Страница:
– Критянин привез порошок еллы? – спросил жрец.
– Я старался! Я сделал все возможное! Я привез белый порошок!
Жрец Таху внимательно посмотрел на критянина, потом перевел взгляд на Хипподи.
Это было плохо. Критянин на секунду опередил Хипподи с ответом, и теперь жрец мог говорить с критянином напрямую. Это было плохо, потому что вес и значение монеты Хипподи с этого момента уже не возрастали. Не упали, но и не возрастали уже. А хитрый критянин придвинулся ближе и упал на колени. Он сразу уловил, что с этой минуты его судьба уже не зависит от Хипподи.
От Бассейна несло нежной прохладой.
Круглые терракотовые диски лежали на дне.
Хипподи еще раз развязал бинт и дал критянину лизнуть пальцы.
Но на этот раз он схитрил и подсунул критянину безымянный палец, более густо смазанный соком одного из деревьев, произрастающих в Пирамиде духов. У Хипподи было хорошее состояние. Он не упал духом. Все делается так, как может делаться. Он был уверен, что перехитрит всех, вот какое хорошее было у него состояние. Конечно, хитрый критянин вызвал интерес жреца, но сейчас ты будешь плакать, критянин, как пораженный дротиком. А потом… А потом я получу порошок еллы – от критянина… И получу двух рабов – от жреца Таху… А если Шамаш отвернется, я открою Главные ворота – и получу почести еще и от победителей… Такое у меня хорошее состояние…
– Где белый порошок? – спросил жрец.
Критянин с отчаянием взглянул в сторону дымящегося судна.
– Он приплыл только вчера, – счел возможным вмешаться в разговор Хипподи. – Морские народы перехватили судно критянина вблизи берегов. У него отобрали весь товар, людей, судно, но белый порошок еллы он спрятал. – Хипподи помедлил, потом добавил: – Правда, сейчас на судно критянина трудно подняться.
– Что скажешь? – спросил жрец, подняв взгляд на критянина.
– Хипподи прав. У меня отобрали судно. Но порошок еллы спрятан.
– Что в том толку? Ведь судно скоро затонет.
Хитрый критянин заволновался.
– Вы поторопились с серой… – Критянин никого не упрекал, он просто приводил факты. – Надо было поджечь одну из чужих трирем… – Критянин ничего не советовал, он просто говорил о возможном. – У вас есть и другие ловкие рабы… – Он не подсказывал, он просто размышлял вслух. – Ловкий пловец легко поднимется на горящее судно… Никто за ним не следит… Видите, там с бортов висят веревочные лестницы…
Жрец покачал головой, солнце пронзало светом его тонкие розовые уши.
Белый порошок еллы спрятан на судне, залитом расплавленной серой, это хорошо… Но это и плохо… Самый убежденный раб-патриот не может дышать парами серы. Это все равно что добежать до стены Полигона и коснуться ее… А без белого порошка скоро остановится производство другой силы. Критянин не уберег ценную вещь, значит, Хипподи не досмотрел за выполнением нужного действия. Приказ нарушают многие, но на этот раз нарушен приказ самого Шамаша. Что из этого следует? А из этого следует только то, что в мире нет бессмертных. И нет послушных. Можно сказать и так: если рано или поздно умирают все, значит, все в свое время пытались ослушаться Шамаша. Правда, оттого, что жрец Таху приподнял левую руку Хипподи и лизнул его средний палец, в нем наблюдалось теперь хорошее состояние. У Хипподи нужные начинания, одобрительно думал он. Морские народы обещают повесить Хипподи первым, значит, он сделал много полезного для аталов. Признание врага – самое высокое признание. Правда, граждане Кафы на набережной, и на гипподроме, и в душных палатках, и вокруг кофейных сосудов перешептываются, хватаясь руками за животы: человека, придумавшего такую еду, надо немедленно повесить. Нельзя, хватаются они за животы, кормить порченым рыбьим кормом свободных граждан Кафы. Когда морские народы не выдержат позора и уйдут, мы сами повесим того, кто придумал такие меры…
С храмовой площадки был виден весь город.
