом остановился грузовик, брат сел в кабину; птица немного проводила его. Раздалось знакомое жужжание – то же, что и на братниных похоронах, и перед глазами Марлен полосами поплыла темнота, отрезки прошедшего.
   Когда глаза птицы почернели, Марлен услышала хлопанье крыльев, словно певучую бумагу, – все быстрее, пока не стало эхом.
   Наконец птица села у небольшой таверны. Марлен услышала музыку и увидела там брата – матово-белый силуэт с гитарой. Перед глазами мелькнули картинки: брат так же стоит с гитарой на сценах разных городов, и Марлен почуяла его неприкаянность. Вместо памяти у него осталась лишь смутная тоска, да и та одолевала его и отступала, как странное желанье. Уже почти проснувшись, Марлен увидела брата возле уличной витрины с красными ботинками, похожими на те, которые он раньше носил каждый день.
   Проснулась она у себя в комнате; перо парило над самой подушкой. Марлен протянула руку, но от легкого прикосновения оно превратилось в пепел.
 
   Сон изнурил ее, словно Марлен заболела гриппом. Даже вечером она все еще чувствовала слабость, садясь ужинать с матерью и отцом. По радио играла легкая органная музыка, отец крошил вилкой еду на кусочки, все мельче и мельче.
   – Может, снова сделаешь говяжье жаркое? – попросил он мать, рассеянно глядя в тарелку.
   И тут музыка резко прервалась. Марлен застыла с вилкой в руке, а радио вдруг зажужжало знакомым трепетом. Помехи продолжались не долго, заиграла очень странная песня.
   – «Мать извела меня, – запел голос, – папа сожрал меня. А кости сестра сберегла, чирик…»
   Мать подкралась и вывернула ручку громкости резиновыми пальцами.
   – Пусть помолчит, – отрезала она и хмуро уставилась на приемник, словно он – совсем не то, чем кажется.
   Назавтра мать и впрямь сделала жаркое, только отцу оно теперь не понравилось. Он извинился и вышел покурить, а Марлен включила радио, пока мать разжигала камин. Они сели к огню под бодрую мелодию органа, а пламя лизало поленья до белой глубины.
   Как только отец вернулся в дом, мелодия оборвалась, опять начались помехи. Постепенно они превратились в хлопанье крыльев, а оно стало песней.
   – «Мать убила сыночка – вот как случилось, и я улетаю птицей на юг. Отец съел меня с хреном-горчицей – и я улетаю птицей на юг. Кости мои сохранила сестрица, а я лечу и пою».
   Мать смотрела перед собой огромными от ужаса глазами.
   – Смотрю в камин, – хрипло и монотонно прошептала она, – и как будто сама в пламени горю.
   Наутро Марлен проснулась от громкого нескончаемого воя. Похоже, ни мать, ни отец его не слышали: отец как всегда ушел на работу, а мать весь день давила жуков в патио. Марлен поискала, кто и где стонет, но никак не могла понять, откуда звук. Из комнаты брата? От можжевельника? Из подвала?
   Стон стал до того громким, что перед глазами у нее замелькали серые точки – словно птицы, которых видишь только краем глаза.
   Почти весь день Марлен пролежала в комнате брата, слушая пластинки. Время от времени ее тошнило.
   Вечером, когда родители позвали, она спустилась к ужину, хотя вряд ли вынесла бы даже запах пищи. Но как только Марлен села за стол, оглушающий треск из ее больной головы зазвучал в радиоприемнике.
   – «Мать быстро решила судьбу мою, – раздался в кухне голос брата. – Отцу в пироги я начинку даю».
   Мать вскочила и потянулась костлявыми пальцами к ручке.
   – Пусть помолчит, – сказала она, но отец вмешался:
   – А неплохо бы послушать музыку.
   – Тогда какую-нибудь другую песню, – предложила мать. Однако сколько бы ни крутила ручку, эта играла на любой волне:
   – «Только сестрица по мне горюет».
   Отец искоса бросил взгляд в окно и встал.
   – Кажется, кто-то идет, нет? – Он схватил трубку и вышел посмотреть.
   Мать медленно пятилась прочь от радио, неотрывно глядя в камин и ломая руки.
   – Смотрю я в огонь, – прошептала она, заикаясь, – и он… жжет меня заживо! – Она криво улыбнулась и стала расстегивать платье.
