Граница между венграми и румынами в Трансильвании безусловно более четкая, чем между украинцами и русскими в Украине. Тем не менее даже в Трансильвании групповые границы гораздо более пористы и нестабильны, чем это обычно предполагается. Разумеется, язык повседневной жизни чрезвычайно категоричен. Он делит население согласно взаимоисключающим этнонациональным категориям, не допуская поправок на смешанные или неоднозначные формы. Но этот категорический код, важный в качестве основоопределяющего элемента социальных отношений, не может считаться верным и точным описанием этих отношений. Усиливаемый и воспроизводимый этнополитическими активистами с обеих сторон, этот категорический код в равной степени и раскрывает, и затемняет характер этнонациональной идентификации, скрывая текучесть и двусмысленность, которые возникают при межэтнических браках, в случаях двуязычия, при миграции, в ситуациях, когда венгерские дети ходят в румыноязычные школы или когда происходит ассимиляция (в обоих направлениях), связанная со сменой поколений, не говоря уже о таком простом случае, как обыкновенное равнодушие людей к притязаниям на этнокультурную национальность.
   «Группность» и «сплоченность» должны, таким образом, рассматриваться как вариативные характеристики, как возникающие качества определенных структурных или конъюнктурных ситуаций; они не могут без должного основания рассматриваться как аксиоматичные или данные. Сравнительные исследования в области этничности и национализма дают этому тезису массу подтверждений, но сам тезис остается сравнительно мало оцененным вне этой специализированной исследовательской традиции. Сегодня этот тезис следует отметить особо, поскольку спонтанный группистский язык, господствующий в обыденной жизни, журналистике, политике и социальном анализе, язык, состоящий отчасти в привычке говорить в неопределенной форме о «румынах» или «венграх», как если бы они и вправду были внутренне гомогенными и внешне отграниченными группами, не только ослабляет социальный анализ, но и подрывает возможности либеральной политики в регионе.

6

   Последняя идея, которую мне хотелось бы обсудить, – это манихейская теория того, что существует два типа национализма: хороший (гражданский) и плохой (этнический). Им соответствуют две концепции нации: хорошая, или гражданская, в логике которой национальная рамка считается соположенной общему гражданству, и плохая, или этническая, согласно которой национальная рамка основывается на этнической общности. Подобное деление часто связано с ориенталистской концепцией восточноевропейского национализма, поскольку в общем считается, что гражданский национализм характерен для Западной Европы, а этнический – для Восточной. Но различие между этническим и гражданским типами национализма часто можно встретить и внутри регионов – оно используется, нередко в идеологическом модусе, для разграничения между собственным, легитимным гражданским национализмом и нелегитимным этническим национализмом соседей. В научном или квазинаучном модусе эта оппозиция характеризует различные формы национализма и типы национального самосознания. Сегодня именно это различие является смыслообразующим в дебатах о новых государствах Восточной Европы и бывшего СССР и о процессах государственного и национального строительства в регионе. Оно предлагает удобное (даже слишком удобное, на мой взгляд) средство для классификации зачаточных процессов государственного или национального строительства в качестве этнических или гражданских.
   Называя эту теорию манихейской, я изображаю ее, безусловно, в карикатурном виде, но не чрезмерно. Различие между этническим и гражданским национализмами, безусловно, имеет свои положительные аналитические и нормативные стороны (во всяком случае, более нюансированные формы этого различия). Я сам использовал схожее (хотя и не идентичное) различие между этнокультурным и государствоцентричным пониманием рамки национального сообщества в своей предыдущей работе[85]. Тем не менее я считаю, что деление национализмов на этнические и гражданские, особенно в той упрощенной форме, в какой это деление обычно представляют, является проблематичным как в аналитическом, так и в нормативном смысле[86].