Совсем недавно он был поистине, он был невероятно красив.
По берегам удлиненной бухты тянулись круговые каменные стены, на мостах и на спусках к морю поднимались многие башни и ворота. Камень белого, черного и красного цвета рабы добывали в прибрежных каменоломнях, а потом, затопив выработанные котлованы, устраивали удобные стоянки для кораблей. Некоторые постройки в городе делались простыми, в других мастера искусно и необычным образом сочетали камни разного цвета, сообщая им естественную прелесть; также и стены вокруг наружного земляного кольца они по всей окружности покрывали медью, нанося металл на камни в расплавленном виде, а стену внутреннего вала покрыли литьем из олова, а стену Большого храма – орихалком, испускавшим чудесное огненное блистание… Было видно, как на далеком берегу маленькие люди тянули канат. Им было тяжело. Им помогал на тимпане музыкант, похожий на белого барана, так низко он опускал голову, и другой – на арфе, ревущей, как больной бык. Увидев это, критянин снова заплакал. Может, он вдруг решил, что человеческие слезы чего-то стоят, но жрец и Хипподи так не думали. Они мирно смотрели в море, где, жирно отсвечивая под солнцем, крутились медленные, все всасывающие на пути морские водовороты.
– Я знаю, как взять с судна порошок еллы.
– Это будет хорошо, – медленно произнес жрец. – Мы хотим получить порошок еллы.
– А что получу я? – сквозь слезы спросил критянин.
Жрец Таху не удивился. Мир живет желаниями.
– А что бы ты хотел получить?
Критянин утер мокрые глаза ладонями.
Он быстро заговорил о том, что все в мире рождаются свободными.
Он быстро и правдиво заговорил: вот младенцам нужна грудь матери, им не нужны порошок еллы, или другая сила, им не надо плыть через большие бурные моря, чтобы неожиданно попасть под вонючие глиняные горшки аталов, они не торгуют с народами, расплодившимися за Геркулесовыми столбами. Но младенец растет и требует уже другую грудь – женщины, но не матери; со временем выросший таким образом младенец становится мужчиной и нуждается в послушном рабе и в хорошо заточенных стрелах. Много чего хочется подрастающему младенцу и если бы не участливое внимание Шамаша, он далеко бы зашел. Но Шамаш внимателен. Он участливо убивает тех, кто далеко заходит.
– Ты хочешь мешок золота?
Глаза критянина блеснули:
– Да, мешок. Большой мешок.
– Но мешок золота – это тяжело.
– Ты дашь мне рабов. В Кафе их все равно убьют.
– Это так, – согласно кивнул жрец. – Но ты тоже умрешь, критянин.
– Но не сейчас и не завтра! – всплеснул руками критянин. – Никто не живет вечно, кроме богов, и даже боги иногда рушатся. Я уплыву на Крит и буду жить в своем доме в Фесте. Там я буду пить кофе из красивых чашек. А золото и монету Хипподи, которую мне дадут, спрячу в подполе.
– Если я получу белый порошок еллы, – жрец длинным худым пальцем указал критянину на онемевшего от удивления Хипподи, – ты возьмешь этого человека. Он будет тебе рабом. Он понесет твой мешок с золотом. Он рожден свободным, а такие быстро привыкают к хозяину, потому что боятся еще раз все потерять.
И хлопнул в ладоши. И тотчас из-за колонны вытолкнули странное существо.
Странное существо горбилось, и стонало, и в ужасе закрывало ладонями выжженные, обваренные глаза. Кожа на лице была страшно обожжена, язвы покрывали лоб, шею, голую голову.
– Он был на твоем судне, – сказал жрец. – Ты узнаешь его?
– Кто ты? – спросил критянин и заплакал, потому что в нем начинало действовать дерево печали.
– Я Гаспис…
– Ты Гаспис? – Критянин всплеснул руками. – Ты был красивый, как молодой бык!
– Но теперь меня обожгло расплавленной серой. Я упал за борт. Мне выжгло глаза, ты видишь. Я ухватился за пучок дерева и слепой доплыл до берега.
– Но зачем Шамаш помог такому ничтожному?
