Страница:
11.8
«Сколько хранится в памяти уже известного, того, что «всегда под рукой… Но если я перестану время от времени перебирать это, оно вновь канет в ее глубинах, рассеется по укромным тайникам. И тогда опять придется все это находить и извлекать как нечто новое, знакомиться с ним и сводить воедино». Это снова Святой Августин. Похоже, у него все-таки была обычная память. Повезло святому…
Когда я впервые увидел своего сына, он посмотрел мне прямо в глаза и двинул уголком рта, словно пытаясь улыбнуться. Я четко прочитал его мысль: «Вот мы и вместе».
– Когда я тебя увидел, – продолжал Сережа, – то сразу понял, что я твой, а ты мой. Я ощутил тебя, а ты меня. Сразу стало хорошо и легко. Даже есть почти расхотелось, хотя чувство голода было со мной все время. Я постарался передать его тебе, и ты тут же спросил у сестры: «Его кормили?» Не моргнув глазом, она соврала: «Конечно». Но мы оба знали, что это не так. Ты потребовал еды, и скоро принесли бутылку с соской. Я поел, и мы поехали домой. В машине очень неприятно пахло, и ты это почувствовал. Ты приоткрыл окно задней дверцы, но скоро закрыл его, потому что стало холодно. Я дал тебе знать, что лучше холод, чем плохой запах, и ты снова опустил стекло. Водитель заворчал, и ты ему сказал что-то, и он тогда остановил машину и дальше ты понес меня на руках. Что ты ему сказал?
Мне совершенно не хотелось повторять сказанные тогда слова и я быстро ответил:
– Неважно. Дальше.
– Первый запах дома мне тоже не понравился, но потом я привык. Этот запах потом был каждое утро, после громкого жужжанья, теперь я знаю, что это был запах кофе, который ты молол каждое утро и потом варил в турке. Помнишь, как я попросил его попробовать?
Конечно, я помнил. Это было вскоре после того, как он заговорил. Тот шок едва прошел, когда Сережа однажды утром, сидя в своем высоком стульчике, вдруг потребовал кофе. Он тогда еще не знал, что это такое и как он называется, а потому выразился описательно: «Дай мне то, что ты делаешь каждое утро». Я много чего делал каждое утро, а потому не понял. Тогда он уточнил: «Дай черное, жидкое, что сильно пахнет».
Я налил ему в бутылочку сильно разбавленного молоком кофе, он попробовал, засмеялся и сказал: «Гадость». Это стало одним из наших первых разногласий.
– Не торопись, – прервал я. – Что было раньше, пока ты не научился говорить? И как научился?
– «На устах его печать», – продекламировал Сергей. – Не знаю, как научился, но попробую описать, хотя чуть позже. Сначала про мучение тела. Через какое-то время после рождения, не могу сказать точно когда, но еще в больнице, стало прорезаться зрение. Смутные тени постепенно превращались в неясные очертания, а потом в фигуры и лица. Я чувствовал, что у меня есть тело, но что с ним делать, было совершенно непонятно. Я стал пробовать им управлять, прямо передо мной появилась деталь тела, теперь я знаю, что это была рука, но тогда я этого не знал. Она моталась передо мной, я пытался удержать ее, но она не слушалась. Ее заносило куда-то из поля зрения, а потом она появлялась снова. Я разозлился и заплакал, но рука продолжала дергаться, пока не оказалась перед ртом, поцарапала губу, а потом я стал ее сосать. Я злился, сосал ее и плакал от беспомощности. Одна из белых теней приблизилась, вытащила мой палец изо рта и всунула туда противный резиновый наконечник, из которого потекла еда. Я чуть не захлебнулся от неожиданности, но потом стал глотать. Внутри стало лучше, но ненадолго, там стало бурлить, что-то распирало изнутри, и я снова заплакал. Нет, не буду про это больше рассказывать. Очень неприятные воспоминания. Понимаешь, что я имею в виду?
Я понимал. Во мне смутно ворочались похожие видения. Как будто то, что он рассказывал, я и сам помнил, но прочно забыл, а теперь те ощущения поднимались из темных глубин моей необъятной памяти. Было очень неприятно. «Смертный ужас рождения» – тут же припомнил я. Владимир Набоков, «Дар».
– Ладно, не надо про это. А как было с языком?
– С языком было странно. С самого начала было ощущение, что я понимаю речь. На самом деле я не всё понимал, но знал, что должен понимать. Язык как бы уже сидел во мне, так что, пожалуй, Пинкер с его языковым инстинктом в чем-то прав, но соответствия между звуками слов и понятиями не было. Да, пожалуй, дело именно в этом – слово «дом» ни с чем не ассоциировалось. «Домом» можно было назвать кашу, а кашу домом, и ничего не изменилось бы, если под картинкой с домиком было бы написано «каша» и все называли бы дом кашей.
– Дальше, пожалуйста.
– Дальше я стал мысленно пробовать разные комбинации звуков. Некоторые казались правильными, другие нет, но критериев проверки не было. Стало ясно, что пока нужно помолчать и послушать речь окружающих. Мне кажется, что все младенцы так делают. Видимо, бессознательно, но ручаться не могу. Моего опыта общения с ними недостаточно для вынесения какого-либо суждения, а мой собственный опыт, увы, похоже, уникален, а значит, нетипичен и, возможно, невоспроизводим. Когда я оказался с тобой дома, все стало проще. Ты пользовался весьма ограниченным набором вокабул и морфем. Чего ты обижаешься? С младенцами все так делают, и это сильно облегчает им понимание и последующее общение. Я же не говорю, что ты примитив, хотя мог бы. Да ладно, сегодня я в хорошем настроении, а кроме того, нельзя обижать свою систему жизнеобеспечения. Ну вот, когда ты улыбаешься, то гораздо симпатичнее. Надеюсь стать похожим на тебя, когда закончится период моего физиологического созревания. Как самец ты вполне приличный экземпляр.
– Какой я тебе самец? – взревел я. Но камеру все-таки не выключил. Пусть потомки знают, на какие жертвы мне приходилось идти, какие синяки оставались на моей нежной, ранимой душе.
– А что, вполне приличный, я же сказал. Это объективная оценка. Чем ты недоволен?
– Негоже называть родного отца самцом.
– Ладно, больше не буду, хотя биологически это неоспоримо верное определение. Есть какие-то другие коннотации?
– Есть, – буркнул я, стараясь сдержать смех. – И откуда ты такой взялся?
– На это могу ответить со всей определенностью – в результате порочного зачатия. Подробности нужны?
– Как-нибудь обойдусь. Еще рассказывать будешь или выключать камеру?
– На сегодня хватит. Дай чего-нибудь почитать по семантике социальной коммуникации, а то я снова не к месту вставлю какое-нибудь биологическое определение. Трудно быть обычным человеком.
«Человеком вообще быть трудно», – подумал я, но решил не высказывать эту спорную мысль вслух. Благо Сергей мои мысли читать, похоже, не мог.