   Один из способов указать на аналитическую слабость этого манихейского взгляда состоит в том, чтобы отметить двусмысленность и неуверенность в концептуализации культурного измерения национальности и национализма. Грубо говоря, есть два способа наложения культурных параметров на схему разделения этнического и гражданского национализмов.
   1. С одной стороны, этнический национализм можно толковать очень узко, подчеркивая его сфокусированность на происхождении и, в конечном итоге, на расе, на биологии. В таком случае мы найдем слишком мало этнических национализмов, так как, в рамках этого подхода, подчеркивание общей культуры (без отчетливого упоминания общего происхождения) должно считаться видом гражданского национализма. Но тогда категория гражданского национализма становится слишком гетерогенной, а категория этнического национализма теряет всякий смысл применительно к реальности (у нее не остается примеров), и использование этих терминов вообще становится невозможным.
   2. С другой стороны, этнический национализм можно, наоборот, толковать слишком широко, как этнокультурный, а гражданский, будучи истолкованный узко, будет предполагать культурно-дистанцированную концепцию гражданства и строгое разграничение между гражданством, с одной стороны, и этнической и культурной национальностью – с другой. Но тогда мы имеем проблему, прямо противоположную той, что возникла у нас в первом случае: гражданский национализм стремительно теряет реальные очертания (т. е. невозможно будет вообще говорить о его существовании) и практически все виды национализма нужно будет определять как этнические или культурные. Даже парадигматические случаи гражданского национализма, такие как во Франции или Америке, перестают быть гражданскими, поскольку имеют решающий культурный компонент. (Любопытно, что две недавние работы утверждают существование американской культурной национальности: ее рамка, согласно этим исследованиям, – не просто политическая, основанная на идее, но культурная; Америка – это национальное государство, основанное на общей и обособленной американской культуре[87].)
   Нормативная слабость деления на гражданский и этнический национализм подобным же образом обнаруживает двусмысленную роль культуры:
   а) если этнический национализм толковать как этнокультурный, тогда нормативная критика этнического национализма проблематична, поскольку в определенных ситуациях довольно легко, в нормативном смысле, ощутить симпатию по отношению к защитной функции этнокультурного национализма (примеры – Польша периода разделов, прибалтийские народы под советским управлением, любые культурные меньшинства, чей национализм не может принять гражданские формы, хотя и не является в обязательном порядке «этническим» в строгом, основанном на биологии смысле);
   б) если же культура мыслится как соположенная гражданской национальной рамке и гражданскому национализму, тогда многие виды национализирующегося «гражданского» национализма предстанут с точки зрения нормативного суждения как по меньшей мере двусмысленные, тем более что такие виды национализирующегося «гражданского» национализма, как правило, оказываются впитавшими в себя культурный шовинизм и стремящимися к уменьшению или (в пределе) уничтожению культурной гетерогенности в государстве, будь они даже безразличны к этничности в смысле происхождения.
   С нормативной точки зрения объединение мощи государства с националистическими или национализирующими практиками должно всегда вызывать озабоченность. Скептическая позиция по отношению к государственным национализирующим национализмам (ее не следует уравнивать с простым и однозначным осуждением этих национализмов) является более адекватной и гибкой, чем концептуально запутанное и безусловное восхваление гражданского и осуждение этнического национализма. Политика и практика национализирующих государств могут быть ассимиляторскими, в ряде вариантов проходя по шкале от мягкого (или не очень мягкого) забвения этнических и культурных различий до резких (а порою и насильственных) попыток эти различия уничтожить. С другой стороны, национализирующие политика и практика могут быть диссимиляторскими, основанными на фундаментальном различии между группами или даже создающими эти самые различия. Ассимиляторские позиции не обязательно являются «гражданскими» в нормативно строгом смысле этого понятия, тогда как диссимиляторские позиции вовсе не обязательно «этнические» в узком смысле (они не всегда основаны на групповом различии, идущем от происхождения). Как ассимиляторские, так и диссимиляторские национализирующие национализмы требуют нормативного скептицизма, хотя наша нормативная оценка будет в большой степени зависеть от богатства контекстуального знания, которое не может, в свою очередь, быть передано бедным и неоднозначным описанием типов национализма как «этнического» или «гражданского».