   – Мама, там нет никакого огня.
   Руки в резиновых перчатках схватили радио и швырнули на пол. Оно раскололось на куски – их было ровно столько же, на сколько разрубили брата, – но песня не умолкала. Перчатки вцепились в платье, разорвали ворот, мать сунула голову под кран и завизжала.
   Марлен в ужасе бросилась вон, к отцу, но на дорожке показалась бледная фигура, и сердце радостно подпрыгнуло.
   – Это брат? – воскликнула она.
   Отец замахал волосатой рукой, а мать выбежала из дому голая по пояс, с мокрой головой. Марлен увидела топор в ее желтой резиновой руке, а в другой – толстую библию.
   – Всех сейчас порублю! – вопила мать в разорванном сползающем платье. – И можжевельник, и гостя непрошеного!
   Но едва она добежала до дерева, на нее дождем посыпались молодые можжевеловые ягоды, и она замерла от неожиданности. А ягоды тряслись и кружили на земле – и расчистили круглую яму вокруг матери, и та вместе с топором провалилась под землю. Марлен и отец бросились к ней, но успели увидеть лишь ее белый лоб, исчезающий в толще пепла, лишь этот пепел, твердеющий над ней, лишь библию под деревом. Книга распахнулась, страницы затрепетали, превратились в белых птиц и улетели. А ягоды поднялись в воздух роем пчел.
   Этот рой полетел к брату, словно бы нападая на него: ягоды облепили все его тело и даже гитару, пока он не скрылся под ними. И, словно отдав ему весь свой сок вместо крови, – пожухли и опали с его кожи одна за другой, точь-в-точь сухие болячки с зажившей раны, тоньше луковой кожуры. Задыхаясь от радости, Марлен бросилась к брату.
   – Смотри, папа! – закричала она. – Брат розовый и новый!
   Но отец молча бродил под можжевельником. Склонясь, он ощупывал землю – искал хоть малейший след хоть какой-то из своих жен.
***
   Читая в детстве «Сказку про можжевельник» братьев Гримм, я больше всего поражалась неведению отца – как он не замечает, что ест сына! Мне казалось, что такая близкая родственная связь должна быть… осмелюсь ли – ощутима на вкус. Наверно, поэтому на меня произвел такое большое впечатление рассказ Анжелы Картер «Кровавая комната», где материнская любовь, внимание и интуиция спасли дочери жизнь. Актуальность и смысл «Сказки про можжевельник» братьев Гримм сегодня я вижу в том, что опасна не только мысленная или эмоциональная родительская холодность – опасно равнодушие. Неведение, нежелание знать ставят нас под удар: откуда берутся вещи в нашем магазине? Кто их делает? Как? На что уходят наши налоги? Что за компании управляют нашим питанием? Возможно, я преувеличиваю, но исходная версия «Сказки про можжевельник» отлично иллюстрирует пользу Знания, необходимости бдеть в настоящем и осознавать окружающее.
   В своем пересказе сказки братьев Гримм я хотела сохранить не только отцовское неведение, но и источник надежды для убитого брата – его сестру Марлен. Сказка «Хансель и Гретель», которая тоже повествует о преданных родителями детях, показывает нам трогательные отношения брата и сестры – они помогли друг другу выжить, когда вторая жена отца уговорила его бросить их. В большинстве версий «Ханселя и Гретель» дети счастливо возвращаются к отцу, а мачеха умирает, так же, как и в «Сказке про можжевельник»; отец, дочь и сын остаются жить втроем. Я не сторонница спускать отцам такое с рук, хотя принимаю, что дети при своей исключительной доброте готовы прощать. В своем пересказе я хотела подчеркнуть, что хотя дети принимают отца, эмоциональная холодность делает его присутствие для них не обязательным: преданность брата и сестры друг другу защищает их, и детское счастье от него не зависит. Хотя я переделала слова песни, структура сюжета и в моем пересказе и оригинальной версии сказки опирается на потустороннюю магическую силу музыки. Строчка «Птица – к луне улетай поживей» вдохновлена песней Боба Дилана «Шутник» – как и очень многое у Дилана, она сама похожа на сказку.
 