Когда я впервые увидел своего сына, он посмотрел мне прямо в глаза и двинул уголком рта, словно пытаясь улыбнуться. Я четко прочитал его мысль: «Вот мы и вместе».
– Когда я тебя увидел, – продолжал Сережа, – то сразу понял, что я твой, а ты мой. Я ощутил тебя, а ты меня. Сразу стало хорошо и легко. Даже есть почти расхотелось, хотя чувство голода было со мной все время. Я постарался передать его тебе, и ты тут же спросил у сестры: «Его кормили?» Не моргнув глазом, она соврала: «Конечно». Но мы оба знали, что это не так. Ты потребовал еды, и скоро принесли бутылку с соской. Я поел, и мы поехали домой. В машине очень неприятно пахло, и ты это почувствовал. Ты приоткрыл окно задней дверцы, но скоро закрыл его, потому что стало холодно. Я дал тебе знать, что лучше холод, чем плохой запах, и ты снова опустил стекло. Водитель заворчал, и ты ему сказал что-то, и он тогда остановил машину и дальше ты понес меня на руках. Что ты ему сказал?
Мне совершенно не хотелось повторять сказанные тогда слова и я быстро ответил:
– Неважно. Дальше.
– Первый запах дома мне тоже не понравился, но потом я привык. Этот запах потом был каждое утро, после громкого жужжанья, теперь я знаю, что это был запах кофе, который ты молол каждое утро и потом варил в турке. Помнишь, как я попросил его попробовать?
Конечно, я помнил. Это было вскоре после того, как он заговорил. Тот шок едва прошел, когда Сережа однажды утром, сидя в своем высоком стульчике, вдруг потребовал кофе. Он тогда еще не знал, что это такое и как он называется, а потому выразился описательно: «Дай мне то, что ты делаешь каждое утро». Я много чего делал каждое утро, а потому не понял. Тогда он уточнил: «Дай черное, жидкое, что сильно пахнет».
Я налил ему в бутылочку сильно разбавленного молоком кофе, он попробовал, засмеялся и сказал: «Гадость». Это стало одним из наших первых разногласий.
– Не торопись, – прервал я. – Что было раньше, пока ты не научился говорить? И как научился?
– «На устах его печать», – продекламировал Сергей. – Не знаю, как научился, но попробую описать, хотя чуть позже. Сначала про мучение тела. Через какое-то время после рождения, не могу сказать точно когда, но еще в больнице, стало прорезаться зрение. Смутные тени постепенно превращались в неясные очертания, а потом в фигуры и лица. Я чувствовал, что у меня есть тело, но что с ним делать, было совершенно непонятно. Я стал пробовать им управлять, прямо передо мной появилась деталь тела, теперь я знаю, что это была рука, но тогда я этого не знал. Она моталась передо мной, я пытался удержать ее, но она не слушалась. Ее заносило куда-то из поля зрения, а потом она появлялась снова. Я разозлился и заплакал, но рука продолжала дергаться, пока не оказалась перед ртом, поцарапала губу, а потом я стал ее сосать. Я злился, сосал ее и плакал от беспомощности. Одна из белых теней приблизилась, вытащила мой палец изо рта и всунула туда противный резиновый наконечник, из которого потекла еда. Я чуть не захлебнулся от неожиданности, но потом стал глотать. Внутри стало лучше, но ненадолго, там стало бурлить, что-то распирало изнутри, и я снова заплакал. Нет, не буду про это больше рассказывать. Очень неприятные воспоминания. Понимаешь, что я имею в виду?
Я понимал. Во мне смутно ворочались похожие видения. Как будто то, что он рассказывал, я и сам помнил, но прочно забыл, а теперь те ощущения поднимались из темных глубин моей необъятной памяти. Было очень неприятно. «Смертный ужас рождения» – тут же припомнил я. Владимир Набоков, «Дар».
– Ладно, не надо про это. А как было с языком?
– С языком было странно. С самого начала было ощущение, что я понимаю речь. На самом деле я не всё понимал, но знал, что должен понимать. Язык как бы уже сидел во мне, так что, пожалуй, Пинкер с его языковым инстинктом в чем-то прав, но соответствия между звуками слов и понятиями не было. Да, пожалуй, дело именно в этом – слово «дом» ни с чем не ассоциировалось. «Домом» можно было назвать кашу, а кашу домом, и ничего не изменилось бы, если под картинкой с домиком было бы написано «каша» и все называли бы дом кашей.
– Дальше, пожалуйста.
– Дальше я стал мысленно пробовать разные комбинации звуков. Некоторые казались правильными, другие нет, но критериев проверки не было. Стало ясно, что пока нужно помолчать и послушать речь окружающих. Мне кажется, что все младенцы так делают. Видимо, бессознательно, но ручаться не могу. Моего опыта общения с ними недостаточно для вынесения какого-либо суждения, а мой собственный опыт, увы, похоже, уникален, а значит, нетипичен и, возможно, невоспроизводим. Когда я оказался с тобой дома, все стало проще. Ты пользовался весьма ограниченным набором вокабул и морфем. Чего ты обижаешься? С младенцами все так делают, и это сильно облегчает им понимание и последующее общение. Я же не говорю, что ты примитив, хотя мог бы. Да ладно, сегодня я в хорошем настроении, а кроме того, нельзя обижать свою систему жизнеобеспечения. Ну вот, когда ты улыбаешься, то гораздо симпатичнее. Надеюсь стать похожим на тебя, когда закончится период моего физиологического созревания. Как самец ты вполне приличный экземпляр.
– Какой я тебе самец? – взревел я. Но камеру все-таки не выключил. Пусть потомки знают, на какие жертвы мне приходилось идти, какие синяки оставались на моей нежной, ранимой душе.
– А что, вполне приличный, я же сказал. Это объективная оценка. Чем ты недоволен?
– Негоже называть родного отца самцом.
– Ладно, больше не буду, хотя биологически это неоспоримо верное определение. Есть какие-то другие коннотации?
– Есть, – буркнул я, стараясь сдержать смех. – И откуда ты такой взялся?
– На это могу ответить со всей определенностью – в результате порочного зачатия. Подробности нужны?
– Как-нибудь обойдусь. Еще рассказывать будешь или выключать камеру?
– На сегодня хватит. Дай чего-нибудь почитать по семантике социальной коммуникации, а то я снова не к месту вставлю какое-нибудь биологическое определение. Трудно быть обычным человеком.
«Человеком вообще быть трудно», – подумал я, но решил не высказывать эту спорную мысль вслух. Благо Сергей мои мысли читать, похоже, не мог.
11.9
Неожиданные проблемы возникли с юмором. Нет, с обычным юмором у него все было в порядке, он частенько демонстрировал чисто английский юмор, мягкий, ненавязчивый и интеллектуальный, как правило, основанный на игре слов. Проблема возникла с юмором черным.