   С аналитической точки зрения гораздо более полезным (хотя и тесно соотнесенным с вышеуказанной типологией) может быть различие между пониманием национальности и формами национализма, основанными на государстве (или им оформленными), с одной стороны, и контргосударственными – с другой. В первом случае «нация» считается соположенной государству, она воспринимается как институционально и территориально оформленная государством; во втором случае «нация» находится в оппозиции к территориальным и институциональным рамкам некоего существующего государства или государств. Это различие может выполнять задачу, возлагавшуюся на оппозицию между этническим и гражданским национализмами без сопутствующих последнему затруднений.
   Очевидно, нет ничего обязательно «гражданского» (в нормативно четком смысле этого термина) в государствоцентричном национализме или понимании национальности. Государство, а не общее гражданство является кардинальной точкой отсчета; государство, которое оформляет нацию, вовсе не обязательно демократично, не говоря уже о степени этой демократичности. Более того, понятия государствоцентричного национализма или национальной рамки могут вполне вместить лингвистические, культурные и даже этнические аспекты национальной общности и национализма в такой степени, в какой они оформлены, опосредованы и сформированы государством (как это зачастую и бывает в действительности)[88]. Освобождаясь от ограничивающей антитезы гражданского и этнического или этнокультурного национализма, мы видим, что государствоцентричные национализмы часто обладают сильным культурным компонентом и могут быть (хотя и не обязательно) этницизированными[89].
   Однако контргосударственные национализмы не обязательно являются этническими; национальная рамка сообщества, воспринимаемого как находящегося в оппозиции к существующему государству, вовсе не всегда видится в этнических или даже этнокультурных терминах. В отличие от упоминавшегося выше различия между узким этническим и широким этнокультурным пониманием национальности контргосударственные определения нации могут основываться на территории, исторических привилегиях провинций, на особых политических историях до инкорпорации в более крупное государство и т. д. Все эти случаи указывают на контргосударственное, но не этническое понимание национальной рамки и понимание нации, определяемой в оппозиции к институциональным и территориальным рамкам существующих государств, без обращения к особой этнической или этнокультурной общности. Более того, определяется ли контргосударственный национализм в этнических или этнокультурных терминах или нет, такой национализм может воспринять некоторые «гражданские» качества: в рамках контргосударственных националистических движений, настойчиво требующих политического участия, могут быть созданы условия для культивирования, выражения и осуществления культуры политического участия, а вместе с ней и гражданской добродетели. Данную ситуацию невозможно описать в рамках дихотомии гражданского-этнического национализма, так как она ошибочно, как само собой разумеющееся, приписывает все проявления гражданской добродетели «гражданскому» национализму и отказывает в них национализму «этническому».

Заключение

   «Опасные заблуждения», которые я разобрал в этой работе (некоторые из них прямо противоречат друг другу), не складываются в единую теорию национализма. Я и сам не стремился к созданию подобной теории, критикуя эти постулаты и заблуждения. Поиск некой (или главной) теории национализма, так же как и поиск определенного (или универсального) решения национальных конфликтов, является, по моему убеждению, заблуждением: как теоретические, так и практико-политические проблемы, связанные с национальностью и национализмом, обладают множеством форм и не поддаются разрешению в рамках одного теоретического (или практического) подхода. Моей задачей было не создание комплексной теории национализма, а определение некоторых путей преодоления аналитических клише, теоретических тупиков и практических позиций, основанных на заблуждении, а также выявление более плодотворных способов осмысления национализма и национальных конфликтов и практического обращения с ними.