   – А. Н.

Фрэнсин Проуз
Хансель и Гретель

   Перевод с английского Анны Веденичевой
   Германия. «Хансель и Гретель» братьев Гримм
   Стену сарая, служившего Лючии де Медичи студией, покрывали 144 прикнопленные фотографии художницы с ее кошкой в самых интимных позах. Разомлевшая парочка на снимках нежно терлась носами, томно прижималась друг к другу; на некоторых фото Лючия и черная красавица Гекуба, похоже, самозабвенно целовались, в другой серии снимков розовый ротик Гекубы сползал по шее художницы вниз, к груди, потом кошка исчезала за нижней границей рамки, а красивая голова Лючии откидывалась в изнеможении…
   Это было двадцать лет назад, но я помню до сих пор свою жуткую скуку от этих фото. Мне совсем не хотелось их рассматривать – особенно под взглядом самой Лючии. Мне тогда исполнился двадцать один год. Ровно десять дней я была замужем за человеком по имени Нелсон. Бросить колледж и выскочить за Нелсона показалось неплохой идеей – ну и (это Нелсон придумал) провести выходные в Вермонте на ферме приятельницы мужа тоже вроде была мысль хорошая. «Неплохие идеи» в ту пору часто двигали мной, а очень важные поступки могли совершаться из соображения «почему бы и нет».
   Лючия де Медичи – итальянская графиня, прямой потомок флорентийской правящей династии, и к тому же известная концептуальная художница. Помимо этого она оказалась матерью некоей Марианны, большой любви Нелсона и его бывшей девушки, которую я до того дня отчего-то считала покойной.
   Полосатые от солнечного света, пробивавшегося сквозь доски, мы с Лючией смотрели друг на друга. Две зебры с разных планет. Пятидесятилетняя Лючия была эдакой властной низенькой ведьмой, всем своим существом она излучала красоту и недовольство. Что она видела во мне – если вообще хотела что-то увидеть? Просто девчонку со всеми ее незаслуженными преимуществами молодости и без единой причины вести себя, как плюха желе.
   – Когда работаешь в такой глуши, – сказала она, – иногда хочется спросить у коров, что они думают о моем искусстве.
   – Это… это нечто, – ответила я.
 
   – В каком смысле? – поинтересовалась Лючия. Приятно, что художница интересуется моим мнением, но разве она сама не сказала только что: коровье засчитывается? – Prego [4], – нахмурилась Лючия, – осторожно, не сядьте в аквариум.
 
   Я обернулась, довольная, что можно оторваться от Лючии и ее кошки. Аквариум с акульей деловитостью грозно патрулировала огромная золотая рыбина, в сторонке робко крутились несколько гуппи и странно покачивались из стороны в сторону.
   – Я боюсь этой рыбы, – доверительно прошептала Лючия. – Вытолкнула из воды свою сестру, я нашла ее на полу уже мертвой!
   – Уверены, что это не кошка?
   – В этом – да.
 