В пятницу, 7 октября 1994 года, он вернулся из своего пятого класса (куда его перевели сразу из второго) мрачным. Последнее время это с ним бывало частенько. Сергей ныл, что ему тоскливо сидеть за партой и изо всех сил изображать «нормального». В новом классе его пытались потузить старшие «товарищи», но несмотря на разницу в возрасте и в росте, сынок был мной неплохо подготовлен к физическим испытаниям, и от него скоро отстали, поняв, что себе дороже. Посему я не особо обратил внимание на его настроение и продолжал готовить нам обед.
Сергей вошел в кухню и заявил, что больше он в школу не пойдет. Никогда.
Я не особо удивился, так как ожидал этого, хотя и несколько позже.
– Что случилось-то, опять бить пытались?
– Хуже, – буркнул он. – Стишки читали и ржали.
– Похабные, что ли? Неужто еще не привык?
– Если бы. Хуже. «Бабушка внучку в гости ждала, цианистый калий в ступке толкла»… – продекламировал он с отвращением. – Ну и так далее, про дедушку и гвозди.
– Ну и что? – искренне поразился я. – Это же юмор, хоть и черный, протест молодежи против официоза, так сказать. Иногда даже смешно…
– Ну вот ты с этими идиотами и смейся, а я не буду. Сегодня они такие стишки с восторгом орут, а завтра именно это и будут делать, вот увидишь. Гвоздиками к заборчику и хохотать притом до упаду. Все. В школу я больше не иду.
Мои фирменные унаследованные от покойной мамы каменноугольные котлетки, столь любимые нами обоими, но, увы, забытые на сковороде, пришлось отдирать вместе с тефлоном.
– Остались без обеда, – констатировал я. – Сосиски будешь?
– Давай, только кетчупа побольше.
– Станислав Павлович, Инна Григорьевна спрашивает, может ли она зайти попрощаться. Что ей сказать?
– Пусть поднимается, – буркнул я и с неудовольствием отметил, что слишком много бурчу. Надо быть с ней повежливей. Все-таки летела сюда из-за океана. Хотя вряд ли из-за меня, скорее для Сергея. Надо расспросить ее подробней, что она ему за «мать». Этого еще не хватало. И почему Сергей все не идет?
– Где Сергей? – выпалил я только лишь открылась дверь. – Что вы там от меня скрывали? И почему «попрощаться»? Ты же только что приехала…
На лице Инны появилась привычная насмешливая улыбка.
– Умник, ты задаешь столько вопросов, но где их логическая связь? Неужели перебои в работе сердечной мышцы сказываются на мыслительных процессах? Надо будет сказать твоему лечащему врачу. Пусть тебя психиатр понаблюдает. Не бледней, тебе нельзя волноваться.
Я с трудом перевел дух. Ну вот, попробуй быть с ней повежливей. Совсем ведь доконает. А может, она затем и прискакала? Мстить за загубленную жизнь? С нее станется…
– Сергей внизу, – нехотя промолвила она, глядя в окно. – Скоро поднимется. Только не вздумай устраивать нам очную ставку. Знаю я вас, чекистов вонючих. Попрощаться зашла, потому что завтра улетаю. Мне здесь делать больше нечего. Сергей в норме, относительной, конечно. Ты, как мне сказали, стабилен, с позитивной динамикой, выцарапаешься, посему делать мне здесь больше нечего. Да и за гостиницу дерут по триста баксов в сутки.
– А ты бы в Доме колхозника поселилась.
– Умник! Где ты теперь Дом колхозника найдешь. Совсем оторвался. Ладно. Дай-ка я тебя поцелую…
Это у нее здорово получилось, совсем как у Геллы, лобзающей Варенуху. Я внезапно развеселился.
– Целуй, только по-быстрому.
– А не пожалеешь?
– Пожалуй, пожалею, неохота мне в вампиры-наводчики, староват для этого, – быстро ответил я и отвел глаза. – Лучше Сергея позови.
В пятницу, 7 октября 1994 года, он вернулся из своего пятого класса (куда его перевели сразу из второго) мрачным. Последнее время это с ним бывало частенько. Сергей ныл, что ему тоскливо сидеть за партой и изо всех сил изображать «нормального». В новом классе его пытались потузить старшие «товарищи», но несмотря на разницу в возрасте и в росте, сынок был мной неплохо подготовлен к физическим испытаниям, и от него скоро отстали, поняв, что себе дороже. Посему я не особо обратил внимание на его настроение и продолжал готовить нам обед.
Сергей вошел в кухню и заявил, что больше он в школу не пойдет. Никогда.
Я не особо удивился, так как ожидал этого, хотя и несколько позже.
– Что случилось-то, опять бить пытались?
– Хуже, – буркнул он. – Стишки читали и ржали.
– Похабные, что ли? Неужто еще не привык?
– Если бы. Хуже. «Бабушка внучку в гости ждала, цианистый калий в ступке толкла»… – продекламировал он с отвращением. – Ну и так далее, про дедушку и гвозди.
– Ну и что? – искренне поразился я. – Это же юмор, хоть и черный, протест молодежи против официоза, так сказать. Иногда даже смешно…
– Ну вот ты с этими идиотами и смейся, а я не буду. Сегодня они такие стишки с восторгом орут, а завтра именно это и будут делать, вот увидишь. Гвоздиками к заборчику и хохотать притом до упаду. Все. В школу я больше не иду.
Мои фирменные унаследованные от покойной мамы каменноугольные котлетки, столь любимые нами обоими, но, увы, забытые на сковороде, пришлось отдирать вместе с тефлоном.
– Остались без обеда, – констатировал я. – Сосиски будешь?
– Давай, только кетчупа побольше.
* * *
От школы удалось отделаться на удивление легко. В те лихие девяностые за деньги можно было сделать всё. Небольшой мзды оказалось достаточно, чтобы освободить Сережу от школьных занятий под предлогом слабого здоровья и позволить ему сдавать школьный курс экстерном. Тогда остро встала проблема его свободного времени. Но и тут деньги оказались нелишними, и он стал в разных платных секциях заниматься шахматами, теннисом и кикбоксингом. Последнее по его выбору, который я совсем не одобрял.* * *
Жужжание телефона прервало мои воспоминания, и я отошел от сумрачного окна. «Может, не брать трубку? А вдруг это Сергей?» Но это был не Сережа.– Станислав Павлович, Инна Григорьевна спрашивает, может ли она зайти попрощаться. Что ей сказать?
– Пусть поднимается, – буркнул я и с неудовольствием отметил, что слишком много бурчу. Надо быть с ней повежливей. Все-таки летела сюда из-за океана. Хотя вряд ли из-за меня, скорее для Сергея. Надо расспросить ее подробней, что она ему за «мать». Этого еще не хватало. И почему Сергей все не идет?
– Где Сергей? – выпалил я только лишь открылась дверь. – Что вы там от меня скрывали? И почему «попрощаться»? Ты же только что приехала…
На лице Инны появилась привычная насмешливая улыбка.
– Умник, ты задаешь столько вопросов, но где их логическая связь? Неужели перебои в работе сердечной мышцы сказываются на мыслительных процессах? Надо будет сказать твоему лечащему врачу. Пусть тебя психиатр понаблюдает. Не бледней, тебе нельзя волноваться.