Роджерс Брубейкер
Именем нации: размышления о национализме и патриотизме[90]

   Сто двадцать лет тому назад выдающийся французский ученый и писатель Эрнест Ренан выступил в Сорбонне с лекцией на тему «Что есть нация?». Эта лекция состоялась двенадцать лет спустя после Франко-прусской войны, которая закончилась для Франции потерей Эльзаса-Лотарингии – области, на которую немецкие националисты претендовали в силу того, что ее население в основном говорило по-немецки. В ответ на их притязания Ренан привел весомые аргументы и выступил с критикой того, что он называл «этнографическим» определением национальной принадлежности: попытки установить национальные границы на основе таких – объективных, как принято считать, – характеристик, как раса, язык или культура. Ренан утверждал, что национальность, в сущности, – это субъективный феномен, основанный на «желании жить вместе». Знаменитая метафора Ренана определяет нацию как «ежедневный плебисцит»[91].
   Определение национальности Ренана сохраняет убедительность и сегодня. И все же мне хотелось бы привлечь внимание не к блестящему ответу Ренана на им же заданный вопрос, но к самому вопросу, над которым с тех пор размышляло великое множество людей. Формулировка вопроса «что есть нация?» не вполне корректна, поскольку подталкивает нас к тому, чтобы определять национальность в категориях объективной реальности, рассматривать нации как особые явления (сообщества?). Она отражает представление о нации как о некой материальной сущности, хотя, возможно, трудноопределяемой.
   Я хочу поставить вопрос несколько иначе: как работает понятие «нация»? Такая формулировка заставляет нас отказаться от расхожего понимания нации как сообщества людей, коллектива, особого организма. Вместо этого она задает взгляд на нацию как на концептуальную категорию, понятие, а на национализм – как на особый язык политики, способ обращения с данной категорией.
   Я исхожу из того, что принадлежность к нации – это не этнодемографический или этнокультурный факт, а политическое заявление, которое требует от людей верности, внимания, взаимной солидарности. Если мы будем рассматривать принадлежность к нации не как реальность, но как заявление, то мы увидим, что «нация» не является чисто аналитической категорией. Это понятие используют не для того, чтобы описывать мир, существующий независимо от языка описания. Напротив, к этому понятию прибегают для того, чтобы изменить мир, изменить восприятие людьми самих себя, мобилизовать их, воззвав к их преданности, пробудить их энергию, сформулировать требования. Это хорошо понимал Макс Вебер, принадлежавший к следующему за Ренаном поколению, когда определял «нацию» как Wertbegriff, т. е. понятие, относящееся к разряду ценностных категорий[92]. Выражаясь современным языком, можно сказать, что нация – это в первую очередь категория практики, а не категория анализа.
   Вместо того чтобы пользоваться нацией как инструментом анализа, я хочу превратить в объект изучения само это понятие. Я не задаюсь вопросом, что такое нация, а спрашиваю, каким образом работает это понятие как категория практики, как выражение, бытующее в языке политики, как политическое требование. Что означает говорить «от имени нации»? Как надлежит оценивать такую практику? Можно ли ее оправдать и следует ли поощрять? Или же употребление этого слова – нация – в лучшем случае является анахронизмом, а в худшем – просто опасно?
   Я не стану пытаться дать обобщенный ответ на эти нормативные вопросы, поскольку считаю, что на них нельзя убедительно ответить в общем: понятие нации используется для решения слишком многих проблем в самых разных контекстах. Во второй части настоящей статьи, где предлагаются ответы на эти нормативные вопросы, я ограничиваюсь контекстом современных Соединенных Штатов. Однако начну я с анализа того, каким образом работают притязания на статус нации в различных обстоятельствах. В некоторых условиях сообщество, которое националисты представляют как «нацию», не совпадает с территорией или со всеми гражданами того или иного государства. В этих случаях притязания на статус нации вступают в противоречие с существующим территориальным и политическим устройством. Заявления о принадлежности к особой нации выражают требование изменить политическую карту или по крайней мере предполагают возможность таких изменений. Речь не всегда идет о предоставлении государственной независимости, но, как правило, такие требования включают в себя по крайней мере создание автономии, т. е. такого политического образования, которое может представлять потенциальную нацию и служить ее интересам. Сказанное справедливо для первой волны националистических движений в Центральной и Восточной Европе XIX века. В качестве современных примеров можно назвать палестинское, фламандское, ачехское, тамильское и многие другие националистические движения.