   Лючия явно устала от меня, и я думала, что из студии мы сейчас уйдем. Но хозяйка включила стереосистему, и сарай затопили голоса. У меня вдруг слезы подступили к горлу – играла моя любимая пьеса, трио из «Così fan tutte» [5], где женщины поют об отъезде любимых, просят ветер и волны быть благосклонными к ним. Печаль их – злая шутка, потому что возлюбленные никуда не едут, а переодеваются албанцами и идут соблазнять подруг, чтобы испытать их верность, которую в итоге тем так и не удается сохранить. Сплошная горькая насмешка надо всеми.
 
   Я слушала нежную скорбную мелодию, жидкую рябь струнных, она баюкала, как океан. Женские голоса сочились горем, и горе это не вызывало ничего кроме жалости, напрасное, унизительное горе, мы-то знали об этом, а они нет.
   – Как прекрасно! – сказала я.
   – Это вы сейчас так говорите. Вот тоже один из моих проектов. Думаю, рано или поздно все надоедает, разве нет? Даже бесподобный Моцарт становится невыносим. Так что я поставила трио на повтор, и оно играет раз за разом, пока слушатели не тронутся умом или с криком не выскочат из студии.
   Творческий проект Лючии меня всерьез расстроил. Я приняла это на свой счет, хотя прекрасно понимала, что Лючия никак не могла иметь в виду нас с Нелсоном. За десять дней нашего брака Нелсон так сильно изменился, что вполне мог бы тоже уйти и вернуться уже албанцем. Женщины часто говорят: до свадьбы муж не пил, или не дрался, или не ходил по бабам. Только у нас с Нелсоном не было ничего страшного и душераздирающего. Просто до свадьбы я ему нравилась, а после – нет.
   Нелсон вел у нас в колледже лабораторные по биологии. Он был аспирантом отделения антропологической ботаники и писал диссертацию о лекарственных растениях тропических лесов – два года прожил среди тамошних племен. Ходили слухи, что исследования его большей частью касались амазонских галлюциногенов, и на факультете с пониманием относились к его странностям, мямленью и замкнутости, но лабораторные он вел вполне профессионально, и студенты охотно к нему шли. Нелсон был симпатичный высокий блондин и в халате смотрелся отлично. Происходил он из интеллигентной бостонской семьи, играл джаз на кларнете.
   Наша любовь с самого начала была отравлена жестокостью. На лабораторках со мной работал в паре робкий брезгливый парень, мормон из Айдахо, который не то что разрезать – потрогать не мог ничего склизкого. И я с удовольствием глумилась над ним – стыдно признаться, но не буду ничего приукрашивать, обелять себя. С той стороны лабораторного стола Нелсон наблюдал, как я забираю из дрожащих рук напарника усыпленную лягушку, и наши взгляды встречались в свечном мерцании бунзеновских горелок. Потом Нелсон мне рассказал, что его внимание привлекла явная влюбленность моего напарника, которой я в упор не замечала. Думаю, Нелсон все-таки это выдумал, но тем не менее я была польщена – польщена, пристыжена и одновременно горда тем, что заставила страдать юного мормона.
   Временами Нелсон впадал в дурное настроение, предавался мрачным думам, в которых я угадывала скорбь по Марианне. Он не любил рассказывать ни о ней, ни о своей жизни в джунглях. Мне еще ни разу не встречался мужчина с прошлым, о котором он помалкивает, – да и вообще мужчина с прошлым, если на то пошло. С моими однокашниками по колледжу сроду не случалось ничего интересного, однако они всегда так умилительно рвались об этом рассказать. По молодости лет я легко очаровывалась мрачными мужскими тайнами. Казалось, волшебная пыль романтики и приключений осыплет и меня, словно конфетти, если только встать поближе к Нелсону.
   Марианна ездила с Нелсоном на Амазонку, но была демонически неугомонна – то и дело улетала оттуда или возвращалась. Нелсон говорил, что всегда угадывал, когда она прилетит. Марианна летала на попутных самолетах, летчики сами звали ее с собой, потому что она красавица – роковая и обреченная.