Я с трудом перевел дух. Ну вот, попробуй быть с ней повежливей. Совсем ведь доконает. А может, она затем и прискакала? Мстить за загубленную жизнь? С нее станется…
– Сергей внизу, – нехотя промолвила она, глядя в окно. – Скоро поднимется. Только не вздумай устраивать нам очную ставку. Знаю я вас, чекистов вонючих. Попрощаться зашла, потому что завтра улетаю. Мне здесь делать больше нечего. Сергей в норме, относительной, конечно. Ты, как мне сказали, стабилен, с позитивной динамикой, выцарапаешься, посему делать мне здесь больше нечего. Да и за гостиницу дерут по триста баксов в сутки.
– А ты бы в Доме колхозника поселилась.
– Умник! Где ты теперь Дом колхозника найдешь. Совсем оторвался. Ладно. Дай-ка я тебя поцелую…
Это у нее здорово получилось, совсем как у Геллы, лобзающей Варенуху. Я внезапно развеселился.
– Целуй, только по-быстрому.
– А не пожалеешь?
– Пожалуй, пожалею, неохота мне в вампиры-наводчики, староват для этого, – быстро ответил я и отвел глаза. – Лучше Сергея позови.
11.10
К семнадцати годам Сергей превратился в полубога. Великолепное физическое развитие дополнялось невероятным интеллектом, колоссальным объемом знаний и прекрасной памятью. Память, к счастью, у него была не моя, а «обыкновенная», позволяющая кое-что забывать, но все равно очень хорошая.
Школьную программу он сдавал экстерном с ужасными муками. Возвращался весь в поту бледный, сразу лез в душ и приходил в себя, только прослушав на всю громкость «Хорошо темперированный клавир». «Вымываю из себя питекантропа, – ответил он однажды на мой немой вопрос. – В этой школе воняет, как в пещере. И персонажи пещерные». «Ну, не надо судить строго этих несчастных детей».. – начал было я, но он меня перебил. «Да я не про детей, хотя какие они дети, эти половозрелые самцы и самки, я про учителей». Он понимал, что аттестат получить надо и терпел эти походы, изо всех сил изображая «нормального».
Я пахал вовсю, зарабатывая как можно больше, чтобы он мог заниматься всем, чем хотел, читал любые книги, которые приходили изо всех стран мира сотнями. Надо было копить и на обучение. Я был за Оксфорд, а Сергей за Кембридж. Мы там никогда, конечно, не были, а потому исходили из чисто умозрительных соображений. Сережа отвергал Оксфорд как город очень опасный, ссылаясь на телесериал об инспекторе Морзе, вынужденном раскрывать десятки убийств в этом якобы тихом городке. Я напирал на то, что Кембридж опаснее, недаром же Ньютон был вынужден бежать оттуда из-за чумы, которая наверняка где-то там притаилась.
Шахматы он скоро бросил, решив, что с его стороны было бы нечестно обыгрывать чемпионов мира. К этому выводу он пришел, анализируя партии последних двух чемпионатов, но с увлечением составлял этюды, превосходившие мое понимание. Как-то, шастая по интернету, он наткнулся на трехмерные шахматы, скачал программу и стал играть сам с собой, пока не обнаружил небольшой форум фанатов этой заумной игры и дальше сражался с ними. Самым сильным он считал игрока с ником Уоррен и частенько говорил, что был бы не прочь познакомиться с ним лично. «Уж больно заковыристо ходит», – с восхищением качал головой Сережа.
Три раза в неделю мы играли в теннис в частном элитном клубе. Со мной он играл в четверть силы, но я все равно не мог с ним ничего поделать, а с тренером клуба – бывшим чемпионом Союза – сражался на равных. У нас с тренером была твердая договоренность, что он никому Сергея показывать не будет, об участии в турнирах и командах не может быть и речи. «Его бы во Флориду к Нику Болетьери на пару лет отправить, – убивался тот. – Он бы Роддика с Агасси одной левой сделал. Сколько долларовой капусты нарубили бы. На всю жизнь и вам, и мне потом хватило бы. Эх вы, интеллигенты!»
Кикбоксингом Сергей увлекался по-настоящему. На стене у него висели огромные постеры Ван Дамма и Чака Норриса. Очень огорчался, что не знал о кикбоксинге и Чаке, когда тот приезжал в Москву в 1997-м. Над постерами я посмеивался, а сам этот спорт не одобрял. Только однажды пошел посмотреть и больше уже не ходил. Сергей много раз объяснял мне, что там прежде всего надо думать, а уж потом махать руками и ногами, но меня это как-то не убеждало.
– Станислав Павлович? Это тренер Сергея. Вы не волнуйтесь, но он попал в больницу. Пропустил сильный удар по виску, и вот, пока без сознания. Врачи говорят, сотрясение мозга средней тяжести. Я с ним…
– Адрес! – проревел я, влезая в куртку и нащупывая в кармане ключи от машины.
Через полчаса я уже стоял на подкашивающихся ногах в холле больницы и лихорадочно высматривал дежурного врача, который должен был провести меня к Сергею.
Школьную программу он сдавал экстерном с ужасными муками. Возвращался весь в поту бледный, сразу лез в душ и приходил в себя, только прослушав на всю громкость «Хорошо темперированный клавир». «Вымываю из себя питекантропа, – ответил он однажды на мой немой вопрос. – В этой школе воняет, как в пещере. И персонажи пещерные». «Ну, не надо судить строго этих несчастных детей».. – начал было я, но он меня перебил. «Да я не про детей, хотя какие они дети, эти половозрелые самцы и самки, я про учителей». Он понимал, что аттестат получить надо и терпел эти походы, изо всех сил изображая «нормального».
Я пахал вовсю, зарабатывая как можно больше, чтобы он мог заниматься всем, чем хотел, читал любые книги, которые приходили изо всех стран мира сотнями. Надо было копить и на обучение. Я был за Оксфорд, а Сергей за Кембридж. Мы там никогда, конечно, не были, а потому исходили из чисто умозрительных соображений. Сережа отвергал Оксфорд как город очень опасный, ссылаясь на телесериал об инспекторе Морзе, вынужденном раскрывать десятки убийств в этом якобы тихом городке. Я напирал на то, что Кембридж опаснее, недаром же Ньютон был вынужден бежать оттуда из-за чумы, которая наверняка где-то там притаилась.
Шахматы он скоро бросил, решив, что с его стороны было бы нечестно обыгрывать чемпионов мира. К этому выводу он пришел, анализируя партии последних двух чемпионатов, но с увлечением составлял этюды, превосходившие мое понимание. Как-то, шастая по интернету, он наткнулся на трехмерные шахматы, скачал программу и стал играть сам с собой, пока не обнаружил небольшой форум фанатов этой заумной игры и дальше сражался с ними. Самым сильным он считал игрока с ником Уоррен и частенько говорил, что был бы не прочь познакомиться с ним лично. «Уж больно заковыристо ходит», – с восхищением качал головой Сережа.