   Подобные притязания на статус нации (nationhood) обращены в первую очередь к людям, потенциально к ней принадлежащим. Цель этих заявлений – изменить представление людей о самих себе, их идентичность. Такие заявления могут быть обращены к тем, кто раньше воспринимал себя не в национальных, а, например, в конфессиональных категориях, или же отождествлял себя с локальной общностью, или видел себя прежде всего подданным императора, чтобы эти люди стали определять себя в национальных категориях. В другом случае они могут быть направлены на то, чтобы люди стали воспринимать себя принадлежащими к другой нации. Скажем, убедить их в том, что они не испанцы, а баски или каталонцы, не турки, а курды, не канадцы, а квебекцы.
   Притязания на статус нации (nationhood) обращены не только к потенциальным членам нации, но также и к тем, кто занимает положение, дающее право подтвердить справедливость данных заявлений. Власть подтверждать или не признавать национальные притязания принадлежит прежде всего государствам, хотя значение могут иметь и другие влиятельные политические игроки. Под подтверждением притязаний на статус нации я имею в виду получение потенциальной нацией определенного официального признания или же создание каких-то официальных институтов для ее существования, вплоть до самого ценного официального признания – обретения статуса независимого государства.
   Таким образом, исходная функция, выполняемая категорией «нация» в контексте национальных движений, направлена на то, чтобы создать политическое устройство для потенциальной нации. В других условиях эта категория используется совсем иначе: она применяется не для того, чтобы бросить вызов существующему территориальному и политическому порядку, а для формирования в том или ином государстве чувства национального единства. Эту функцию часто называют национальным строительством (nation-building), о котором в последнее время так много говорится. Именно национальное строительство имел в виду итальянский государственный деятель Массимо д’Адзельо, автор известного высказывания: «Мы сотворили Италию, теперь мы должны создать итальянцев». Такого рода работой были заняты и продолжают заниматься до сих пор (кто с большим, кто с меньшим успехом, но все же так и не добившись особых результатов) руководители постколониальных государств. Эти государства завоевали независимость, но их население так и осталось разобщенным, поделенным по конфессиональным, этническим, языковым и региональным критериям. В принципе, именно для решения задачи национальной консолидации понятие нации может быть задействовано сегодня в Ираке: с его помощью можно апеллировать к чувству лояльности новой власти и развивать взаимную солидарность граждан Ирака, преодолевая различия между шиитами и суннитами, курдами и арабами, севером и югом страны[93].
   В подобных условиях категория «нация» может использоваться и иным способом: не столько для апелляции к «национальной» идентичности, превосходящей этнические, языковые, религиозные и региональные различия, сколько для утверждения «владельческих прав» на то или иное государство «основной» этнокультурной «нации», не тождественной всем гражданам этого государства. Если это удастся, государство определяется (или получает новое определение) как политическое устройство, образованное и принадлежащее «основной нации» и существующее для нее[94]. Так применяют понятие нации, например, хиндустанские националисты, которые стремятся переопределить Индию как государство, основанное хиндустани и существующее для этой этноконфессиональной «нации»[95]. Нет нужды добавлять, что такое использование понятия нации исключает из ее состава мусульман, точно так же как в других обстоятельствах аналогичные заявления о «владельческих правах» на государство от имени «основной» нации, определяемой на основании этнической и культурной принадлежности, исключают другие этнические, конфессиональные, языковые или расовые группы.