– А затем что аталам нужен белый порошок еллы, – наставительно ответил жрец, – а твой Гаспис ослеп. Он плыл наугад, и наши хищные рептилии даже не стали его трогать. Так захотел Шамаш. И Гаспис знает, где спрятан белый порошок еллы, критянин.
– Он привязан к мачте на высоте… – произнес Гаспис и упал.
– Не поднимайте его, – сказал жрец. – Этого уже не надо. Шамаш дал ему столько жизни, сколько нам требовалось. – И поднял на собеседников внимательный взгляд: – Ты помнишь, Хипподи? Я обещал тебе двух рабов. Черного и белого. И я выполню свое обещание, если критянин нас обманет. Но если белый порошок еллы передаст мне критянин, ты пойдешь за ним. Любой из вас может стать рабом.
Жрец Таху замолчал.
Земля мелко подрагивала под его ногами.
Как и все, жрец почти привык к подземным толчкам.
Остров давно трясло. Остров постоянно трясло. Третий месяц камни скатывались с черных склонов, давили по пути дома и посевы. Подземный огонь неумолимо рвался из южного кратера, красные отсветы падали на вечереющую воду, выдавливалась из трещин алая расплавленная каменная масса, озаряла ночь искрящимся сиянием, опаляла тьму, перемигивались вдали факелы на опозоренных триремах, а за разрушенной стеной Полигона все время что-то вспыхивало. Кровавая звезда поднялась над горизонтом, и неясно было, как чувствуют себя победители на рейде поверженного острова.
– Идите, и не дайте сбежать друг другу, – негромко сказал жрец.
– Теперь вы прикованы друг к другу, как гребцы трирем прикованы к своим деревянным скамьям, – также негромко, но с особенным значением добавил он. – Придет рассвет, и один из вас станет хозяином другого, а другой станет рабом другого. У вас мало времени. Если к утру белый порошок еллы не окажется у меня, ты, критянин, станешь рабом Хипподи. А если к утру я получу белый порошок из твоих рук, критянин, Хипподи последует за тобой, как послушный раб.
Лишь бы не подвели гончары».
Синяя трава
1.
Синюю девчонку Кафу отыскали в январе – на дальней командировке.Даже названия не было у командировки, обозначалась простым номером.
Автодорога – трасса – от Магадана уже в тридцать восьмом вытянулась почти на тысячу километров, но последние пять лейтенант Рахимов шел пешком. Все было занесено снегом. Два вооруженных стрелка вывели его на ободранное ветрами плечо сопки, указали на упрятанный внизу среди скал приземистый домик: «Дальше сам, лейтенант!»
В общем, добрался до указанного домика.
Отогревая руки над круглой железной печкой, хмуро поглядывал в сторону тощей, действительно синей, как промокашка, девчонки, сидевшей над полупустой чашкой. Кафа по имени. Дело ее дважды терялось, сперва во Владивостоке, потом в Магадане, но оба раза чудесным образом находилось. В общем, обычный путь: от детдома до этапа. «Я девчонку жалел, – вспомнил лейтенант слова понятого, сказанные когда-то в домике на Охте. – Говорил сохатому (то есть инженеру Лосю): отпускай ее хоть на постирушки. Я и накормлю ее. И приласкаю. Так сохатый этот вместо спасибо спускал с цепи на меня Гусева. Он чуть не с шашкой в руке выскакивал на крылечко. А если разобраться, кто тут от народа, а кто в очках?» Теперь Гусев, который точно был Алексеем Ивановичем, ниоткуда не мог выскочить, лежал «в 1500 м от зоны лагеря в юго-западном направ. на глубине 1,5 мт. в гробу и нижнем белье».