Три раза в неделю мы играли в теннис в частном элитном клубе. Со мной он играл в четверть силы, но я все равно не мог с ним ничего поделать, а с тренером клуба – бывшим чемпионом Союза – сражался на равных. У нас с тренером была твердая договоренность, что он никому Сергея показывать не будет, об участии в турнирах и командах не может быть и речи. «Его бы во Флориду к Нику Болетьери на пару лет отправить, – убивался тот. – Он бы Роддика с Агасси одной левой сделал. Сколько долларовой капусты нарубили бы. На всю жизнь и вам, и мне потом хватило бы. Эх вы, интеллигенты!»
Кикбоксингом Сергей увлекался по-настоящему. На стене у него висели огромные постеры Ван Дамма и Чака Норриса. Очень огорчался, что не знал о кикбоксинге и Чаке, когда тот приезжал в Москву в 1997-м. Над постерами я посмеивался, а сам этот спорт не одобрял. Только однажды пошел посмотреть и больше уже не ходил. Сергей много раз объяснял мне, что там прежде всего надо думать, а уж потом махать руками и ногами, но меня это как-то не убеждало.
* * *
В пятницу, 19 ноября 2004 года, у него был какой-то очередной полуфинал, и я не очень взволновался, когда он припозднился к ужину. Обычно он звонил, если задерживался, но бывало, что и нет. Всерьез я забеспокоился ближе к полуночи. И тут раздался звонок. Я схватил мобильник, и сердце упало. На экране высвечивался незнакомый номер.– Станислав Павлович? Это тренер Сергея. Вы не волнуйтесь, но он попал в больницу. Пропустил сильный удар по виску, и вот, пока без сознания. Врачи говорят, сотрясение мозга средней тяжести. Я с ним…
– Адрес! – проревел я, влезая в куртку и нащупывая в кармане ключи от машины.
Через полчаса я уже стоял на подкашивающихся ногах в холле больницы и лихорадочно высматривал дежурного врача, который должен был провести меня к Сергею.
11.11
Я привез Сережу домой накануне семнадцатилетия. «Врачи сказали, что его нет смысла дальше держать в больнице, так как они сделали все что могли. Он был в сознании, если так можно назвать состояние, при котором человек ест, пьет, перемещается, хотя и медленно и осторожно, как в темноте, но на внешний мир не реагирует.
Сергея смотрели всевозможные светила, включая французов, англичан и американцев. Папки с результатами тестов и анализов разбухали с устрашающей быстротой. Кардиограммы, энцефалограммы, томограммы, анализы крови, мочи и прочего показывали норму. Физиологическую.
Два раза по месяцу он лежал, вернее, сидел у Бехтерева, в Институте мозга в Питере. Там гордятся своими давними традициями, заложенными еще при Столыпине, высочайшим классом врачей и ученых, прекрасной аппаратурой, но и они причину недуга не обнаружили. Я увез Сергея домой.
Почти все время он сидел у себя в комнате в позе лотоса, так же, как и у Бехтерева. В первые три недели после травмы он больше лежал, вставая только чтобы съесть принесенную ему еду и дойти до туалета. А потом, на 23-й день после пропущенного удара в висок, сел на взятую с постели подушку, принял позу лотоса и застыл. Его обритая для энцефаллографа голова, прекрасной формы, сократовская, была чуть опущена, и с губ не сходила легкая полуулыбка довольного ребенка. У Бехтерева на него как-то повесили массу всякой диагностической аппаратуры, регистрировали всяческие ритмы, которые все были бы в пределах нормы, но только если бы их ускорить в 1.8 раза. Во столько раз у него были замедлены все процессы в организме. Как-то мне показалось, что он перестал дышать, но дыхание вскоре возобновилось. С секундомером в руках я установил, что интервалы между вдохами в течение 11 дней постепенно возрастали, пока не достигли 337 секунд и на том остановились. Молодой врач у Бехтерева на прощание сказал мне: «Не знаю, будет ли это утешением, но если так пойдет и дальше, то ваш сын проживет в 1.8 раза дольше обычного».
Ходить за ним было легко. Когда он немного выходил из транса, сначала каждые 23 часа, а потом каждые 44 часа, то поедал все принесенное, опускался в ванну, давал себя одевать и раздевать, но все это безжизненно и равнодушно. Я регулярно выводил его погулять – сказывалось привитое с детства уважение к свежему воздуху. Он двигался рядом, медленно, но не спотыкаясь и ни на что не наталкиваясь. Казалось, им управляя какой-то механизм, то ли внутренний, то ли внешний, руководивший движениями без его участия. Я заметил, что если по дороге попадалась выгуливаемая хозяином собака, то друг человека, вне зависимости от породы или темперамента, неизменно притихал и старался пройти мимо Сергея бесшумно и незаметно, как бы на цыпочках.
Вначале я опасался, что такой «пассивный образ жизни» приведет к потере мышечной массы или к изменениям костной ткани, но у Бехтерева опасных изменений не обнаружили, а мои еженедельные замеры его веса и показания динамометра, который я вкладывал в его руку, показали, что мышечная масса не уменьшается, а сила жима даже возросла на три процента.
Значит, придется свыкнуться с тем, что я теперь живу с йогом, почти все время пребывающим в нирване. Беспокоило только, и очень сильно беспокоило, что с ним будет, если меня, например, собьет машина или хватит удар. Не так уж молод ведь. Я стал снова лихорадочно зарабатывать в надежде накопить сумму, достаточную для его сколько-нибудь длительного содержания в частной клинике с хорошим уходом. «По крайней мере, теперь не надо будет тратиться на его отмазку от армии», мелькнула мерзкая мыслишка и тут же исчезла. Расходов стало совсем мало, мои потребности были минимальны, так что темпы накопления средств внушали определенный оптимизм.
Сергея смотрели всевозможные светила, включая французов, англичан и американцев. Папки с результатами тестов и анализов разбухали с устрашающей быстротой. Кардиограммы, энцефалограммы, томограммы, анализы крови, мочи и прочего показывали норму. Физиологическую.
Два раза по месяцу он лежал, вернее, сидел у Бехтерева, в Институте мозга в Питере. Там гордятся своими давними традициями, заложенными еще при Столыпине, высочайшим классом врачей и ученых, прекрасной аппаратурой, но и они причину недуга не обнаружили. Я увез Сергея домой.
Почти все время он сидел у себя в комнате в позе лотоса, так же, как и у Бехтерева. В первые три недели после травмы он больше лежал, вставая только чтобы съесть принесенную ему еду и дойти до туалета. А потом, на 23-й день после пропущенного удара в висок, сел на взятую с постели подушку, принял позу лотоса и застыл. Его обритая для энцефаллографа голова, прекрасной формы, сократовская, была чуть опущена, и с губ не сходила легкая полуулыбка довольного ребенка. У Бехтерева на него как-то повесили массу всякой диагностической аппаратуры, регистрировали всяческие ритмы, которые все были бы в пределах нормы, но только если бы их ускорить в 1.8 раза. Во столько раз у него были замедлены все процессы в организме. Как-то мне показалось, что он перестал дышать, но дыхание вскоре возобновилось. С секундомером в руках я установил, что интервалы между вдохами в течение 11 дней постепенно возрастали, пока не достигли 337 секунд и на том остановились. Молодой врач у Бехтерева на прощание сказал мне: «Не знаю, будет ли это утешением, но если так пойдет и дальше, то ваш сын проживет в 1.8 раза дольше обычного».
