Страница:
Обрядил он своего коня по-княжески. Седло черкасское, подпруга шелковая, узда золочёная.
Позвал Алёша с собой любимого друга Екима Ивановича и поутру в субботу из дому выехал искать себе богатырской славы.
Вот едут верные друзья плечо в плечо, стремя в стремя, по сторонам поглядывают. Никого в степи не видно — ни богатыря, с кем бы силой помериться, ни зверя, чтоб поохотиться. Раскинулась под солнцем русская степь без конца, без края, и шороха в ней не слыхать, в небе птицы не видать. Вдруг видит Алёша — лежит на кургане камень, а на камне что-то написано. Говорит Алёша Екиму Ивановичу:
— Ну-ка, Екимушка, прочитай, что на камне написано. Ты хорошо грамотный, а я грамоте не обучен и читать не могу.
Соскочил Еким с коня, стал на камне надпись разбирать.
— Вот, Алёшенька, что на камне написано: правая дорога ведёт к Чернигову, левая дорога — в Киев, к князю Владимиру, а прямо дорога — к синему морю, к тихим заводям.
— Куда же нам, Еким, путь держать?
— К синему морю ехать далеко, к Чернигову ехать незачем: там калачницы хорошие. Съешь один калач — другой захочется, съешь другой — на перину завалишься, не сыскать нам там богатырской славы. А поедем мы к князю Владимиру, может, он нас в свою дружину возьмёт.
— Ну так завернём, Еким, на левый путь.
Завернули молодцы коней и поехали по дороге к Киеву. Доехали они до берега Сафат-реки, поставили белый шатёр. Алёша с коня соскочил, в шатёр вошёл, лёг на зелёную траву и заснул крепким сном. А Еким коней расседлал, напоил, прогулял, стреножил и в луга пустил, только тогда отдыхать пошёл.
Утром-светом проснулся Алёша, росой умылся, белым полотенцем вытерся, стал кудри расчёсывать.
А Еким вскочил, за конями сходил, попоил их, овсом покормил, заседлал и своего, и Алёшиного.
Снова молодцы в путь пустились.
Едут-едут, вдруг видят — среди степи идёт старичок. Нищий странник — калика перехожая.
На нём лапти из семи шелков сплетённые, на нём шуба соболиная, шапка греческая, а в руках дубинка дорожная.
Увидал он молодцов, загородил им путь:
— Ой вы, молодцы удалые, вы не ездите за Сафат-реку. Стал там станом злой враг Тугарин, Змея сын. Вышиной он как высокий дуб, меж плечами косая сажень, между глаз можно стрелу положить. У него крылатый конь — как лютый зверь: из ноздрей пламя пышет, из ушей дым валит. Не езжайте туда, молодцы!
Екимушка на Алёшу поглядывает, а Алёша распалился, разгневался:
— Чтобы я да всякой нечисти дорогу уступил! Не могу я его взять силой, возьму хитростью. Братец мой, дорожный странничек, дай ты мне на время твоё платье, возьми мои богатырские доспехи, помоги мне с Тугарином справиться.
— Ладно, бери, да смотри, чтобы беды не было: он тебя в один глоток проглотить может.
— Ничего, как-нибудь справимся!
Надел Алёша цветное платье и пошёл пешком к Сафат-реке.
Идёт, на дубинку опирается, прихрамывает…
Увидел его Тугарин Змеевич, закричал так, что дрогнула земля, согнулись высокие дубы, воды из реки выплеснулись. Алёша еле жив стоит, ноги у него подкашиваются.
— Гей, — кричит Тугарин, — гей, странничек, не видал ли ты Алёшу Поповича? Мне бы хотелось его найти, да копьём поколоть, да огнём пожечь.
А Алёша шляпу греческую на лицо натянул, закряхтел, застонал и отвечает стариковским голосом:
— Ох-ох-ох, не гневись на меня, Тугарин Змеевич! Я от старости оглох, ничего не слышу, что ты мне приказываешь. Подъезжай ко мне поближе, к убогому.
Подъехал Тугарин к Алёше, наклонился с седла, хотел ему в ухо гаркнуть, а Алёша ловок, увёртлив был, как хватит его дубинкой между глаз — так Тугарин без памяти на землю пал.
Снял с него Алёша дорогое платье, самоцветами расшитое, не дешёвое платье, ценой в сто тысяч, на себя надел. Самого Тугарина к седлу приторочил и поехал обратно к своим друзьям.
А там Еким Иванович сам не свой, рвётся Алёше помочь, да нельзя в богатырское дело вмешиваться, Алёшиной славе мешать.
Вдруг видит Еким — скачет конь что лютый зверь, на нём в дорогом платье Тугарин сидит.
Разгневался Еким, бросил наотмашь свою палицу в тридцать пудов, прямо в грудь Алёше Поповичу. Свалился Алёша замертво.
А Еким кинжал вытащил, бросился к упавшему, хочет добить Тугарина… И вдруг видит — перед ним Алёша лежит…
Грянулся наземь Еким Иванович, горько расплакался:
— Убил я, убил своего брата названого, дорогого Алёшу Поповича!
Стали они с каликой Алёшу трясти, качать, влили ему в рот питья заморского, растирали травами лечебными. Открыл глаза Алёша, встал на ноги, на ногах стоит-шатается.
Еким Иванович от радости сам не свой.
Снял он с Алёши платье Тугарина, одел его в богатырские доспехи, отдал калике его добро. Посадил Алёшу на коня, сам рядом пошёл: Алёшу поддерживает.
Только у самого Киева Алёша в силу вошёл.
Подъехали они к Киеву в воскресенье, к обеденной поре. Заехали на княжеский двор, соскочили с коней, привязали их к дубовым столбам и вошли в горницу.
Князь Владимир их ласково встречает.
— Здравствуйте, гости милые, вы откуда ко мне приехали? Как зовут вас по имени, величают по отчеству?
— Я из города Ростова, сын соборного попа Леонтия. А зовут меня Алёшей Поповичем. Ехали мы чистой степью, повстречали Тугарина Змеевича, он теперь у меня в тороках[9] висит.
Обрадовался Владимир-князь:
— Ну и богатырь ты, Алёшенька! Куда хочешь за стол садись: хочешь — рядом со мной, хочешь — против меня, хочешь — рядом с княгинею.
Алёша Попович не раздумывал, сел он рядом с княгинею. А Еким Иванович у печки стал.
Крикнул князь Владимир прислужников:
— Развяжите Тугарина Змеевича, принесите сюда в горницу!
Только Алёша взялся за хлеб, за соль — растворились двери горницы, внесли двенадцать конюхов на золотой доске Тугарина, посадили рядом с князем Владимиром.
Прибежали стольники, принесли жареных гусей, лебедей, принесли ковши мёду сладкого.