«Варю девчонке кашу с синей травой, – весело гремел у печки чайником Пугаев, вольнонаемный, скуластый, может, татарин. – У нас особенная трава растет. Даже зимой под снегом не вымерзает. – Поглядывал на девчонку, будто искал ее взгляда, но та внимания не обращала. – Нигде такая трава не растет, а у нас растет. Жизненной силы в ней так много, что летом комары в ней дохнут. Из Дальстроя ученый агроном специально приезжал, шутил: вот, дескать, в Кремле теперь будем выращивать такую синюю траву, чтобы и там комары не водились. Так его сразу за жопу взяли. Есть в Магадане такой лютый майор Кутепов, он ко всему прислушивается. («Тебе что, правда нельзя? – сразу вспомнил Рахимов. – На Колыме воздух плотный, холодный, без выпивки тут задохнешься. И народец у нас – тот еще!») Короче, ученый агроном сейчас тачку на Эльгене катает, а мы с Зазебаевым травку едим, девчонку подкармливаем. С синей травы не пучит, не отвлекает от строительства коммунизма. – Весело погремел чайником, жестяными кружками: – Хотя знаю таких, что запросто, как бычки, могут питаться одним турнепсом».
Девчонка Кафа оказалась немой, то есть совсем не говорила.
Зато татарин Пугаев болтал сколько хотел. «Ну, что делается в стране! – весело болтал. – В сухую пустыню плуги трехлемешные везут для вспашки. – Бесперерывно болтал. – Каналы роют. Адыгею сделали сплошь грамотной. Мичурин яблоки переделывает чуть не в груши. А мы тут небо коптим». Совсем ничего не боялся.
Лейтенант Рахимов, слушая, тряс рукавами полушубка.
На пол звонко падали оттаявшие кусочки льда. Теперь сам видел: девчонка была страсть какая тощенькая, будто ее поп защекотал. Такой спать да спать, ждать солнца, ручонки прозрачные, а ее на Колыму – за связь с врагами народа. Ну, какая, в общем, связь? Ну, прислуживала у инженера. Хотя, если по Инструкции, – правильно. Синюю кожу вполне можно отнести к уродствам, таким как «непропорциональность размеров головы по отношению к туловищу, необычайно большая голова, выступающий лоб, любые видимые диспропорции тела, которые могут показаться отврати…» Помнил, там дальше было незаконченное слово, знак переноса.
Отогревшись, сбросил полушубок, поддернул гимнастерку, взял девчонку за руку, мелкую, как у таракана.
«Звать как?»
Не ответила.
«Умеешь говорить?»
Не ответила, а татарин насторожился.
Весело забубнил, подбрасывая в печку дровишки:
«Я, товарищ уполномоченный, всяких живых баб и девок на свету видал. И в потемках видал, и в сумерках. И в телогрейках, и в шинелях, и в шубах, как угодно, и голых, само собой. У каждой на шее, в ушах или там на телогрейке прицеплено было что-нибудь цветастое, неказистое, но всегда приятное глазу – бантик, сережка, вышитая кошечка, цветочек. А у этой ничего. У нее даже слов нет, только кожа синяя».
Девчонка поняла, что о ней говорят, ушла в сени, загромыхала ведром.
– Что-то я не пойму никак. Как такая тощая этап выдержала?
– Другие бабы спасали, – разлил чай татарин.
Кружки жестяные, удобные – не разобьешь, только растоптать можно.
– Сами знаете, товарищ уполномоченный, какие у нас бабы, – стрельнул Пугаев веселым глазом. – Поначалу на этапе девчонку и в карты проигрывали, и обидеть норовили, а она как неразменный пятак. Уведут ее куда, смотришь, она опять сидит на своем месте. Однажды попала к одной лютой меньшевичке по кличке Павла. Та через девчонку с вохрой хотела договориться. Вроде все шло как надо, и старший вохровец заперся с девчонкой в пустом купе, а потом, видят, сам дверь открыл, синюю выпустил, а сам стоит и дрожит. Говорят, до сих пор ходит нараскоряку.
Словами этими как бы предупредил: вы, товарищ уполномоченный, с Кафой тоже поосторожнее. Вам не пойдет нараскоряку ходить.
Подумав, добавил:
– Девчонка у нас в теплицах следит за рассадой.
– Да какая рассада на командировке?
– А девчонка натрясла из одежды.