Ходить за ним было легко. Когда он немного выходил из транса, сначала каждые 23 часа, а потом каждые 44 часа, то поедал все принесенное, опускался в ванну, давал себя одевать и раздевать, но все это безжизненно и равнодушно. Я регулярно выводил его погулять – сказывалось привитое с детства уважение к свежему воздуху. Он двигался рядом, медленно, но не спотыкаясь и ни на что не наталкиваясь. Казалось, им управляя какой-то механизм, то ли внутренний, то ли внешний, руководивший движениями без его участия. Я заметил, что если по дороге попадалась выгуливаемая хозяином собака, то друг человека, вне зависимости от породы или темперамента, неизменно притихал и старался пройти мимо Сергея бесшумно и незаметно, как бы на цыпочках.
Вначале я опасался, что такой «пассивный образ жизни» приведет к потере мышечной массы или к изменениям костной ткани, но у Бехтерева опасных изменений не обнаружили, а мои еженедельные замеры его веса и показания динамометра, который я вкладывал в его руку, показали, что мышечная масса не уменьшается, а сила жима даже возросла на три процента.
Значит, придется свыкнуться с тем, что я теперь живу с йогом, почти все время пребывающим в нирване. Беспокоило только, и очень сильно беспокоило, что с ним будет, если меня, например, собьет машина или хватит удар. Не так уж молод ведь. Я стал снова лихорадочно зарабатывать в надежде накопить сумму, достаточную для его сколько-нибудь длительного содержания в частной клинике с хорошим уходом. «По крайней мере, теперь не надо будет тратиться на его отмазку от армии», мелькнула мерзкая мыслишка и тут же исчезла. Расходов стало совсем мало, мои потребности были минимальны, так что темпы накопления средств внушали определенный оптимизм.
11.12
Дверь палаты резко распахнулась, и я понял, что это Сергей. Сердце стукнуло, но в меру. «Возвращение блудного сына». «Я стою, а на переднем плане – грязная пятка левой ноги», – подсказала безбрежная память. Блудный сын был тоже брит наголо, но я уж точно не напоминал бородатого библейского старца. Да и у Сережи явно и в мыслях не было становиться на колени.
– Извини, папа, я никак не мог представить, что ты так бурно среагируешь. Ну, как вы поговорили?
– Он меня прогнал, – констатировала Инна, перекладывая вину на меня.
– Как прогнал? Ты же здесь.
– Только вернулась. Он меня погулять отправил, когда узнал, что я тебе больше, чем мать.
– Ну, зачем ты так, папа. Тетя Инна ведь…
– Что ты заладил «Папа, папа»! Называй его Стас, ведь был же у вас такой уговор.
«И про это знает. Действительно был у нас такой разговор, когда ему стукнуло десять лет. Это я попросил его так меня называть в знак нашего равенства, но он отмолчался».
– Говори, что с тобой было, – хмуро проворчал я, хотя внутри меня все ликовало. Сергей был снова здесь и, похоже, в полном порядке!
– Может, лучше тетя Инна расскажет? – с сомнением забормотал Сережа, но я его перебил:
– Нет ты. У меня будет масса вопросов, а ей домой пора. Сама сказала.
Инка фыркнула, но промолчала.
«А ведь она действительно любит Сережку, да и меня, пожалуй, тоже. Она явно для него готова на все. И сюда примчалась… Что же это делается, люди добрые?»
– Что ты должна была мне объяснить?
– То, о чем ты должен был и сам догадаться. И догадался бы, если бы как следует подумал. А еще умник…
– Хватит называть меня умником, – резко оборвал ее я. – Надоело, не дети ведь. Да, я своим умом дошел до того, что тот кроличий вирус всего меня перекорежил… Не ухмыляйся, ты ради бога, Инна. А Лена подхватила свой вирус, когда тот прилетел с небес вместе с кометным веществом и вызвал эпидемии. Он ее в конце концов и убил.
– Именно так, – проговорила Инна. – Но до того эта свора вирусов поменяла ваши хромосомы и произвела на свет новый вид Homo в лице Сергея. И, наверное, еще кого-нибудь.
– Да, папа, – подхватил Сергей, – мы ведь с тобой обсуждали вирусную теорию эволюции.
– Извини, папа, я никак не мог представить, что ты так бурно среагируешь. Ну, как вы поговорили?
– Он меня прогнал, – констатировала Инна, перекладывая вину на меня.
– Как прогнал? Ты же здесь.
– Только вернулась. Он меня погулять отправил, когда узнал, что я тебе больше, чем мать.
– Ну, зачем ты так, папа. Тетя Инна ведь…
– Что ты заладил «Папа, папа»! Называй его Стас, ведь был же у вас такой уговор.
«И про это знает. Действительно был у нас такой разговор, когда ему стукнуло десять лет. Это я попросил его так меня называть в знак нашего равенства, но он отмолчался».
– Говори, что с тобой было, – хмуро проворчал я, хотя внутри меня все ликовало. Сергей был снова здесь и, похоже, в полном порядке!
– Может, лучше тетя Инна расскажет? – с сомнением забормотал Сережа, но я его перебил:
– Нет ты. У меня будет масса вопросов, а ей домой пора. Сама сказала.
Инка фыркнула, но промолчала.
«А ведь она действительно любит Сережку, да и меня, пожалуй, тоже. Она явно для него готова на все. И сюда примчалась… Что же это делается, люди добрые?»
– Что ты должна была мне объяснить?
– То, о чем ты должен был и сам догадаться. И догадался бы, если бы как следует подумал. А еще умник…
– Хватит называть меня умником, – резко оборвал ее я. – Надоело, не дети ведь. Да, я своим умом дошел до того, что тот кроличий вирус всего меня перекорежил… Не ухмыляйся, ты ради бога, Инна. А Лена подхватила свой вирус, когда тот прилетел с небес вместе с кометным веществом и вызвал эпидемии. Он ее в конце концов и убил.
– Именно так, – проговорила Инна. – Но до того эта свора вирусов поменяла ваши хромосомы и произвела на свет новый вид Homo в лице Сергея. И, наверное, еще кого-нибудь.
– Да, папа, – подхватил Сергей, – мы ведь с тобой обсуждали вирусную теорию эволюции.
11.13
Мы действительно часто обсуждали с Сергеем мою неожиданную метаморфозу и его уникальные способности. Серега прочесал всю доступную нам литературу о вирусах, разложил ее по полочкам в соответствии со своим разумением, которому я очень доверял, посовещался с Инной и вынес вердикт: эволюция всех биологических видов на Земле, включая человека, происходит только благодаря вирусам. Дарвиновская теория эволюции просто неверна – отбор не в состоянии привести к появлению новых видов. Отбор ведет к регрессу, а не к прогрессу. Да и выбирать можно только из того, что уже есть, а не когда-то будет.