А Тугарин неучтиво себя ведёт, невежливо. Ухватил лебёдушку и с костями съел, по ковриге целой за щёку запихивает. Сгрёб пироги сдобные да в рот побросал, за один дух десять ковшей мёду в глотку льёт.
Не успели гости кусочка взять, а уже на столе только косточки.
Нахмурился Алёша Попович и говорит:
— У моего батюшки попа Леонтия была собака старая и жадная. Ухватила она большую кость да и подавилась. Я её за хвост схватил, под гору метнул, — то же будет от меня Тугарину.
Потемнел Тугарин, как осенняя ночь, выхватил острый кинжал и метнул его в Алёшу Поповича.
Тут бы Алёше и конец пришёл, да вскочил Еким Иванович, на лету кинжал перехватил.
— Братец мой, Алёша Попович, сам изволишь в него нож бросать или мне позволишь?
— И сам не брошу, и тебе не позволю: неучтиво у князя в горнице ссору вести. А переведаюсь я с ним завтра в чистом поле, и не быть Тугарину живому завтра к вечеру.
Зашумели гости, заспорили, стали заклад держать, всё за Тугарина ставят — и корабли, и товары, и деньги.
За Алёшу ставят только княгиня Апраксия да Еким Иванович.
Встал Алёша из-за стола, поехал с Екимом в свой шатёр на Сафат-реке. Всю ночь Алёша не спит, на небо смотрит, подзывает тучу грозовую, чтобы смочила дождём Тугариновы крылья. Утром-светом прилетел Тугарин, над шатром вьётся, хочет сверху ударить. Да не зря Алёша ночь не спал: налетела туча громовая, грозовая, пролилась дождём, смочила Тугаринову коню могучие крылья. Грянулся конь наземь, по земле поскакал.
А Алёша крепко в седле сидит, острой сабелькой помахивает.
Заревел Тугарин так, что лист с деревьев посыпался:
— Тут тебе, Алёшка, конец: захочу — огнём спалю, захочу — конём потопчу, захочу — копьём заколю.
Подъехал к нему Алёша поближе и говорит:
— Что же ты, Тугарин, обманываешь?! Бились мы с тобой об заклад, что один на один силой померяемся, а теперь за тобой стоит сила несметная!
Оглянулся Тугарин назад, хотел посмотреть, какая сила за ним стоит, а Алёше только того и надобно. Взмахнул острой саблей и отсёк ему голову!
Покатилась голова на землю, как пивной котёл, загудела земля-матушка! Соскочил Алёша, хотел взять голову, да не мог от земли на вершок поднять. Крикнул Алёша Попович зычным голосом:
— Эй вы, верные товарищи, помогите голову Тугарина с земли поднять!
Подъехал Еким Иванович с товарищами, помог Алёше Поповичу голову Тугарина на богатырского коня взвалить.
Как приехали они к Киеву, заехали на княжеский двор, бросили среди двора чудище.
Вышел князь Владимир с княгинею, приглашал Алёшу за княжеский стол, говорил Алёше ласковые слова:
— Живи ты, Алёша, в Киеве, послужи мне, князю Владимиру. Я тебя, Алёша, пожалую.
Остался Алёша в Киеве дружинником.
Так про молодого Алёшу старину поют, чтобы добрые люди слушали:
Илья Муромец и Калин-царь
Русская литература XIX века
Проза
Николай Георгиевич Гарин-Михайловский (1852–1906)
Тёма и Жучка
Позвал Алёша с собой любимого друга Екима Ивановича и поутру в субботу из дому выехал искать себе богатырской славы.
Вот едут верные друзья плечо в плечо, стремя в стремя, по сторонам поглядывают. Никого в степи не видно — ни богатыря, с кем бы силой помериться, ни зверя, чтоб поохотиться. Раскинулась под солнцем русская степь без конца, без края, и шороха в ней не слыхать, в небе птицы не видать. Вдруг видит Алёша — лежит на кургане камень, а на камне что-то написано. Говорит Алёша Екиму Ивановичу:
— Ну-ка, Екимушка, прочитай, что на камне написано. Ты хорошо грамотный, а я грамоте не обучен и читать не могу.
Соскочил Еким с коня, стал на камне надпись разбирать.
— Вот, Алёшенька, что на камне написано: правая дорога ведёт к Чернигову, левая дорога — в Киев, к князю Владимиру, а прямо дорога — к синему морю, к тихим заводям.
— Куда же нам, Еким, путь держать?
— К синему морю ехать далеко, к Чернигову ехать незачем: там калачницы хорошие. Съешь один калач — другой захочется, съешь другой — на перину завалишься, не сыскать нам там богатырской славы. А поедем мы к князю Владимиру, может, он нас в свою дружину возьмёт.
— Ну так завернём, Еким, на левый путь.
Завернули молодцы коней и поехали по дороге к Киеву. Доехали они до берега Сафат-реки, поставили белый шатёр. Алёша с коня соскочил, в шатёр вошёл, лёг на зелёную траву и заснул крепким сном. А Еким коней расседлал, напоил, прогулял, стреножил и в луга пустил, только тогда отдыхать пошёл.
Утром-светом проснулся Алёша, росой умылся, белым полотенцем вытерся, стал кудри расчёсывать.
А Еким вскочил, за конями сходил, попоил их, овсом покормил, заседлал и своего, и Алёшиного.
Снова молодцы в путь пустились.
Едут-едут, вдруг видят — среди степи идёт старичок. Нищий странник — калика перехожая.
На нём лапти из семи шелков сплетённые, на нём шуба соболиная, шапка греческая, а в руках дубинка дорожная.
Увидал он молодцов, загородил им путь:
— Ой вы, молодцы удалые, вы не ездите за Сафат-реку. Стал там станом злой враг Тугарин, Змея сын. Вышиной он как высокий дуб, меж плечами косая сажень, между глаз можно стрелу положить. У него крылатый конь — как лютый зверь: из ноздрей пламя пышет, из ушей дым валит. Не езжайте туда, молодцы!
Екимушка на Алёшу поглядывает, а Алёша распалился, разгневался:
— Чтобы я да всякой нечисти дорогу уступил! Не могу я его взять силой, возьму хитростью. Братец мой, дорожный странничек, дай ты мне на время твоё платье, возьми мои богатырские доспехи, помоги мне с Тугарином справиться.
— Ладно, бери, да смотри, чтобы беды не было: он тебя в один глоток проглотить может.
— Ничего, как-нибудь справимся!
Надел Алёша цветное платье и пошёл пешком к Сафат-реке.
Идёт, на дубинку опирается, прихрамывает…
Увидел его Тугарин Змеевич, закричал так, что дрогнула земля, согнулись высокие дубы, воды из реки выплеснулись. Алёша еле жив стоит, ноги у него подкашиваются.
— Гей, — кричит Тугарин, — гей, странничек, не видал ли ты Алёшу Поповича? Мне бы хотелось его найти, да копьём поколоть, да огнём пожечь.