Видя, что лейтенант не понимает, пояснил:
– Видно, семена у нее с каких-то пор завалялись в карманах. Она же из Ленинграда, в домике за городом росла. Мало ли, любила шляться по полям. Я сам те семена видел. Мелкие, круглые, как мак, только цвета на них никакого, сразу лист вымахивает синий. Мы с Зазебаевым землю возим, назём собираем на командировках, где лошади еще не сдохли. Начальство травкой тоже не брезгует.
Быстро спросил:
– Сами откуда?
– Из Ленинграда.
– Я так и подумал.
– Это почему же так подумал?
– Ну так. Походка у вас особенная.
– А как тот агроном называл синюю травку?
– Виноват, не интересовался. Это вы у Зазебаева спросите, он тулайковец.
Неутомимая память лейтенанта Рахимова, как всегда, вывернула пласт слов. После того, как упрекнул его з/к Полгар в забывчивости, следил за своей памятью. Прокручивал разное. «Рабы немы». Хороший урок! Был, был такой умный академик Тулайков – честили его во всех советских газетах. С царских времен бывалый агроном, в старые законы верил, запачкался в борьбе с травопольной системой красного профессора Вильямса.
– У нас тут все находят место, – весело гудел татарин. – И ученые в очках, и подслеповатые учителя, и народ простой, и такие, что когда-то партийными делами ворочали. Возьмем хоть Зазебаева.
– А он что?
– Товарища Ленина похоронил.
Лейтенант вздрогнул. Но татарин не выдумывал.
У этого Зазебаева, рассказал, сердце всегда горело пламенем. Настоящее горячее революционное сердце. Под Варшавой дважды ранен, вернулся с войны в родную Зазебаевку – перед этим в городе немного учился. Всей душой болел за коммунизм, собирал людей по отдельному человеку, первый колхоз в своем краю основал, люди у него по струнке ходили, как в армии. Деревню зимой снегом заносило по крыши, мороз лютый, а он всех гонял в избу-читальню. Там и книг-то всего штук пять, «Политграмота», ну, все такое, а все равно – книги, скамьи, стол, покрытый для красоты газетами. «Мы не рабы!» Одна тысяча двадцать четвертый год, январь, морозы лютые, непреходящие. (Память лейтенанта услужливо подсказывала: «Рабы немы!») А у Зазебаева мысли. «Чего нас в читальню-та по морозу?» «Надышите!» У Зазебаева лицо худое, как у сумасшедшего, а рядом – сотрудник ОГПУ. Тоже с революционным сердцем, горячий. Прислан проследить, как вровень с мировым пролетариатом горюет дружная деревня Зазебаевка по поводу смерти мирового вождя. Вот и Ленина нет. Казалось, всегда будет. А вот нет Ленина.
«Как с богом-то теперь?»
«Да никак. Совсем упразднили».
«А коли рассердится? Коли спустится с небес да отхерачит за самоуправство?»
Услышав такое, сотрудник ОГПУ от души рассердился: «Вы что, блядь, мужики, мать вашу туды, такое несете? Горе у нас!»
«Ну, горе, сами видим. А как быть?»
«А так, что вождь теперь всегда должен быть рядом!»
Зазебаевцы не сразу поняли. Как это так, всегда рядом? Привезут в Зазебаевку, что ли? Похоронят здесь? Так Москва же не отдаст! Каждому хочется иметь отдельную могилку вождя для обязательных посещений. Как это можно единственное тело разделить на всех?
Хорошо, сотрудник ОГПУ объяснил:
«Революционные сердца объяты… Исполинское горе черными тучами… Самый работящий человек может опустить руки… Вот вы тут все, революционные зазебаевцы, родной колхоз, – закричал, ударив по столу кулаком, – в снегах, в отдалении от центра, у вас в сердце боль еще пронзительнее, чем в городе. Как можно без вождя? Ложишься – боль. Утром привстал с топчана – опять томит…»
И подсказал наконец: «А вот если похоронить Ильича у вас же тут на юру, да в каком красивом месте…»
– Есть такое место! – выкрикнули.
2.
Лейтенант покачал головой.С полрассказа догадался о судьбе гражданина Зазебаева.
Спросил татарина:
– Сам-то по какой?