Сергей был твердо убежден, что именно вирусы содержат новый генетический материал, который они впрыскивают в своих «хозяев». Тела их, конечно, сопротивляются, болеют, очень многие погибают все до единого, как динозавры, но те, что остаются, передают следующим поколениям какие-то другие свойства, полученные от вирусов. По нему выходило, что случайная мутация, возникшая у какой-то особи, в ходе дарвиновской эволюции могла дальше передаваться потомству только в исключительных случаях. Такая случайная мутация должна была неизбежно раствориться в тысячах других, большинство из которых были бы несовместимы с жизнью.
Я возражал, я сопротивлялся изо всех сил. Для меня дарвинизм был не просто научной теорией, он был идеологией. Я впитал его всем своим естеством. Отказаться от него означало бы для меня перейти в лагерь креационистов, утверждающих, что все вокруг было создано господом, а это было бы очень неинтересно. С распадом Союза я уже потерял одну идеологию, и у меня не было ни малейшего желания расставаться с другой.
– Вовсе нет, – настаивал Сергей, – господь здесь ни при чем. Эволюция предопределена самими законами природы. Мы просто их еще не совсем понимаем. Тебя же не удивляет, что на одном уровне не могут находиться два электрона с одинаковыми наборами квантовых чисел, это ведь принцип Паули, он тебя не удивляет?
– Нет, конечно, – отвечал я, – что ж тут удивительного. Это закон природы.
– А откуда он взялся? – не унимался Сергей.
– Да ниоткуда. Законы природы выводятся из опыта и после многократных проверок принимаются как аксиома. Наука не спрашивает «откуда» или «зачем», наука спрашивает «как».
– Вот и я спрашиваю «как», – парировал Сергей. – Я спрашиваю как происходит эволюция.
– Дарвин все объяснил, – устало отмахивался я, – и нечего умничать.
– Ничего он не объяснил, – горячился Сергей. – Он ведь вообще говорил только о происхождении видов в результате естественного отбора, а его теорию, не спросясь, распространили на всю эволюцию. Да еще и к происхождению жизни ее пытаются привязать, а уж там он совершенно ни при чем. Он ни разу в своей главной книге ни словом о происхождении человека от обезьяны, кстати, не обмолвился. Это он позже в другой книге написал, за что его и высмеяли.
– Для меня дарвинизм свят, против дарвинизма могут выступать только мракобесы, – торжественно провозгласил я, считая, что тем самым вопрос закрыт, но Сережу это сильно возмутило.
– Ну ты даешь! Дарвин создал свою теорию в девятнадцатом веке на основе весьма ограниченного набора данных. Потому и на отбор напирал. А вот я специально для тебя цитатку приготовил из свежего «Вестника Российской академии наук». Слушай. «Современная наука вплотную подошла к отрицанию какой бы то ни было созидательной роли естественного отбора и его значения как фактора эволюции. Этот вывод – прямое следствие отсутствия в природе внутривидовой конкуренции и борьбы за существование, из которых естественный отбор был в свое время выведен». Усекаешь? «Отсутствие конкуренции и борьбы за существование»! А ведь это весь твой Дарвин. Но его нельзя винить. Никто тогда ничего не знал ни о генах, ни о ДНК и молекулярной биологии. Дарвин даже на законы Менделя внимания не обратил. Хотя кто тогда читал писания чешского монаха. Он предложил всего лишь теорию, и довольно примитивную, хотя по тем временам и передовую. Любая теория должна быть фальсифицируема, ты мне сам про это у Карла Поппера читал. А теперь про святость талдычишь? Может, для тебя и эфир свят? Все ведь были в том же девятнадцатом веке уверены, что без него свет от звезд до нас дойти никак не может. Бедный Максвелл, чтобы свои уравнения объяснить, должен был какие-то дурацкие шестеренки в пространстве рисовать, чтобы показать, как эфир якобы работает. И ты туда же?
– Ладно, – сдался я, – ты лучше знаешь, тогда объясни, что общего между нами и принципом Паули.
– Объясняю недалекому папаше. Как там у Маяковского про что такое хорошо и что такое плохо? «Сына этого ответ помещаю в книжке».
– Бестолочь, – ухмыльнулся я, – там говорится: «Папы этого ответ»…
– А то я не знаю, – заржал Сергей, – но даже классиков иногда приходится поправлять.
Сергей был твердо убежден, что именно вирусы содержат новый генетический материал, который они впрыскивают в своих «хозяев». Тела их, конечно, сопротивляются, болеют, очень многие погибают все до единого, как динозавры, но те, что остаются, передают следующим поколениям какие-то другие свойства, полученные от вирусов. По нему выходило, что случайная мутация, возникшая у какой-то особи, в ходе дарвиновской эволюции могла дальше передаваться потомству только в исключительных случаях. Такая случайная мутация должна была неизбежно раствориться в тысячах других, большинство из которых были бы несовместимы с жизнью.
Я возражал, я сопротивлялся изо всех сил. Для меня дарвинизм был не просто научной теорией, он был идеологией. Я впитал его всем своим естеством. Отказаться от него означало бы для меня перейти в лагерь креационистов, утверждающих, что все вокруг было создано господом, а это было бы очень неинтересно. С распадом Союза я уже потерял одну идеологию, и у меня не было ни малейшего желания расставаться с другой.
– Вовсе нет, – настаивал Сергей, – господь здесь ни при чем. Эволюция предопределена самими законами природы. Мы просто их еще не совсем понимаем. Тебя же не удивляет, что на одном уровне не могут находиться два электрона с одинаковыми наборами квантовых чисел, это ведь принцип Паули, он тебя не удивляет?
– Нет, конечно, – отвечал я, – что ж тут удивительного. Это закон природы.
– А откуда он взялся? – не унимался Сергей.
– Да ниоткуда. Законы природы выводятся из опыта и после многократных проверок принимаются как аксиома. Наука не спрашивает «откуда» или «зачем», наука спрашивает «как».
– Вот и я спрашиваю «как», – парировал Сергей. – Я спрашиваю как происходит эволюция.
– Дарвин все объяснил, – устало отмахивался я, – и нечего умничать.
– Ничего он не объяснил, – горячился Сергей. – Он ведь вообще говорил только о происхождении видов в результате естественного отбора, а его теорию, не спросясь, распространили на всю эволюцию. Да еще и к происхождению жизни ее пытаются привязать, а уж там он совершенно ни при чем. Он ни разу в своей главной книге ни словом о происхождении человека от обезьяны, кстати, не обмолвился. Это он позже в другой книге написал, за что его и высмеяли.
– Для меня дарвинизм свят, против дарвинизма могут выступать только мракобесы, – торжественно провозгласил я, считая, что тем самым вопрос закрыт, но Сережу это сильно возмутило.