А Алёша шляпу греческую на лицо натянул, закряхтел, застонал и отвечает стариковским голосом:
— Ох-ох-ох, не гневись на меня, Тугарин Змеевич! Я от старости оглох, ничего не слышу, что ты мне приказываешь. Подъезжай ко мне поближе, к убогому.
Подъехал Тугарин к Алёше, наклонился с седла, хотел ему в ухо гаркнуть, а Алёша ловок, увёртлив был, как хватит его дубинкой между глаз — так Тугарин без памяти на землю пал.
Снял с него Алёша дорогое платье, самоцветами расшитое, не дешёвое платье, ценой в сто тысяч, на себя надел. Самого Тугарина к седлу приторочил и поехал обратно к своим друзьям.
А там Еким Иванович сам не свой, рвётся Алёше помочь, да нельзя в богатырское дело вмешиваться, Алёшиной славе мешать.
Вдруг видит Еким — скачет конь что лютый зверь, на нём в дорогом платье Тугарин сидит.
Разгневался Еким, бросил наотмашь свою палицу в тридцать пудов, прямо в грудь Алёше Поповичу. Свалился Алёша замертво.
А Еким кинжал вытащил, бросился к упавшему, хочет добить Тугарина… И вдруг видит — перед ним Алёша лежит…
Грянулся наземь Еким Иванович, горько расплакался:
— Убил я, убил своего брата названого, дорогого Алёшу Поповича!
Стали они с каликой Алёшу трясти, качать, влили ему в рот питья заморского, растирали травами лечебными. Открыл глаза Алёша, встал на ноги, на ногах стоит-шатается.
Еким Иванович от радости сам не свой.
Снял он с Алёши платье Тугарина, одел его в богатырские доспехи, отдал калике его добро. Посадил Алёшу на коня, сам рядом пошёл: Алёшу поддерживает.
Только у самого Киева Алёша в силу вошёл.
Подъехали они к Киеву в воскресенье, к обеденной поре. Заехали на княжеский двор, соскочили с коней, привязали их к дубовым столбам и вошли в горницу.
Князь Владимир их ласково встречает.
— Здравствуйте, гости милые, вы откуда ко мне приехали? Как зовут вас по имени, величают по отчеству?
— Я из города Ростова, сын соборного попа Леонтия. А зовут меня Алёшей Поповичем. Ехали мы чистой степью, повстречали Тугарина Змеевича, он теперь у меня в тороках[9] висит.
Обрадовался Владимир-князь:
— Ну и богатырь ты, Алёшенька! Куда хочешь за стол садись: хочешь — рядом со мной, хочешь — против меня, хочешь — рядом с княгинею.
Алёша Попович не раздумывал, сел он рядом с княгинею. А Еким Иванович у печки стал.
Крикнул князь Владимир прислужников:
— Развяжите Тугарина Змеевича, принесите сюда в горницу!
Только Алёша взялся за хлеб, за соль — растворились двери горницы, внесли двенадцать конюхов на золотой доске Тугарина, посадили рядом с князем Владимиром.
Прибежали стольники, принесли жареных гусей, лебедей, принесли ковши мёду сладкого.
А Тугарин неучтиво себя ведёт, невежливо. Ухватил лебёдушку и с костями съел, по ковриге целой за щёку запихивает. Сгрёб пироги сдобные да в рот побросал, за один дух десять ковшей мёду в глотку льёт.
Не успели гости кусочка взять, а уже на столе только косточки.
Нахмурился Алёша Попович и говорит:
— У моего батюшки попа Леонтия была собака старая и жадная. Ухватила она большую кость да и подавилась. Я её за хвост схватил, под гору метнул, — то же будет от меня Тугарину.
Потемнел Тугарин, как осенняя ночь, выхватил острый кинжал и метнул его в Алёшу Поповича.
Тут бы Алёше и конец пришёл, да вскочил Еким Иванович, на лету кинжал перехватил.
— Братец мой, Алёша Попович, сам изволишь в него нож бросать или мне позволишь?
— И сам не брошу, и тебе не позволю: неучтиво у князя в горнице ссору вести. А переведаюсь я с ним завтра в чистом поле, и не быть Тугарину живому завтра к вечеру.
Зашумели гости, заспорили, стали заклад держать, всё за Тугарина ставят — и корабли, и товары, и деньги.
За Алёшу ставят только княгиня Апраксия да Еким Иванович.
Встал Алёша из-за стола, поехал с Екимом в свой шатёр на Сафат-реке. Всю ночь Алёша не спит, на небо смотрит, подзывает тучу грозовую, чтобы смочила дождём Тугариновы крылья. Утром-светом прилетел Тугарин, над шатром вьётся, хочет сверху ударить. Да не зря Алёша ночь не спал: налетела туча громовая, грозовая, пролилась дождём, смочила Тугаринову коню могучие крылья. Грянулся конь наземь, по земле поскакал.
А Алёша крепко в седле сидит, острой сабелькой помахивает.
Заревел Тугарин так, что лист с деревьев посыпался:
— Тут тебе, Алёшка, конец: захочу — огнём спалю, захочу — конём потопчу, захочу — копьём заколю.
Подъехал к нему Алёша поближе и говорит:
— Что же ты, Тугарин, обманываешь?! Бились мы с тобой об заклад, что один на один силой померяемся, а теперь за тобой стоит сила несметная!
Оглянулся Тугарин назад, хотел посмотреть, какая сила за ним стоит, а Алёше только того и надобно. Взмахнул острой саблей и отсёк ему голову!
Покатилась голова на землю, как пивной котёл, загудела земля-матушка! Соскочил Алёша, хотел взять голову, да не мог от земли на вершок поднять. Крикнул Алёша Попович зычным голосом:
— Эй вы, верные товарищи, помогите голову Тугарина с земли поднять!
Подъехал Еким Иванович с товарищами, помог Алёше Поповичу голову Тугарина на богатырского коня взвалить.
Как приехали они к Киеву, заехали на княжеский двор, бросили среди двора чудище.
Вышел князь Владимир с княгинею, приглашал Алёшу за княжеский стол, говорил Алёше ласковые слова:
— Живи ты, Алёша, в Киеве, послужи мне, князю Владимиру. Я тебя, Алёша, пожалую.
Остался Алёша в Киеве дружинником.
Так про молодого Алёшу старину поют, чтобы добрые люди слушали:
Наш Алёша роду поповского,
Ох и храбр и умён, да нравом сварлив.
Он не так силён, как напуском смел.
Илья Муромец и Калин-царь
Тихо, скучно у князя в горнице.
Не с кем князю совет держать, не с кем пир пировать, на охоту ездить…
Ни один богатырь в Киев не заглядывает.
А Илья сидит в глубоком погребе. На замки заперты решётки железные, завалены решётки дубьём, корневищами, засыпаны для крепости жёлтым песком. Не пробраться к Илье даже мышке серенькой.
Тут бы старому и смерть пришла, да была у князя дочка-умница. Знает она, что Илья Муромец мог бы от врагов защитить Киев-град, мог бы постоять за русских людей, уберечь от горя и матушку, и князя Владимира.
Вот она гнева княжеского не побоялась, взяла ключи у матушки, приказала верным своим служаночкам подкопать к погребу подкопы тайные и стала носить Илье Муромцу кушанья и мёды сладкие.
Сидит Илья в погребе жив-здоров, а Владимир думает — его давно на свете нет.
Сидит раз князь в горнице, горькую думу думает. Вдруг слышит — по дороге скачет кто-то, копыта бьют, будто гром гремит. Повалились ворота тесовые, задрожала вся горница, половицы в сенях подпрыгнули. Сорвались двери с петель кованых, и вошёл в горницу татарин — посол от самого царя татарского Калина.
Сам гонец ростом со старый дуб, голова — как пивной котёл.
Подаёт гонец князю грамоту, а в той грамоте написано:
«Я, царь Калин, татарами правил, татар мне мало, — я Русь захотел. Ты сдавайся мне, князь киевский, не то всю Русь я огнём сожгу, конями потопчу, запрягу в телеги мужиков, порублю детей и стариков, тебя, князь, заставлю коней стеречь, княгиню — на кухне лепёшки печь».
Тут Владимир-князь разохался, расплакался, пошёл к княгине Апраксии:
— Что мы будем делать, княгинюшка?! Рассердил я всех богатырей, и теперь нас защитить некому. Верного Илью Муромца заморил я глупой смертью, голодной. И теперь придётся нам бежать из Киева.
Говорит князю его молодая дочь:
— Пошли, батюшка, поглядеть на Илью, может, он ещё живой в погребе сидит.
— Эх ты, дурочка неразумная! Если снимешь с плеч голову, разве прирастёт она? Может ли Илья три года без пищи сидеть? Давно уже его косточки в прах рассыпались…
А она одно твердит:
— Пошли слуг поглядеть на Илью.
Послал князь раскопать погреба глубокие, открыть решётки чугунные.
Открыли слуги погреба, а там Илья живой сидит, перед ним свеча горит. Увидали его слуги, к князю бросились.
Князь с княгиней спустились в погреба. Кланяется князь Илье до сырой земли:
— Помоги нам, Илюшенька, обложила татарская рать Киев с пригородами. Выходи, Илья, из погреба, постой за меня.
— Я три года по твоему указу в погребах просидел, не хочу я за тебя стоять!
Поклонилась ему княгинюшка:
— За меня постой, Илья Иванович!
— Для тебя я из погреба не выйду вон.
Что тут делать? Князь молчит, княгиня плачет, а Илья на них глядеть не хочет.
Вышла тут молодая княжеская дочь, поклонилась Илье Муромцу:
— Не для князя, не для княгини, не для меня, молодой, а для бедных вдов, для малых детей выходи, Илья Иванович, из погреба, ты постой за русских людей, за родную Русь!
Встал тут Илья, расправил богатырские плечи, вышел из погреба, сел на Бурушку-Косматушку, поскакал в татарский стан. Ехал-ехал, до татарского войска доехал.
Взглянул Илья Муромец, головой покачал: в чистом поле войска татарского видимо-невидимо, серой птице вокруг в день не облететь, быстрому коню в неделю не объехать.
Среди войска татарского стоит золотой шатёр. В том шатре сидит Калин-царь. Сам царь — как столетний дуб, ноги — брёвна кленовые, руки — грабли еловые, голова — как медный котёл, один ус золотой, другой серебряный.
Увидал царь Илью Муромца, стал смеяться, бородой трясти:
— Налетел щенок на больших собак! Где тебе со мной справиться, я тебя на ладонь посажу, другой хлопну, только мокрое место останется! Ты откуда такой выскочил, что на Калина-царя тявкаешь?
Говорит ему Илья Муромец:
— Раньше времени ты, Калин-царь, хвастаешь! Не велик я богатырь, старый казак Илья Муромец, а, пожалуй, и я не боюсь тебя!
Услыхал это Калин-царь, вскочил на ноги:
— Слухом о тебе земля полнится. Коли ты тот славный богатырь Илья Муромец, так садись со мной за дубовый стол, ешь мои кушанья сладкие, пей мои вина заморские, не служи только князю русскому, служи мне, царю татарскому.
Рассердился тут Илья Муромец:
— Не бывало на Руси изменников! Я не пировать с тобой пришёл, а с Руси тебя гнать долой!
Снова начал его царь уговаривать:
— Славный русский богатырь, Илья Муромец, есть у меня две дочки, у них косы как воронье крыло, у них глазки словно щёлочки, платье шито яхонтом[10] да жемчугом. Я любую за тебя замуж отдам, будешь ты мне любимым зятюшкой.
Ещё пуще рассердился Илья Муромец:
— Ах ты, чучело заморское! Испугался духа русского! Выходи скорее на смертный бой, выну я свой богатырский меч, на твоей шее посватаюсь.
Тут взъярился и Калин-царь. Вскочил на ноги кленовые, кривым мечом помахивает, громким голосом покрикивает:
— Я тебя, деревенщина, мечом порублю, копьём поколю, из твоих костей похлёбку сварю!
Стал у них тут великий бой. Они мечами рубятся — только искры из-под мечей брызгают. Изломали мечи и бросили. Они копьями колются — только ветер шумит да гром гремит. Изломали копья и бросили. Стали биться они руками голыми.
Калин-царь Илюшеньку бьёт и гнёт, белые руки его ломает, резвые ноги его подгибает. Бросил царь Илью на сырой песок, сел ему на грудь, вынул острый нож.
— Распорю я тебе грудь могучую, посмотрю в твоё сердце русское.
Говорит ему Илья Муромец:
— В русском сердце прямая честь да любовь к Руси-матушке.
Калин-царь ножом грозит, издевается:
— А и впрямь невелик ты богатырь, Илья Муромец, верно, мало хлеба кушаешь.
— А я съем калач да и сыт с того.
Рассмеялся татарский царь:
— А я ем три печи калачей, в щах съедаю быка целого.
— Ничего, — говорит Илюшенька. — Была у моего батюшки корова-обжорище, она много ела-пила да и лопнула.
Говорит Илья, а сам тесней к русской земле прижимается. От русской земли к нему сила идёт, по жилушкам Ильи перекатывается, крепит ему руки богатырские.
Замахнулся на него ножом Калин-царь, а Илюшенька как двинется… Слетел с него Калин-царь словно пёрышко.
— Мне, — Илья кричит, — от русской земли силы втрое прибыло!
Да как схватит он Калина-царя за ноги кленовые, стал кругом татарином помахивать, бить-крушить им войско татарское. Где махнёт — там станет улица, отмахнётся — переулочек! Бьёт-крушит Илья, приговаривает:
— Это вам за малых детушек! Это вам за кровь крестьянскую! За обиды злые, за поля пустые, за грабёж лихой, за разбой, за всю землю русскую!
Тут татары на убег пошли. Через поле бегут, громким голосом кричат:
— Ай, не приведись нам видеть русских людей, не встречать бы больше русских богатырей!
Полно с тех пор на Русь ходить!
Бросил Илья Калина-царя, словно ветошку негодную, в золотой шатёр зашёл, налил чару крепкого вина, не малую чару, в полтора ведра. Выпил он чару за единый дух. Выпил он за Русь-матушку, за её поля широкие крестьянские, за её города торговые, за леса зелёные, за моря синие, за лебедей на заводях!
Слава, слава родной Руси! Не скакать врагам по нашей земле, не топтать их коням землю русскую, не затмить им солнце наше красное!
Не с кем князю совет держать, не с кем пир пировать, на охоту ездить…
Ни один богатырь в Киев не заглядывает.
А Илья сидит в глубоком погребе. На замки заперты решётки железные, завалены решётки дубьём, корневищами, засыпаны для крепости жёлтым песком. Не пробраться к Илье даже мышке серенькой.
Тут бы старому и смерть пришла, да была у князя дочка-умница. Знает она, что Илья Муромец мог бы от врагов защитить Киев-град, мог бы постоять за русских людей, уберечь от горя и матушку, и князя Владимира.
Вот она гнева княжеского не побоялась, взяла ключи у матушки, приказала верным своим служаночкам подкопать к погребу подкопы тайные и стала носить Илье Муромцу кушанья и мёды сладкие.
Сидит Илья в погребе жив-здоров, а Владимир думает — его давно на свете нет.
Сидит раз князь в горнице, горькую думу думает. Вдруг слышит — по дороге скачет кто-то, копыта бьют, будто гром гремит. Повалились ворота тесовые, задрожала вся горница, половицы в сенях подпрыгнули. Сорвались двери с петель кованых, и вошёл в горницу татарин — посол от самого царя татарского Калина.
Сам гонец ростом со старый дуб, голова — как пивной котёл.
Подаёт гонец князю грамоту, а в той грамоте написано:
«Я, царь Калин, татарами правил, татар мне мало, — я Русь захотел. Ты сдавайся мне, князь киевский, не то всю Русь я огнём сожгу, конями потопчу, запрягу в телеги мужиков, порублю детей и стариков, тебя, князь, заставлю коней стеречь, княгиню — на кухне лепёшки печь».
Тут Владимир-князь разохался, расплакался, пошёл к княгине Апраксии:
— Что мы будем делать, княгинюшка?! Рассердил я всех богатырей, и теперь нас защитить некому. Верного Илью Муромца заморил я глупой смертью, голодной. И теперь придётся нам бежать из Киева.
Говорит князю его молодая дочь:
— Пошли, батюшка, поглядеть на Илью, может, он ещё живой в погребе сидит.
— Эх ты, дурочка неразумная! Если снимешь с плеч голову, разве прирастёт она? Может ли Илья три года без пищи сидеть? Давно уже его косточки в прах рассыпались…
А она одно твердит:
— Пошли слуг поглядеть на Илью.
Послал князь раскопать погреба глубокие, открыть решётки чугунные.
Открыли слуги погреба, а там Илья живой сидит, перед ним свеча горит. Увидали его слуги, к князю бросились.
Князь с княгиней спустились в погреба. Кланяется князь Илье до сырой земли:
— Помоги нам, Илюшенька, обложила татарская рать Киев с пригородами. Выходи, Илья, из погреба, постой за меня.
— Я три года по твоему указу в погребах просидел, не хочу я за тебя стоять!
Поклонилась ему княгинюшка:
— За меня постой, Илья Иванович!
— Для тебя я из погреба не выйду вон.
Что тут делать? Князь молчит, княгиня плачет, а Илья на них глядеть не хочет.
Вышла тут молодая княжеская дочь, поклонилась Илье Муромцу:
— Не для князя, не для княгини, не для меня, молодой, а для бедных вдов, для малых детей выходи, Илья Иванович, из погреба, ты постой за русских людей, за родную Русь!
Встал тут Илья, расправил богатырские плечи, вышел из погреба, сел на Бурушку-Косматушку, поскакал в татарский стан. Ехал-ехал, до татарского войска доехал.
Взглянул Илья Муромец, головой покачал: в чистом поле войска татарского видимо-невидимо, серой птице вокруг в день не облететь, быстрому коню в неделю не объехать.
Среди войска татарского стоит золотой шатёр. В том шатре сидит Калин-царь. Сам царь — как столетний дуб, ноги — брёвна кленовые, руки — грабли еловые, голова — как медный котёл, один ус золотой, другой серебряный.
Увидал царь Илью Муромца, стал смеяться, бородой трясти:
— Налетел щенок на больших собак! Где тебе со мной справиться, я тебя на ладонь посажу, другой хлопну, только мокрое место останется! Ты откуда такой выскочил, что на Калина-царя тявкаешь?
Говорит ему Илья Муромец:
— Раньше времени ты, Калин-царь, хвастаешь! Не велик я богатырь, старый казак Илья Муромец, а, пожалуй, и я не боюсь тебя!
Услыхал это Калин-царь, вскочил на ноги:
— Слухом о тебе земля полнится. Коли ты тот славный богатырь Илья Муромец, так садись со мной за дубовый стол, ешь мои кушанья сладкие, пей мои вина заморские, не служи только князю русскому, служи мне, царю татарскому.
Рассердился тут Илья Муромец:
— Не бывало на Руси изменников! Я не пировать с тобой пришёл, а с Руси тебя гнать долой!
Снова начал его царь уговаривать:
— Славный русский богатырь, Илья Муромец, есть у меня две дочки, у них косы как воронье крыло, у них глазки словно щёлочки, платье шито яхонтом[10] да жемчугом. Я любую за тебя замуж отдам, будешь ты мне любимым зятюшкой.
Ещё пуще рассердился Илья Муромец:
— Ах ты, чучело заморское! Испугался духа русского! Выходи скорее на смертный бой, выну я свой богатырский меч, на твоей шее посватаюсь.
Тут взъярился и Калин-царь. Вскочил на ноги кленовые, кривым мечом помахивает, громким голосом покрикивает:
— Я тебя, деревенщина, мечом порублю, копьём поколю, из твоих костей похлёбку сварю!
Стал у них тут великий бой. Они мечами рубятся — только искры из-под мечей брызгают. Изломали мечи и бросили. Они копьями колются — только ветер шумит да гром гремит. Изломали копья и бросили. Стали биться они руками голыми.
Калин-царь Илюшеньку бьёт и гнёт, белые руки его ломает, резвые ноги его подгибает. Бросил царь Илью на сырой песок, сел ему на грудь, вынул острый нож.
— Распорю я тебе грудь могучую, посмотрю в твоё сердце русское.
Говорит ему Илья Муромец:
— В русском сердце прямая честь да любовь к Руси-матушке.
Калин-царь ножом грозит, издевается:
— А и впрямь невелик ты богатырь, Илья Муромец, верно, мало хлеба кушаешь.
— А я съем калач да и сыт с того.
Рассмеялся татарский царь:
— А я ем три печи калачей, в щах съедаю быка целого.
— Ничего, — говорит Илюшенька. — Была у моего батюшки корова-обжорище, она много ела-пила да и лопнула.
Говорит Илья, а сам тесней к русской земле прижимается. От русской земли к нему сила идёт, по жилушкам Ильи перекатывается, крепит ему руки богатырские.
Замахнулся на него ножом Калин-царь, а Илюшенька как двинется… Слетел с него Калин-царь словно пёрышко.
— Мне, — Илья кричит, — от русской земли силы втрое прибыло!
Да как схватит он Калина-царя за ноги кленовые, стал кругом татарином помахивать, бить-крушить им войско татарское. Где махнёт — там станет улица, отмахнётся — переулочек! Бьёт-крушит Илья, приговаривает:
— Это вам за малых детушек! Это вам за кровь крестьянскую! За обиды злые, за поля пустые, за грабёж лихой, за разбой, за всю землю русскую!
Тут татары на убег пошли. Через поле бегут, громким голосом кричат:
— Ай, не приведись нам видеть русских людей, не встречать бы больше русских богатырей!
Полно с тех пор на Русь ходить!
Бросил Илья Калина-царя, словно ветошку негодную, в золотой шатёр зашёл, налил чару крепкого вина, не малую чару, в полтора ведра. Выпил он чару за единый дух. Выпил он за Русь-матушку, за её поля широкие крестьянские, за её города торговые, за леса зелёные, за моря синие, за лебедей на заводях!
Слава, слава родной Руси! Не скакать врагам по нашей земле, не топтать их коням землю русскую, не затмить им солнце наше красное!
Русская литература XIX века
Проза
Николай Георгиевич Гарин-Михайловский (1852–1906)
Николай Георгиевич Михайловский родился в старинной дворянской семье, когда-то одной из наиболее богатых и знатных в Херсонской губернии. Крестили его царь Николай I и мать революционерки Веры Засулич. Первоначальное образование, по традиции дворянских семей, он получил дома, затем учился в одесской Ришельевской гимназии, на юридическом факультете Петербургского университета, откуда перешёл в Институт путей сообщения. В пору студенческой практики Михайловский ездил кочегаром на паровозе, строил дорогу из Молдавии в Болгарию, участвовал в проектировании дороги между Ялтой и Севастополем. Очень тесно общается с революционерами. В годы первой русской революции он перечислил крупную сумму денег в партийную кассу.
С 1896 года за ним устанавливается строжайший надзор, который продолжался до его кончины.
Характер у Николая Георгиевича был кипучий. Он исколесил всю Россию, совершил кругосветное путешествие. Свои произведения писал «на ходу». И смерть настигла его неожиданно. Николай Георгиевич умер на редакционном заседании журнала «Вестник жизни» от паралича сердца.
С 1896 года за ним устанавливается строжайший надзор, который продолжался до его кончины.
Характер у Николая Георгиевича был кипучий. Он исколесил всю Россию, совершил кругосветное путешествие. Свои произведения писал «на ходу». И смерть настигла его неожиданно. Николай Георгиевич умер на редакционном заседании журнала «Вестник жизни» от паралича сердца.
Тёма и Жучка
Ночь. Тёма спит нервно и возбуждённо…
Неясный полусвет ночника слабо освещает четыре детские кроватки и пятую большую, на которой сидит теперь няня в одной рубахе, с выпущенной косой, сидит и сонно качает маленькую Аню.
— Няня, где Жучка? — спрашивает Тёма.
— И-и, — отвечает няня. — Жучку в старый колодец бросил какой-то ирод. — И, помолчав, прибавляет: — Хоть бы убил сперва, а то так, живьём… Весь день, говорят, визжала, сердечная…
Тёме живо представляется старый, заброшенный колодец в углу сада, давно превращённый в свал всяких нечистот, представляется скользящее жидкое дно его, которое иногда с Иоськой они любили освещать, бросая туда зажжённую бумагу.
— Кто бросил? — спрашивает Тёма.
— Да ведь кто? Разве скажет!
Тёма с ужасом вслушивается в слова няни. Мысли роем теснятся в его голове, у него мелькает масса планов, как спасти Жучку, он переходит от одного невероятного проекта к другому и незаметно для себя снова засыпает. Он просыпается опять от какого-то толчка среди прерванного сна, в котором он всё вытаскивал Жучку какой-то длинной петлёй. Но Жучка всё обрывалась, пока он не решил сам лезть за нею. Тёма совершенно явственно помнит, как он привязал верёвку к столбу и, держась за эту верёвку, начал осторожно спускаться по срубу вниз; он уже добрался до половины, когда ноги его вдруг соскользнули и он стремглав полетел на дно вонючего колодца. Он проснулся от этого падения и опять вздрогнул, когда вспомнил впечатление падения.
Сон с поразительной ясностью стоял перед ним. Через ставни слабо брезжил начинающийся рассвет.
Тёма чувствовал во всём теле какую-то болезненную истому, но, преодолев слабость, решил немедля выполнить первую половину сна. Он начал быстро одеваться…
Одевшись, Тёма подошёл к няниной постели, поднял лежавшую на полу коробочку с серными спичками, взял горсть их к себе в карман, на цыпочках прошёл через детскую и вышел в столовую. Благодаря стеклянной двери на террасу здесь было уже порядочно светло.
В столовой царил обычный утренний беспорядок: на столе стоял холодный самовар, грязные стаканы, чашки, валялись на скатерти куски хлеба, стояло холодное блюдо жаркого с застывшим белым жиром.
Тёма подошёл к отдельному столику, на котором лежала кипа газет, осторожно выдернул из середины несколько номеров, на цыпочках подошёл к стеклянной двери и тихо, чтобы не произвести шума, повернул ключ, нажал ручку и вышел на террасу.
Его обдало свежей сыростью рассвета.
День только что начинался. По бледному голубому небу там и сям, точно клочьями, повисли мохнатые, пушистые облака. Над садом лёгкой дымкой стоял туман. На террасе было пусто, и только платок матери одиноко валялся, забытый на скамейке…
Он спустился по ступенькам террасы в сад. В саду царил такой же беспорядок вчерашнего дня, как и в столовой. Цветы с слепившимися перевёрнутыми листьями, как их прибил вчера дождь, пригнулись к грязной земле. Мокрые жёлтые дорожки говорили о силе вчерашних потоков. Деревья с опрокинутой ветром листвой так и остались наклонёнными, точно забывшись в сладком предрассветном сне.
Тёма пошёл по главной аллее, потому что в каретнике надо было взять для петли вожжи. Что касается до жердей, то он решил выдернуть их из беседки…
Каретник оказался запертым, но Тёма знал и без замка ход в него: он пригнулся к земле и подлез в подрытую собаками подворотню. Очутившись в сарае, он взял двое вожжей и захватил на всякий случай длинную верёвку, служившую для просушки белья.
При взгляде на фонарь он подумал, что будет удобнее осветить колодец фонарём, чем бумагой, потому что горящая бумага может упасть на Жучку — обжечь её.
Выбравшись из сарая, Тёма избрал кратчайший путь к беседке — перелез прямо через стену, отделявшую чёрный двор от сада. Он взял в зубы фонарь, намотал на шею вожжи, подвязался верёвкой и полез на стену. Он мастер был лазить, но сегодня трудно было взбираться: в голову точно стучали два молотка, и он едва не упал.
Взобравшись наверх, он на мгновение присел, тяжело дыша, потом свесил ноги и наклонился, чтобы выбрать место, куда прыгнуть. Он увидел под собой сплошные виноградные кусты и только теперь спохватился, что его всего забрызгает, когда он попадёт в свеженамоченную листву. Он оглянулся было назад, но, дорожа временем, решил прыгать. Он всё-таки наметил глазами более редкое место и спрыгнул прямо на черневший кусок земли. Тем не менее это его не спасло от брызг, так как надо было пробираться между сплошными кустами виноградника, и он вышел на дорожку совершенно мокрый. Эта холодная ванна мгновенно освежила его, и он почувствовал себя настолько бодрым и здоровым, что пустился рысью к беседке, взобрался проворно на горку, выдернул несколько самых длинных прутьев и большими шагами по откосу горы спустился вниз…
Подбежав к отверстию старого, заброшенного колодца, пустынно торчавшего среди глухой, поросшей только высокой травой местности, Тёма вполголоса позвал:
— Жучка, Жучка!
Тёма замер в ожидании ответа.
Сперва он ничего, кроме биения своего сердца да ударов молотков в голове, не слышал. Но вот откуда-то издалека, снизу, донёсся до него жалобный, протяжный стон. От этого стона сердце Тёмы мучительно сжалось, и у него каким-то воплем вырвался новый громкий оклик:
— Жучка, Жучка!
На этот раз Жучка, узнав голос хозяина, радостно и жалобно завизжала.
Тёму до слёз тронуло, что Жучка его узнала.
— Милая Жучка! Милая, милая, я сейчас тебя вытащу! — кричал он ей, точно она понимала его.
Жучка ответила новым радостным визгом, и Тёме казалось, что она просила его поторопиться с исполнением обещания.
— Сейчас, Жучка, сейчас, — ответил ей Тёма и принялся с сознанием всей ответственности принятого на себя обязательства перед Жучкой выполнять свой сон.
Прежде всего он решил выяснить положение дела. Он почувствовал себя бодрым и напряжённым, как всегда.
Болезнь куда-то исчезла. Привязать фонарь, зажечь его и опустить в яму было делом одной минуты.
Тёма, наклонившись, стал вглядываться.
Фонарь тускло освещал потемневший сруб колодца, теряясь всё глубже и глубже в охватившем его мраке, и наконец на трёхсаженной глубине осветил дно.
Тонкой глубокой щелью какой-то далёкой панорамы мягко сверкнула перед Тёмой в бесконечной глубине мрака неподвижная, прозрачная, точно зеркальная, гладь вонючей поверхности, тесно обросшая со всех сторон слизистыми стенками полусгнившего сруба.
Каким-то ужасом смерти пахнуло на него со дна этой далёкой, нежно светившейся страшной глади. Он точно почувствовал на себе её прикосновение и содрогнулся за свою Жучку. С замиранием сердца заметил он в углу чёрную шевелившуюся точку и едва узнал, вернее, угадал в этой беспомощной фигурке свою некогда резвую, весёлую Жучку, державшуюся теперь на выступе сруба. Терять времени было нельзя. От страха, хватит ли у Жучки силы дождаться, пока он всё приготовит, у Тёмы удвоилась энергия. Он быстро вытащил назад фонарь, а чтобы Жучка не подумала, очутившись опять в темноте, что он её бросил, Тёма во всё время приготовления кричал:
— Жучка, Жучка, я здесь!
И радовался, что Жучка отвечает ему постоянно тем же радостным визгом. Наконец всё было готово. При помощи вожжей фонарь и два шеста с перекладиной внизу, на которой лежала петля, начали медленно спускаться в колодец.
Но этот так обстоятельно обдуманный план потерпел неожиданное и непредвиденное фиаско благодаря стремительности Жучки, испортившей всё.
Жучка, очевидно, поняла только одну сторону идеи, а именно, что спустившийся снаряд имел целью её спасение, и поэтому, как только он достиг её, она сделала попытку схватиться за него лапами. Этого прикосновения было достаточно, чтобы петля бесполезно соскочила, а Жучка, потеряв равновесие, свалилась в грязь.
Неясный полусвет ночника слабо освещает четыре детские кроватки и пятую большую, на которой сидит теперь няня в одной рубахе, с выпущенной косой, сидит и сонно качает маленькую Аню.
— Няня, где Жучка? — спрашивает Тёма.
— И-и, — отвечает няня. — Жучку в старый колодец бросил какой-то ирод. — И, помолчав, прибавляет: — Хоть бы убил сперва, а то так, живьём… Весь день, говорят, визжала, сердечная…
Тёме живо представляется старый, заброшенный колодец в углу сада, давно превращённый в свал всяких нечистот, представляется скользящее жидкое дно его, которое иногда с Иоськой они любили освещать, бросая туда зажжённую бумагу.
— Кто бросил? — спрашивает Тёма.
— Да ведь кто? Разве скажет!
Тёма с ужасом вслушивается в слова няни. Мысли роем теснятся в его голове, у него мелькает масса планов, как спасти Жучку, он переходит от одного невероятного проекта к другому и незаметно для себя снова засыпает. Он просыпается опять от какого-то толчка среди прерванного сна, в котором он всё вытаскивал Жучку какой-то длинной петлёй. Но Жучка всё обрывалась, пока он не решил сам лезть за нею. Тёма совершенно явственно помнит, как он привязал верёвку к столбу и, держась за эту верёвку, начал осторожно спускаться по срубу вниз; он уже добрался до половины, когда ноги его вдруг соскользнули и он стремглав полетел на дно вонючего колодца. Он проснулся от этого падения и опять вздрогнул, когда вспомнил впечатление падения.
Сон с поразительной ясностью стоял перед ним. Через ставни слабо брезжил начинающийся рассвет.
Тёма чувствовал во всём теле какую-то болезненную истому, но, преодолев слабость, решил немедля выполнить первую половину сна. Он начал быстро одеваться…
Одевшись, Тёма подошёл к няниной постели, поднял лежавшую на полу коробочку с серными спичками, взял горсть их к себе в карман, на цыпочках прошёл через детскую и вышел в столовую. Благодаря стеклянной двери на террасу здесь было уже порядочно светло.
В столовой царил обычный утренний беспорядок: на столе стоял холодный самовар, грязные стаканы, чашки, валялись на скатерти куски хлеба, стояло холодное блюдо жаркого с застывшим белым жиром.
Тёма подошёл к отдельному столику, на котором лежала кипа газет, осторожно выдернул из середины несколько номеров, на цыпочках подошёл к стеклянной двери и тихо, чтобы не произвести шума, повернул ключ, нажал ручку и вышел на террасу.
Его обдало свежей сыростью рассвета.
День только что начинался. По бледному голубому небу там и сям, точно клочьями, повисли мохнатые, пушистые облака. Над садом лёгкой дымкой стоял туман. На террасе было пусто, и только платок матери одиноко валялся, забытый на скамейке…
Он спустился по ступенькам террасы в сад. В саду царил такой же беспорядок вчерашнего дня, как и в столовой. Цветы с слепившимися перевёрнутыми листьями, как их прибил вчера дождь, пригнулись к грязной земле. Мокрые жёлтые дорожки говорили о силе вчерашних потоков. Деревья с опрокинутой ветром листвой так и остались наклонёнными, точно забывшись в сладком предрассветном сне.
Тёма пошёл по главной аллее, потому что в каретнике надо было взять для петли вожжи. Что касается до жердей, то он решил выдернуть их из беседки…
Каретник оказался запертым, но Тёма знал и без замка ход в него: он пригнулся к земле и подлез в подрытую собаками подворотню. Очутившись в сарае, он взял двое вожжей и захватил на всякий случай длинную верёвку, служившую для просушки белья.
При взгляде на фонарь он подумал, что будет удобнее осветить колодец фонарём, чем бумагой, потому что горящая бумага может упасть на Жучку — обжечь её.
Выбравшись из сарая, Тёма избрал кратчайший путь к беседке — перелез прямо через стену, отделявшую чёрный двор от сада. Он взял в зубы фонарь, намотал на шею вожжи, подвязался верёвкой и полез на стену. Он мастер был лазить, но сегодня трудно было взбираться: в голову точно стучали два молотка, и он едва не упал.
Взобравшись наверх, он на мгновение присел, тяжело дыша, потом свесил ноги и наклонился, чтобы выбрать место, куда прыгнуть. Он увидел под собой сплошные виноградные кусты и только теперь спохватился, что его всего забрызгает, когда он попадёт в свеженамоченную листву. Он оглянулся было назад, но, дорожа временем, решил прыгать. Он всё-таки наметил глазами более редкое место и спрыгнул прямо на черневший кусок земли. Тем не менее это его не спасло от брызг, так как надо было пробираться между сплошными кустами виноградника, и он вышел на дорожку совершенно мокрый. Эта холодная ванна мгновенно освежила его, и он почувствовал себя настолько бодрым и здоровым, что пустился рысью к беседке, взобрался проворно на горку, выдернул несколько самых длинных прутьев и большими шагами по откосу горы спустился вниз…
Подбежав к отверстию старого, заброшенного колодца, пустынно торчавшего среди глухой, поросшей только высокой травой местности, Тёма вполголоса позвал:
— Жучка, Жучка!
Тёма замер в ожидании ответа.
Сперва он ничего, кроме биения своего сердца да ударов молотков в голове, не слышал. Но вот откуда-то издалека, снизу, донёсся до него жалобный, протяжный стон. От этого стона сердце Тёмы мучительно сжалось, и у него каким-то воплем вырвался новый громкий оклик:
— Жучка, Жучка!
На этот раз Жучка, узнав голос хозяина, радостно и жалобно завизжала.
Тёму до слёз тронуло, что Жучка его узнала.
— Милая Жучка! Милая, милая, я сейчас тебя вытащу! — кричал он ей, точно она понимала его.
Жучка ответила новым радостным визгом, и Тёме казалось, что она просила его поторопиться с исполнением обещания.
— Сейчас, Жучка, сейчас, — ответил ей Тёма и принялся с сознанием всей ответственности принятого на себя обязательства перед Жучкой выполнять свой сон.
Прежде всего он решил выяснить положение дела. Он почувствовал себя бодрым и напряжённым, как всегда.
Болезнь куда-то исчезла. Привязать фонарь, зажечь его и опустить в яму было делом одной минуты.
Тёма, наклонившись, стал вглядываться.
Фонарь тускло освещал потемневший сруб колодца, теряясь всё глубже и глубже в охватившем его мраке, и наконец на трёхсаженной глубине осветил дно.
Тонкой глубокой щелью какой-то далёкой панорамы мягко сверкнула перед Тёмой в бесконечной глубине мрака неподвижная, прозрачная, точно зеркальная, гладь вонючей поверхности, тесно обросшая со всех сторон слизистыми стенками полусгнившего сруба.
Каким-то ужасом смерти пахнуло на него со дна этой далёкой, нежно светившейся страшной глади. Он точно почувствовал на себе её прикосновение и содрогнулся за свою Жучку. С замиранием сердца заметил он в углу чёрную шевелившуюся точку и едва узнал, вернее, угадал в этой беспомощной фигурке свою некогда резвую, весёлую Жучку, державшуюся теперь на выступе сруба. Терять времени было нельзя. От страха, хватит ли у Жучки силы дождаться, пока он всё приготовит, у Тёмы удвоилась энергия. Он быстро вытащил назад фонарь, а чтобы Жучка не подумала, очутившись опять в темноте, что он её бросил, Тёма во всё время приготовления кричал:
— Жучка, Жучка, я здесь!
И радовался, что Жучка отвечает ему постоянно тем же радостным визгом. Наконец всё было готово. При помощи вожжей фонарь и два шеста с перекладиной внизу, на которой лежала петля, начали медленно спускаться в колодец.
Но этот так обстоятельно обдуманный план потерпел неожиданное и непредвиденное фиаско благодаря стремительности Жучки, испортившей всё.
Жучка, очевидно, поняла только одну сторону идеи, а именно, что спустившийся снаряд имел целью её спасение, и поэтому, как только он достиг её, она сделала попытку схватиться за него лапами. Этого прикосновения было достаточно, чтобы петля бесполезно соскочила, а Жучка, потеряв равновесие, свалилась в грязь.