Сразу стала понятна смелость татарина:
– А я ни по какой. На меня еще нет статьи. Я на Колыме по велению сердца. Как сказали мне, что внесен в список на выселение из десяти главных городов республики, так и завербовался. Ищу, где правильней руки приложить. – Весело одобрил свое поведение: – В ничтожество не впал, а мог сгореть от спирта. Тут многие ничем, кроме спирта, не пахнут. Да и как иначе? На голой правде людей не воспитаешь.
Все также весело предложил:
– Я для вас свою каморку освобожу, товарищ уполномоченный. Ночью в одном помещении с з/к вам нельзя находиться. Вы на службе, а Зазебаев все же – тулайковец. Он Ленина похоронил. Его после того случая на каждый праздник в отсидку брали, пока не загремел окончательно. – Пояснил: – Обычно я дверь держу открытой, чтобы в каморку мою тепло шло, а вы на ночь крючок набрасывайте.
Вечером, когда вышли посмотреть на небо, за углом заметенного снегами домика Пугаев, отворачиваясь от ледяного ветерка и сильно возвышаясь над невысоким лейтенантом, вкрадчиво спросил: «В Магадан-то когда?»
Отливая выпитое, Рахимов буркнул: «В скором времени».
Пугаев на это только сплюнул весело: «Не зарекайтесь, товарищ уполномоченный. Как бы не прихватило. Слышите, как всё замерло?»
Действительно, поземку несло как-то остро, с особенным присвистом. Начинало потихоньку пуржить, выбрасывало снежные заряды. Но звездное небо всё ещё было открыто и кровавая звезда висела над горизонтом.
«Я здесь не засижусь. По трассе за мной приедут».
«По трассе – это хорошо. Я сам выведу вас на трассу».
Что-то Пугаев еще добавил про плетеные снегоступы. Дескать, этот тулайковец Зазебаев, он не только хоронить мастер. Сверху вниз сунул в освободившуюся руку лейтенанта листок бумаги, свернутый треугольником. «Просьба большая, товарищ уполномоченный. В Магадане мое письмецо опустите в почтовый ящик. Это жене моей Маше, доброй женщине, она ждет не дождется на материке. Я треугольничек не стал заклеивать. Понимаю, вы – человек казенный, вам лучше бы посмотреть. А то мало ли…» И весело перевел разговор, радуясь, что в маленькой просьбе не отказано: «Пока мы тут стояли, Зазебаев, видать, вернулся. Такой ветер, что рядом ничего не слышно».
Из-за снежной сопки, под Луной нежно отблескивающей, из-за навалов круч льда и снега, из-за черных в сумерках скал медленно выдвигались, как неведомые чудища, темные облачные щупальца. Они расплывались, как пролитые в воздухе чернила, неожиданно сильный порыв ветра ударил по лицам, заставил попятиться. Дверь толкнулась на тяжелом блоке, наружу вырвался пар. Пугаев впихнул лейтенанта Рахимова в избу, где уже хозяйничал Зазебаев, – действительно хмурый, коренастый. Горячая революционность из него, видно, в последние годы повысыпалась. Пористая кожа темнела многими морщинами. Отдувался, хлопал темными ладошами, подбрасывал в печь дровишки, а синяя девчонка Кафа пряталась на лежанке, за пучками такой же синей, как она, травы.
3.
Тулайковец Зазебаев оказался человеком неразговорчивым.Зато татарин Пугаев говорил вообще за всех. Скуластый, быстрый, в лицах весело изображал, как в январе двадцать четвертого, после известного теперь собрания в избе-читальне, председатель колхоза Зазебаев самолично пил самогон с сотрудником ОГПУ. Керосиновая лампа, в головах ласковый шум. Мечтали: со временем в избе-читальне лампочка Ильича воссияет! А то лошадь Ильича в колхозе вырастят – в 1000 тракторных сил. Нет таких вершин, каких бы мы не достигли! Ведь всем народом! Дивились, ну, как так? Лошадь Пржевальского есть, а лошади Ленина нет. Время от времени заходил в избу-читальню местный плотник, испрашивал указаний: «Размеры гроба какие?» Зазебаев прикидывал на сотрудника ОГПУ, сердился: «Да большие, блядь! Большие! Чтобы, прощаясь, вся Зазебаевка могла за гроб подержаться». Заходил участковый, строго снимал шапку: «Порядок-то как соблюдать? Напьются ведь». Теперь уже сотрудник ОГПУ сердился: «Как это напьются? Горе ведь!» Участковый возражал: «То-то и оно». Потом заходил конюх, мялся у порога, выпить не просил, но от стаканчика не отказывался: «Может, на каждой лошади красиво написать – ЛЕНИН? Они у нас – заморыши, усталые, да Ленин, говорят, сам работал, как лошадь». Даже местный дурачок заглянул, крикнул: «Зазебаев, это тебя надо положить в гроб! Для верности момента. Чтобы вскрикивал лозунгами». Ну, дурачка вышибли.
От всех этих воспоминаний лейтенант долго не мог уснуть.
Вот так когда-то беспризорником долго не мог уснуть. Забьешься в какую щель, где сильно не дует, мечтаешь в полусне: срежу завтра толстый кошель у нэпмана, начну жить хорошо, как все. А денежки кончатся, срежу кошель у другого нэпмана и снова начну жить хорошо, как все. Революцию и для нас, беспризорников, делали, должны учесть. Кешке и Колобу, приятелям-оборвышам, прижимавшимся с двух сторон, в темноте на память читал приказ Троцкого от 6 марта 1921 года. Случайно увидел наклеенную на стене газету, запомнил каждую букву. «Рабоче-крестьянское правительство решило вернуть немедленно кронштадтские мятежные суда в распоряжение Советской Республики. Посему приказываю: поднявшим руку против социалистического отечества немедленно сложить оружие, упорствующих обезоружить и передать в руки советских властей, арестованных комиссаров и других представителей власти немедленно освободить. Только безусловно сдавшиеся могут рассчитывать на милость Советской Республики. Одновременно мною отдается распоряжение подготовить все для разгрома мятежа и мятежников вооруженной рукой. Ответственность за бедствия, которые при этом обрушатся на мирное население, ляжет целиком на головы белогвардейских мятежников. Настоящее предупреждение является последним. Предреввоенсовета Троцкий. Главком Каменев. Командарм Тухачевский. Наштарес Лебедев».
Не зря вспомнил. Сейчас момент тоже революционный.
Срочно взрывчатка нужна стране, сильное взрывчатое вещество.
Хороший хозяин как место для огорода освобождает? Правильно. Выжигает лес, кустарники, выкорчевывают корни (тут и многосильная лошадь Ильича понадобится), умело распахивает почву. В умных агрономических книгах так и говорится: выжигай сорняки, сей свою пшеницу-овес! То же и в обществе. Протоколы, листы допросов, очные ставки. Выжигай и корчуй. Вражеская пропаганда, рютинская платформа, шляпниковские документы. Жить, конечно, можно и рядом со смертью, лишь бы не трогала. Но бдительность, бдительность! Так Зазебаеву в органах и сказали: «Ты бдительность потерял!» Предложили: «Разоружайся, контра! Колись, зачем хоронил вождя в таком гробу, что Вандербильда можно туда засунуть?» Зазебаев, к чести его, не чинился, вину сразу признал. «Людей на колхозной земле не хватает, вот сплачиваем людей, как можем. Тут и горе в помочь». Следователь пошел навстречу: «Ладно. Мыслишь правильно, но терпения у тебя не хватает». Удовлетворенно постучал рабочим натруженным кулаком по столу: «Скоро каждое село, особенно самое отдаленное, получит не только нужных людей, но и спецов получит. Вождь смертью своей выявил множество скрытых вражин. Как начали радоваться, так мы их под корень. Корчуем. Они радуются, а мы корчуем. Так что терпение, Зазебаев! Поедут скоро спецы и на север и на восток. Из Москвы, из Питера, из Минска и Киева, из всех республик. Не хочешь ехать сам, поедешь под присмотром! Мы не рабы, Зазебаев! Рабы не мы! В самые дикие края пошлем ушные головы. Чернорабочим будем платить, сколько надо, а спецы пусть работают из интереса. Заря новой жизни всходит!»