– Ну ты даешь! Дарвин создал свою теорию в девятнадцатом веке на основе весьма ограниченного набора данных. Потому и на отбор напирал. А вот я специально для тебя цитатку приготовил из свежего «Вестника Российской академии наук». Слушай. «Современная наука вплотную подошла к отрицанию какой бы то ни было созидательной роли естественного отбора и его значения как фактора эволюции. Этот вывод – прямое следствие отсутствия в природе внутривидовой конкуренции и борьбы за существование, из которых естественный отбор был в свое время выведен». Усекаешь? «Отсутствие конкуренции и борьбы за существование»! А ведь это весь твой Дарвин. Но его нельзя винить. Никто тогда ничего не знал ни о генах, ни о ДНК и молекулярной биологии. Дарвин даже на законы Менделя внимания не обратил. Хотя кто тогда читал писания чешского монаха. Он предложил всего лишь теорию, и довольно примитивную, хотя по тем временам и передовую. Любая теория должна быть фальсифицируема, ты мне сам про это у Карла Поппера читал. А теперь про святость талдычишь? Может, для тебя и эфир свят? Все ведь были в том же девятнадцатом веке уверены, что без него свет от звезд до нас дойти никак не может. Бедный Максвелл, чтобы свои уравнения объяснить, должен был какие-то дурацкие шестеренки в пространстве рисовать, чтобы показать, как эфир якобы работает. И ты туда же?
– Ладно, – сдался я, – ты лучше знаешь, тогда объясни, что общего между нами и принципом Паули.
– Объясняю недалекому папаше. Как там у Маяковского про что такое хорошо и что такое плохо? «Сына этого ответ помещаю в книжке».
– Бестолочь, – ухмыльнулся я, – там говорится: «Папы этого ответ»…
– А то я не знаю, – заржал Сергей, – но даже классиков иногда приходится поправлять.
11.14
– Итак, – начал Сергей, – объясняю для бестолковых. Для начала берем общепринятую теорию Большого Взрыва, согласно которой Вселенная возникла каких-то 14 миллиардов лет тому назад из ничего. Оставим пока в стороне тот факт, что это еще худший креационизм, чем наивное вычисление преподобного архиепископа Северной Ирландии Джеймса Ашера, который в семнадцатом веке установил, что творение произошло в ночь на воскресенье 23 октября 4004 года до рождества Христова. Ладно, забудем пока про церковников, хотя Папская академия наук вовсе не возражает против Большого Взрыва, а напротив, всячески его приветствует. Какая в конце концов разница – шесть тысяч лет назад или 14 миллиардов. Главное, что творение было, а разница во времени только по порядку величины. Они теперь и против внеземных цивилизаций не возражают. Забыли уже за что Джордано Бруно сожгли. Совсем недавно прочитал, что монсеньор Коррадо Бальдуччи, теолог, член ватиканской курии и приближенный к Папе, несколько раз выступал в программе итальянского национального телевидения. Говорил, что контакт с внеземными цивилизациями – реальный феномен, что их существование совместимо с пониманием богословия Католической церковью. Контакты с внеземными цивилизациями, видите ли, не являются демоническими и должны быть тщательно изучены. А ведь монсеньор – эксперт демонологии и консультант Ватикана. Вот так, но я все время отвлекаюсь.
– Отвлекайся, сколько хочешь, – подбодрил его я, – побочные рассуждения тоже представляют интерес для непредвзятого просвещенного слушателя, к коим я себя причисляю, хотя и несколько затуманивают несгибаемую логику повествования.
– Правильно, похвали себя сам, если больше некому. От меня-то не дождешься.
– Где уж нам, – с неискренней скромностью отозвался я. – Позвольте и дальше пить истину из родников вашей мудрости.
– Разрешаю. Слушай дальше. Итак, 14 миллиардов лет назад чего-то там рвануло и дало всему начало – и времени, и пространству и всему прочему, чего до этого просто не было. Прям как у твоего любимца Святого Августина: «Что делал Бог до того, как он создал Небо и Землю? Я не отвечаю, как некто, с весельем: “Он готовил ад для тех, кто задает такие вопросы”. Ибо не было такого времени, до которого Бог ничего не делал, ибо само время было создано им». Один к одному описание Большого Взрыва, минус Бог, конечно.
Продолжаем разговор. Итак, что-то рвануло и стало куда-то разлетаться. Заметьте, что разлетаться особо было некуда, потому как само пространство, согласно этой теории возникло только вместе со взрывом, но оно стало само собой расширяться, творясь из ничего. Сначала все пространство было заполнено только очень горячим излучением, но по мере расширения температура стала падать. Заметь принципиально важное допущение: предполагается, что даже в самые ранние первейшие миллисекунды после рождения Вселенной там уже действовало знакомое по школьным учебникам уравнение состояния идеального газа – если сжатому газу дать расширяться, его температура падает. Еще ничего нет – ни атомов, ни частиц, только излучение с температурой в миллиарды градусов, а школьное уравнение уже делает свое дело. Не поразительно ли? Откуда оно там?
– Опять откуда, – рассмеялся я, – ниоткуда. Сам же сказал, что все рвануло ниоткуда, вот тебе и ответ.
– Отвлекайся, сколько хочешь, – подбодрил его я, – побочные рассуждения тоже представляют интерес для непредвзятого просвещенного слушателя, к коим я себя причисляю, хотя и несколько затуманивают несгибаемую логику повествования.
– Правильно, похвали себя сам, если больше некому. От меня-то не дождешься.
– Где уж нам, – с неискренней скромностью отозвался я. – Позвольте и дальше пить истину из родников вашей мудрости.
– Разрешаю. Слушай дальше. Итак, 14 миллиардов лет назад чего-то там рвануло и дало всему начало – и времени, и пространству и всему прочему, чего до этого просто не было. Прям как у твоего любимца Святого Августина: «Что делал Бог до того, как он создал Небо и Землю? Я не отвечаю, как некто, с весельем: “Он готовил ад для тех, кто задает такие вопросы”. Ибо не было такого времени, до которого Бог ничего не делал, ибо само время было создано им». Один к одному описание Большого Взрыва, минус Бог, конечно.
Продолжаем разговор. Итак, что-то рвануло и стало куда-то разлетаться. Заметьте, что разлетаться особо было некуда, потому как само пространство, согласно этой теории возникло только вместе со взрывом, но оно стало само собой расширяться, творясь из ничего. Сначала все пространство было заполнено только очень горячим излучением, но по мере расширения температура стала падать. Заметь принципиально важное допущение: предполагается, что даже в самые ранние первейшие миллисекунды после рождения Вселенной там уже действовало знакомое по школьным учебникам уравнение состояния идеального газа – если сжатому газу дать расширяться, его температура падает. Еще ничего нет – ни атомов, ни частиц, только излучение с температурой в миллиарды градусов, а школьное уравнение уже делает свое дело. Не поразительно ли? Откуда оно там?
– Опять откуда, – рассмеялся я, – ниоткуда. Сам же сказал, что все рвануло ниоткуда, вот тебе и ответ.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента